https://wodolei.ru/catalog/mebel/modules/dreja-dreya-q-70-66668-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Пётрек, ты что, оглох? — рявкнула Цецилия, а с крыши скатилась и разбилась вдребезги большая готическая черепица. — Я уже час с тобой разговариваю.
— Да ведь мы пришли пять минут назад.
— Эй ты, не умничай, я этого не люблю.
— Цецилия хочет сделать подарок тебе на память, — примирительно сказала мама. — Поблагодари как следует.
— Держи, идиот, это древняя раковина с Полинезийских островов. Ты хоть знаешь, где находится Полинезия?
— Конечно. В Южном полушарии.
— Послушай, как шумит. Прекраснее этого шума нет ничего на свете. Мой дед, который убежал туда из ссылки, привез ее моей маме.
— Когда-то они были в моде, — сказал отец. — В каждом доме на этажерке лежали большие колючие раковины, и дети слушали их зимними вечерами. Раковины или музыкальные шкатулки в виде швейцарских домиков. Тебе не жалко оставлять эту раковину в Польше?
— Она там еще получше найдет, — вздохнула мама. — Это те, кому не суждены были далекие путешествия, любили слушать шум морского прибоя.
Отец взял у меня раковину и приложил к уху. Долго вслушивался, точно проверяя, не обманывает ли нас Цецилия. А я подумал: как жалко, что отец уже никогда не будет молодым и что всю молодость он просидел на чемоданах.
Потом Цецилия завернула все краны, выкрутила электрические пробки, проверила, хорошо ли закрыты окна. Когда мы выходили из ее сумрачного дома, в старых, восстановленных после войны костелах зазвенели колокола.
Мы взяли такси и поехали к нам под аккомпанемент поучений, которыми Цецилия всю дорогу осыпала старичка водителя.
Перед нашим домом меня поймал Буйвол. На этот раз он бежал из магазина с целой авоськой каких-то пакетов и бутылок.
— У нас колоссальный банкет! — запыхавшись, выкрикнул он. — Вкусятина! Предки раскошелились.
— Выиграли в лотерею?
— Нет. Пропиваем сбережения. Завтра комета долбанет в наш шарик. Конец света. Содом и Гоморра. Или смерть в клозете.
Он откупорил бутылку пива и стал пить из горлышка, давясь и икая.
— Вкусятина. О боже, какая вкусятина, — промычал, засовывая бутылку обратно в авоську. — Пошли к нам, хоть наешься раз в жизни.
— Может, лучше поиграем в партизан?
— Теперь, брат, не до партизан. Айда, жратва стынет!
И потащил меня к подъезду. Но в этот момент на их балконе распахнулась дверь и появился маленький, хилый отец Буйвола. Очки его болтались на одном ухе, редкие волосы на вспотевшей голове стояли дыбом, впалая грудь под вишневым джемперочком бурно вздымалась. Родитель Буйвола уставился на свою разгромленную машину, на калеку, складывавшего стульчик, потому что ни с того ни с сего посыпал град, на торопливо захлопывающиеся во всем доме окна; при этом он слегка покачивался, будто его распирала какая-то неземная сила.
— Эх вы, раздолбай несчастные! — закричал он тоненьким голосом. — Над каждым грошом тряслись, недовешивали, крали чужие кошельки, собственных детей морили голодом, и что? Чего добились? Завтра земля разверзнется, небесный огнь спалит ваши вонючие дома, ваши прогнившие шкафы, ваши загаженные машины! Тьфу! Позор!
Он засунул два пальца в рот и попытался свистнуть, но, видно, ему стало нехорошо: внезапно повалившись на перила балкона, он бессильно на них повис, не переставая, однако, жестами оскорблять обитателей нашего дома.
На балкон выскочила его крохотная жена, хотела ему помочь, но он ее оттолкнул и ввалился в комнату, чтобы через минуту появиться снова. На этот раз он волок за собой большой диван, с которого падали какие-то журналы и подушки. Подлез под этот диван, поднатужился, норовя сбросить его через перила во двор.
— Я вам всем покажу! — злобно повторял он. — Я вас проучу!
— Прекрати, папа! — испуганно закричал Буйвол и бросился к подъезду. — Папа, папочка, пожалей мебель! Они все равно не поймут!
Я не люблю вспоминать этот случай и охотно бы его пропустил. Никакого воспитательного значения он не имеет. Примерным детям я б и не подумал такое рассказывать. Но вам необходимо хотя бы изредка слышать неприятные вещи. И лучше, чтобы вы услышали их от меня. Тем более что это вульгарное происшествие отлично передает атмосферу тех необычных дней.
