https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/steklyannye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В той бутыли налито с чарку, не больше, деревянного масла.
– А это зачем? – удивился Возницын.
– Сказывают, царице на лекарство. Из Успенского монастыря, что в Ново-Александровой слободе, взято из лампадки, которая горит денно и нощно над гробом инокини-царевны. Какая ж это кладь? У них на восемь подвод – шесть человек, а у нас на четыре – одиннадцать седоков! Разве ж это по совести?
Угрюмый сержант вышел на крыльцо.
– Кривошеин, трогай, поехали! – крикнул он.
Весь длинный обоз с гуслями, бутылкой целебного деревянного масла, говорливой сорокалетней бабой и несчастными колодниками тронулся с места.
Проезжая мимо дома Тайной Канцелярии, Возницын глянул на окна. В одном из них на Возницына смотрело востроносое, без подбородка, курье личико князя Масальского. Встретившись глазами с Возницыным, он шарахнулся от окна вглубь комнаты.
Возницын презрительно отвернулся.
III
Солдаты, сидевшие на лавке по обеим сторонам Возницына, вскочили.
– Идет! – испуганно шепнул один из них, поправляя багинет. – Вставай!
Возницын поднялся, бренча ножными железами.
Будучи кавалергардом, Возницын не раз видал во дворце страшного начальника Тайной Канцелярии, при одном упоминании имени которого трепетала вся Россия. И теперь он издалека узнал эту высокую, поджарую фигуру, это длинное, лошадиное лицо с прямым, толстым носом и широким, всегда плотно сжатым ртом.
Несмотря на свои шестьдесят восемь лет, Ушаков шел ровной походкой старого, вымуштрованного военного служаки. Рядом с ним, развевая просторные полы черной рясы, шагал русобородый, средних лет, монах. Лицо у него было курносое, мясистое, бабье; из-под высокого клобука смешно глядели маленькие, хитрые глазки.
Они прошли, даже не взглянув на Возницына и солдат. Монах что-то рассказывал Ушакову.
Возницын хотел было снова сесть на лавку, но из передней светлицы, у двери которой они сидели, высунулась чья-то голова.
– Ведите колодника!
Возницын пошел к двери.
В небольшой сводчатой светлице было два канцеляриста. Один стоял у стола, что-то поспешно разыскивая в бумагах, второй – сидел и чинил перья.
– Это кто? Архимандрит Никодим Новоспасский из Москвы? – вполголоса спросил тот, который чинил перья.
– Нет, это соловецкий Варсонофий, – ответил другой и, захватив кипу бумаг, обернулся к солдатам, стоявшим с Возницыным у порога.
– Пойдем! – кивнул он, открывая дверь в соседнюю светлицу.
Возницын вошел вслед за ним.
Эта светлица была несколько просторнее передней, но также в одно окно. Стол, покрытый красным сукном, и стулья для судей и писцов, стояли у самого окна. Большая часть светлицы была отведена хозяйству заплечного мастера.
Сердце упало у Возницына, когда он увидел дыбу, веревки и в старых кровавых пятнах бревно.
Молодой миловидный мужик, стриженный в скобку, в кумачовой рубахе, стоял у печки.
Возницын перевел глаза на сидевших за столом. Курносый архимандрит пристально смотрел на него. Ушаков, скривившись, чесал пальцем голову, приподняв неряшливо вычесанный парик. Будто не смотрел на Возницына, но чувствовалось – осматривает его не хуже архимандрита.
Возницын стоял, облизывая пересыхающие губы. Колени подгибались, дрожали.
– Один можешь итти! – сказал Ушаков, кивнув солдатам.
Солдат, ближе стоявший к двери, вышел из светлицы.
– Ну что, ваше преподобие, начнем, благословясь? – обратился к архимандриту начальник Тайной Канцелярии.