Вечером отец долго не мог заснуть. Мы с ним легли в комнате с телевизором, потому что у мамы уложили Цецилию. Отец ворочался с боку на бок, даже что-то бормотал себе под нос, и мне это мешало спать. Поэтому я стал думать о девочке в джинсах и об Эве. И сразу увидел ту долину, а вернее, тот широкий и глубокий распадок, неутомимую речку и усадьбу, которую я назвал золотой, хотя она всего лишь пожелтела от старости. А на берегу я увидел Эвуню, совершенно белую, ослепительно белую. Но в белизне этой не было ничего символического или необыкновенного, просто когда-то детей так одевали, и я почему-то хорошо это помнил. Итак, Эва стояла на берегу, истерически заламывала руки, клонясь набок, точно преодолевая страшное сопротивление, и тихо, взволнованно, со слезами в голосе повторяла: «Я вас люблю, безумно люблю». Я как наяву видел встревоженные диковатые глаза, припухшие, словно затененные легкой дымкой губы и смуглые руки с тоненькими пальцами. Для этого мне вовсе не требовалось засыпать. Эвуня постоянно была рядом, вылезала отовсюду, на что бы я ни глядел.
И все же — признаюсь, пока нас никто не слышит, — мне больше нравится та, в джинсах. Не знаю, в чем причина, но это так. Девчонка как девчонка, пожалуй чересчур румяная, с непослушными светлыми прядками, которые она машинально убирает за уши, и вообще вид у нее такой, будто ее только что выкупали. И ничего таинственного, ничего оригинального в ней нет. Просто она мне нравится, честно говоря, даже очень нравится, хотя я этого чувства стесняюсь и, конечно же, смогу превозмочь.
Поэтому я стал — назло той, в джинсах, — думать, что, когда вырасту, женюсь на Эве. Вырастать мне неохота, но дело зашло так далеко, что жениться, видимо, придется. И, едва я так подумал, меня уколола мысль, что Эва с Себастьяном стоят сейчас в воде, замерзают в ледяной бездне, отчаянно бьются об стену, взывая о помощи, а эта мерзкая вода, возможно, уже доходит им до груди, а то и до подбородка. Но ведь, сколько бы раз я ни попадал в эту долину, всегда был один и тот же вечер или начало ночи. Может, в мое отсутствие тамошнее время останавливается и начинает идти вперед, только когда я возвращаюсь? Но может быть, мне просто так кажется?
И вдруг мне ужасно захотелось заскочить туда хоть на минутку, только «глянуть одним глазком», как говорит Себастьян. И, зажав руками уши, я стал пробовать. Повторял все, что делал пес-изобретатель. Но ничего не менялось. Я продолжал лежать в постели, прислушиваясь к шуму ветра, хулиганившего на балконе, к поскрипыванию кровати и тяжелым вздохам отца. Меня бросило в жар: я понял, что забыл что-то очень важное и уже никогда не вернусь в зеленую долину, а вернее, в огромный распадок, к взбалмошной девочке, которую держит в неволе Терп, к псу-изобретателю, который в прошлой жизни был английским путешественником.
— Папа, — сказал я.
— Что тебе? — спросил отец притворно сонным голосом.
— Разбуди меня завтра в шесть.
— Хорошо. А сейчас спи, уже поздно.
В гримерную я пришел ровно в семь, чуть ли не первым. Руки у меня тряслись, зубы стучали, я не мог толком слепить ни одной фразы. Но не потому, что дрейфил перед съемками. Нет, меня просто напугала минувшая ночь, когда я понял, что не смогу вернуться к Эве и Себастьяну. Словно что-то оборвалось на середине, повисло над пропастью и грозило страшными последствиями.
Женщины в белых халатах похлопывали меня по лицу, подстригали волосы, рисовали на щеках какие-то узоры, и я постепенно начал походить на индейца, или, скорее, на человека, склонного к апоплексии.
В гримерную поминутно вбегали какие-то люди. Там было довольно уютно, как обычно в помещениях, где распоряжаются женщины. На электроплитке шумел чайник.
Первым ввалился Щетка — вылитый бандит, возвращающийся с ночного дела.
— Только тихо, девочки, ни слова, — сказал он гримершам, страдальчески морщась, — голова просто раскалывается. Ох уж эти вредные привычки. Угостите стаканчиком чая?
— В буфете есть кефир, — ехидно сказала одна из женщин.
— Я, лапуля, выпил все, что там было. А, это ты, Гжесь? Не смотри на меня, мне стыдно. Проклятое похмелье, в башке пожар.
— Вчера в башке было сверло, — заметила та же женщина.
— Вчера было сверло, — согласился Щетка.
А я понял, что он накануне, вероятно, побывал на именинах и после обильной закуски и крепких напитков скверно себя чувствует и вообще ему свет немил.
Потом в дверь заглянул бледный Нико, но заходить не стал. Наконец появился Заяц, то есть сам директор картины. Подошел к окну и уставился наружу неподвижным взглядом белых глаз. Казалось, он ничего вокруг не замечает, но всем почему-то стало не по себе.
— Не успеете загримировать, — мрачно изрек он тоном начальника полиции.
— Почему, мы уже заканчиваем, — возразили женщины, торопливо раскрашивая каких-то мальчишек, иронически поглядывавших на меня и друг на друга.
Последним пришел Щербатый, весь в замше, в страшных темных очках. Полюбовался собой, даже в профиль, благо трехстворчатые зеркала это позволяли.
— Ну, ребята, айда в гардеробную.
И повел нас в комнату, где было множество полок из неоструганного дерева. Нам раздали костюмы: разноцветные блестящие скафандры и шаровидные пластмассовые шлемы. Даже младенец бы догадался, что мы будем изображать космонавтов. Костюмы были сшиты на живую нитку и кое у кого тут же распоролись пониже спины или в шагу. Но у меня и одного толстого мальчика в очках скафандры оказались прочными, и другие ребята стали уговаривать нас поменяться. Однако Щербатый не разрешил. У каждого свой скафандр, заявил он, и так уж и останется до конца. Потом Щербатый в общих чертах рассказал содержание фильма. Я буду плохим мальчиком, а очкарик — паинькой. Добрая волшебница (недовольная блондинка, которую все называли Хозяйкой) забирает нас в межпланетное путешествие. Вроде бы целый класс. Почему забирает и зачем, неважно, по производственному плану это будет сниматься в самом конце. Итак, я буду нелюдимым всезнайкой, брюзгой и спорщиком, презирающим ровесников, — короче, антиобщественным элементом, потому меня и нарядили в черный скафандр. А очкарик будет на каждом шагу меня окорачивать, исправлять все, что я испорчу, и в конце концов сам возглавит экспедицию и доведет ее до благополучного завершения. Очкарик, которого, как выяснилось, звали Дорианом (долго же его предкам пришлось рыться в календарях), так вот, этот толстый Дориан ужасно развоображался, покраснел, как бурак, и то и дело поправлял Щербатого, видно немного перевиравшего сюжет.
— Не беда, — отвечал Щербатый. — Все равно смонтируем по-другому.
— Нельзя, — кипятился Дориан. — Так в книжке. Все ее читали и помнят.
Потом нас загнали в большой автобус. Я сел на свободное кресло и от нечего делать стал наблюдать за Дорианом, который жутко выпендривался. Он без конца пересаживался с места на место, все трогал, всюду совался, отыскал где-то запыленный микрофон и принялся изображать гида заграничной экскурсии. Водителю автобуса это явно не нравилось, но почему-то он терпеливо сносил все выходки Дориана, который до того раздухарился, что приставил к его затылку пальцы, изображая то ли рога, то ли ослиные уши. Все ребята с завистью наблюдали за очкариком: ясно было, что он раз и навсегда утвердился в роли милого проказника.
Правда, ему немного мешала Дака, та малышка, которую сопровождала мама со злобным лицом. Дака тоже все время лазила по автобусу, притом очень ловко, умудряясь не падать на поворотах. За ней бегал пестрый котенок, которого звали Пузыриком. Его хозяин, чертовски важный пожилой господин, ни на секунду не спускал со своего питомца глаз.
Дака, похоже, чувствовала себя как дома и увлеченно жевала бутерброд, закусывая анемичным помидором, который называла «помпидольчиком». Постепенно всеобщее внимание переключилось на нее, что, видно, разозлило Дориана. Улучив момент, когда на него никто не смотрел, он толкнул малышку так сильно, что она упала и покатилась под кресло. Все всполошились, за исключением ее мамы. Какие-то мальчишки в распоровшихся скафандрах бросились Даке на помощь, чего вовсе не требовалось: она даже не заплакала. Наоборот, с улыбкой вылезла из-под кресла, вереща пронзительным голосом утенка Дональда: — Коселёк! Коселёк!
Действительно, крошечная, словно уменьшенная взрослая, даже будто огрубевшая от трудов, лапка крепко сжимала туго набитый кошелек. Дориан, побледневший от злости, первый выхватил у Даки кожаное портмоне и принялся с дурацкими ужимками вытаскивать из него разные банкноты, в том числе, кажется, иностранные. Но тут вмешалась Дакина мама.
— Отдай, — тихо прошипела она. — Это ребенку на счастье.
Всем почему-то стало неловко, и мне тоже. Я уставился в окно, тем более что мы уже подъезжали к аэродрому, и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Это была та, в джинсах. Она сидела рядом со мной, касаясь локтем моего бока, и улыбалась чистенькой, свежевымытой улыбкой. У меня так застучало сердце, что я даже испугался, как бы она не услышала. Отвернуться было бы невежливо, и я молча на нее смотрел с пересохшим горлом — даже слюну не мог проглотить. Дурацкое сердце колотилось все сильнее, и я — кажется, безо всякого страха — подумал, что пора умирать.
Но тут она протянула мне свою очень теплую руку.
— Майка, — сказала. — Мы будем вместе сниматься.
Только теперь я заметил, что на ней тоже скафандр, вернее, какая-то хламида из пластика наподобие туники, а на коленях лежит шлем, похожий на котелок; на шлеме я увидел поводок, страшно толстый, сплетенный из нескольких ремешков. Но собаки в автобусе не было.
— Петр, — выдавил я. — Очень приятно.
— Я тебя знаю в лицо. Мы, кажется, живем по соседству.
— Возможно.
— Ты дружишь с этим смешным Буйволом, верно?
— Ну не то чтоб дружу, — на всякий случай возразил я. — Видимся во дворе.
— У меня завтра день рождения, придешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


А-П

П-Я