* * *
Пот градом катился с Возницына. Уже четыре часа подряд его допрашивали вдвоем – начальник Тайной Канцелярии, генерал Ушаков и член Святейшего Синода, архимандрит Соловецкого монастыря Варсонофий. Допрашивали хотя и «под лишением живота», но пока-что все-таки без «пристрастия».
Возницын слышал, как палач, сидевший сзади него на лавке, потихоньку зевал в кулак от безделья.
Возницын стоял на том показании, которое он дал в Москве при первом допросе: в иудейский закон не переходил, а за рубеж ездил для лечения от болезни. Он старался ни одним словом не выдать себя – что сидел в Смоленске только ради Софьи. Он не знал, где Софья и что с ней.
Возницын содрогался при одной мысли о том, что и Софья могла бы очутиться в этой ужасной светлице, в которой каждый шаг полит слезами и кровью.
Сначала для допроса вызвали свидетелей – Алену, тетушку Помаскину и содержащегося под караулом Афоньку.
Афонька и тетушка Анна Евстафьевна в одно слово говорили о том, что Возницын был не в полном уме. Словоохотливый Афонька, очутившись в Тайной Канцелярии, хотя и попридержал маленько свой язык, но все-таки не забыл рассказать о том, как барин чуть не заколол клинком Галатьянова, повторил все то, что рассказывал тогда майору.
Помаскина же утверждала, что у Возницыных изумление в роду.
Совсем иное говорила Алена.
Когда она вошла в светлицу, Возницын отвернулся – он без отвращения не мог ее видеть. Алена, смущенная и испуганная, стояла перед судом. Краска заливала все ее лицо и шею. Руки тряслись и голос дрожал, но был полон злости.
Во всех ответах на вопросы, которые задавали ей Ушаков и архимандрит, Алена топила мужа. Она клялась, что Возницын давно потерял крест.
– Еще когда в горячке лежал, я увидала: не носит креста! К иконам непочтителен был! Сымал свою икону Александра Свирского, рядом стоял на божнице мой образ Константина и Елены, – так он нарочно сбросил его на землю!
– Лжешь! – крикнул, не сдержавшись, Возницын.
Ушаков только опустил углы рта и покосился на Возницына.
Возницын умолк.
Алена продолжала наговаривать на мужа. Она клялась, что никогда не видала его в беспамятстве.
– Ево родная сестрица, Матрена, вдова адмирала Синявина, обнесла безумством и пьянством. Оболгала напрасно. Хочет через то меня разорить.
Возницын видел – эта статья была Алене во всем деле горше всего.
Наконец ввели «совратителя», Боруха Лейбова. Его густая широкая борода была белее снега. Большие уши оттопырились еще больше. Бескровные губы что-то шептали. Борух шел свободно – он был без кандалов. Куда девалась его размеренная, неторопливая речь! Борух говорил дрожащим, испуганным голосом, говорил быстро, брызгаясь слюной и жестикулируя, мешал русские и польские слова.
Возницын больше всего боялся Боруха: а вдруг старик помянет Софью! Но, видимо, о Софье Борух сейчас не думал. Его спрашивали о другом: как он познакомился с Возницыным, о чем говорил с ним, не совращал ли его в иудейство?
Борух клялся в своей невиновности.
– В наш закон его никто не принял бы. У нас заборонено принимать. И как пан Возницын мог бы стать иудеем? Ему надо же было бы ведать все наши шестьсот тринадцать законов! Их треба было б выучить на память!
– А где напечатаны эти шестьсот тринадцать законов? – спросил Ушаков.
– В Библии, – ответил архимандрит.
– Какое там, в Библии! – обозлился Борух. – Совсем не в Библии! Напечатаны оны в еврейской книге «Махзор», по которой мы молимся в нашу пасху и зеленые свята, по-вашему – в неделю Пятидесятницы. И каб выучил шестьсот тринадцать законов, все равно ни в Польше, ни в Литве принять в наш закон не то что Возницына – никого не могут! – горячился Борух.
– А где могут? – спросили одновременно и Ушаков и архимандрит.
– Только в Амстердаме.
– Почему?
– Так постановлено от наших статутов.
– Ты по-еврейски читать умеешь? – спросил у Возницына архимандрит, когда Боруха увели.
– Весьма мало. Только литеры, а не слоги.
– У кого учился литерам?
– В малолетстве еще, учась у иноземца Густава Габе, который содержал у иноземца ж, купца Франца Гиза, школу немецкую и латинскую.
Архимандрит переглянулся с Ушаковым, но ничего не сказал: немцы до сих пор были в чести.
– Так. По-еврейски в малолетстве учился читать – и то не забыл! Морскую же науку восемь лет долбил и уже в зрелых летах, а в службе ее императорского величества оказался несведом? Это почему ж?
Широкий рот Ушакова расползся в ехидную усмешку.
– У меня болезнь наподобие беспамятства… – начал Возницын.
– Слышали! – махнул рукой Ушаков. – Жена-то что говорит про твое беспамятство?
– А надпись кто здесь на «Следованной Псалтыри» учинил? – схватил со стола книгу архимандрит:

«Кто праздников господских разбирает, тот часто гуляет»
– прочел он.
– Кто это писал?
– Я, – потупился Возницын. – Будучи еще в несовершенных летах, в Морской Академии.
– У тебя все в несовершенных летах! – кричал архимандрит.
– Погоди, ваше преподобие, – спокойно удерживал его Ушаков. – Так, говоришь, в несовершенных летах? – усмехался он. – Ну, а крест как утерял, почему ж не купил новый? То, ведь, в прошлом годе было? А?
– Не успел купить. От своей простоты и неразумения… – отвечал Возницын.
– А из Псалтыри кто листы вырвал? Вот погляди! – не оставляя книги, продолжал архимандрит.
– Я не рвал листов. Такую купил в рядах…
– Врешь, врешь, бесов сын! – кричал архимандрит. – С нехристем спознался, совесть потерял! Почему он тебе так дорог оказался, жид этот, а? Почему не гнушался с ним ясти и пити?
– Потому, что у пророка Захарии в осьмой главе сказано… – начал было Возницын.
– Знаем без тебя, что там сказано! Нас не учи! – ударил по столу ладонью архимандрит. – Коли так во священном писании сведом, был бы попом!
– Ваше преподобие, – сказал, слегка улыбаясь, Ушаков. – Мы достаточно поработали, не грех и пообедать. Пойдемте!
Ушаков поднялся.
Архимандрит встал и, с ненавистью глядя на Возницына, сказал:
– А брада почему не стрижена и власы растишь, аки назарянин?
– Я уже без малого год сижу. За такое время у младенца борода вырастет, не токмо что, – сказал Возницын.
Архимандрит затрясся от злости. Он хотел что-то еще сказать, но Ушаков потащил его из светлицы.
– Пойдем, пойдем! Мы еще с ним потолкуем. А вы, ваше благородие, посидите тут! – обернулся он к Возницыну. – Пригласили бы и вас на трактамент, так вы же христианской пищи сейчас не вкушаете, не так ли? – сказал Ушаков.
Возницын молчал.
– Такому гаду надо давать, как у нас в Соловках тем, кто в Корожне сидит, – яшную кашу с китовым семенем да вина десятую часть красоули, примешивая табашного порошку… – сказал, оглядываясь, архимандрит.
– У вас еще сытно едят! – смеялся Ушаков.
IV
„Надлежит судье оных особ, которых к пытке приводят, рассмотреть и усмотри твердых, бесстыдных и худых людей, жесточае; тех же кои деликатного тела и честные суть люди, – легчее…”
(Артикул воинский).

Возницын очнулся. Он лежал ничком, безжизненно распростертый на рогоже. От долгого лежания в одном положении – на животе – тело затекло. Хотелось перевернуться, но об этом страшно было даже и подумать: после дыбы и кнута все нестерпимо болело – вывернутые из плеч руки и израненная, исхлестанная кнутом спина. Рубашка прилипла к запекшейся крови – малейшее движение причиняло невыносимую боль. В плечах дергало, руки, дважды вывернутые и грубо вправленные палачом, ныли.
Ушаков не посмотрел на то, что Возницын – шляхтич и «деликатного тела», пытал как самого отпетого и притом «худого» вора.
Возницын лежал так, как его, полуживого, приволокли из застенка и бросили, – оборотясь лицом к стене. Пересиливая боль, он с великим трудом оторвал от рогожи тяжелую голову и повернул ее к окну.
В узкое окно лился бледнозеленый свет прозрачной белой ночи.
Возницын лежал и вспоминал весь ужасный прошедший день.
То, чего он так боялся и в то же время почему-то хотел испытать, свершилось: его допрашивали «с пристрастием», два раза подымая на дыбу. Он все уже испытал, через все страдания уже прошел. Ему вспомнилось искаженное злобой, мясистое, бабье лицо соловецкого архимандрита и лошадиное, ехидно улыбавшееся – Ушакова. Язвительная улыбка спокойного, поседевшего в допросах начальника Тайной Канцелярии была омерзительнее откровенной злобы архимандрита.
Но не это ужасало Возницына. Не жестокая, незаслуженная пытка, а другое. Он не мог без содрогания вспомнить сейчас, что не вынес нестерпимой боли. Палач, четырнадцать раз бивший кнутом так, что каждый удар ложился на новое место, пятнадцатый раз (должно быть, по приказу Ушакова) полоснул по старой, кровоточащей от прежних ударов ране. Возницын, впервые за всю пытку, вскрикнул от ужасной, все затмевающей боли. И тогда-то, в беспамятстве, у него вырвалось:
– Я скажу!
И он сказал, что в первом допросе в Москве – солгал: за рубеж вовсе не ездил.
Не успел он произнести последние слова, как страшная мысль пронзила его:
– Что же это я? Ведь, я выдаю Софью.
Он потерял сознание не столько от боли, как от этой мысли.
Возницына опустили вниз. Окатили холодной, пахнущей болотом, невской водой. Палач вправил вывернутые руки, и его вновь, во второй раз подняли на дыбу.
Еще удар. Другой. Третий.
– Ездили за рубеж? – откуда-то снизу, как из преисподней, доносится хриплый бас Андрея Ивановича Ушакова.
Но уже вернулось всегдашнее упорство. Закушенные до крови губы, – чтобы не кричать, не вымолвить ни слова, – чуть разжались:
– Ездил! В Москве сказал правду. Давеча солгал. Не стерпя розыску! Ездил!
Потом снова: ужас, боль – и провал.
…Он снова стоит перед столом, за которым ухмыляется лошадиным оскалом Ушаков и курносый архимандрит.
Палач вдевает руки Возницына в хомут. Сейчас подымут.
Записывали его слова «с подъему», потом – «с пытки», теперь будут «с огня».
Сухие горящие веники больно жгут спину, жгут руки, жгут всего…
Больше терпеть нет сил. Какой-то голос упорно шепчет:
– Скажи «слово и дело»! Скажи, что все ложь, что сидел в Смоленске ради Софьи, ради беглой девки графа Шереметьева!
– «Слово и дело!» – кричит он изо всех сил и – просыпается.
Зеленоватый, странный свет льется из окна в комнату.
Холодный пот выступает на лбу. Это был сон, но он все-таки сказал, произнес эти слова. Сейчас загремит засов, войдет караульный солдат. Потащит в пыточную светлицу…
Кровь стучит в висках.
Возницын прислушивается: где-то гремит колотушка ночного сторожа. Под самым окном надрываются, стонут лягушки. Из-за двери раздается храп – караульный солдат сладко спит, прислонившись спиной к двери и не слышит того, что в тяжелом сне еле шепчет искусанными губами колодник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я