https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мы были в восторге, хотя было что-то странное (разрядка моя. — В. Ч.) в душе каждого из нас».
Однажды они съездили из Бадена в Страсбург. У знаменитого собора он быстро скопировал на бумагу сложные орнаменты над готическими колоннами.
— Как хорошо вы рисуете! — воскликнула она.
— А вы этого и не знали? — спросил Гоголь.
Вскоре он принес ей изящный, сделанный тонким пером эскиз части собора. Она залюбовалась им, но Гоголь сказал, что нарисует для нее что-нибудь получше этого, и разорвал лист на мелкие клочки…
В Баден-Бадене Гоголя снова настигло безденежье. «Я совсем прожился», — пишет он в июле одному петербургскому другу и просит взаймы полторы тысячи в надежде на новую «крупную вещь», которую он собрался печатать в начале следующего года.
Александра Смирнова: «В половине августа мы оставили Баден-Баден, и Гоголь с другими русскими проводил нас до Карлсруэ, где ночевал с мужем в одной комнате и был болен всю ночь, жестоко страдая желудком и бессонницей».
«Мертвые души» не появились ни через обещанные полгода, ни через год, ни через три. Чтобы реализовать свой талант и знание жизни в художественном произведении, даже гению нужно телесное и душевное здоровье, а их у Гоголя не было; чтобы работалось, нужно было лечиться и отдыхать, но для этого требовались деньги, которых тоже не было, а чтобы их достать в долг или хотя бы взамен денег — прокормиться какой-то срок, надо было писать длинные объяснительные, просительные письма, общаться с влиятельными и имущими и для этого ездить, разрушая здоровье, Так нужное для того, чтобы работать в зыбкой надежде обеспечить свое существование; дьявольский круг! Годы, города и страны мелькали с калейдоскопической быстротой и пестротой: 1837-й — Рим, Баден-Баден, Женева, Рим; 1838-й — Рим, Неаполь, Париж, Генуя, Рим; 1839-й, Мариенбад, Вена, Москва, Петербург, снова Москва; 1840-й — Венеция, Рим; 1841-й — Германия, Россия…
В Петербурге Гоголь навестил Александру Смирнову в ее доме на Мойке. «Мертвые души» были готовы, но Гоголь не стал ничего из них читать, надеялся быстро напечатать поэму в Петербурге, однако почему-то переменил решение и увез рукопись в Москву. На ней, родившейся так трудно, сходились все его надежды, в том числе и материальные — он был в долгу, как в шелку, рассчитываясь с долгами долгами же. Полторы тысячи рублей Прокоповичу, долг княжне Репниной и большой суммарный долг по реестру 1838 года, выданному Шевыреву, тысяча Плетневу, под гарантийное письмо Погодина две тысячи рублей банкиру Валентини, две тысячи франков с бесчисленными добавками в рублях Погодину же, две тысячи рублей петербургскому откупщику Бернардаки, четыре тысячи Жуковскому, который занял их для этой цели у наследника престола; не раз одалживался, наверное, Гоголь у 3. Волконской, С. Аксакова, Виельгорских и так далее, причем итоговый долг лишь редактору «Москвитянина» Погодину к 1842 году составил шесть тысяч рублей…
И вот «Мертвые души» — не только высшее творческое самовыражение писателя, но и средство выпутаться наконец-то из мрежей давних и унизительных долгов, подлечиться и отдохнуть.
Начался новый, 1842 год…
Гоголь — Плетневу: «Расстроенный духом и телом пишу к вам. Сильно хотел бы я теперь в Петербург; мне это нужно, я это знаю и при всем том не могу. Никогда так не в пору не подвернулась ко мне болезнь. Припадки ее приняли теперь такие странные образы… Но бог с ними! Не об болезни, а об цензуре я теперь должен говорить…
Удар для меня никак не ожиданный: запрещают мою рукопись… Обвинения, все без исключения, были комедия в высшей степени…»
«Цензоры-азиатцы», как назвал их в этом же письме Гоголь, завязав «разговор единственный в мире», предъявили «Мертвым душам» и их автору следующие претензии:
— «Мертвые души»?! — закричал председатель цензорского комитета. — Нет, этого я никогда не позволю: душа бывает бессмертна; мертвой дущи не может быть, автор вооружается против бессмертья.
— Ах, имеются в виду ревижские души? — разобрались цензоры. — и подавно нельзя позволить… Это значит против крепостного права.
— Предприятие Чичикова есть уже уголовное преступление… И пойдут другие брать пример и покупать мертвые души.
— Что вы ни говорите, а цена, которую дает Чичиков, цена два с полтиною, возмущает душу. Человеческое чувство вопиет против этого, хотя, конечно, эта цена дается только за одно имя, написанное на бумаге, но все же это имя — душа, душа человеческая; она жила, существовала. Этого ни во Франции, ни в Англии и нигде нельзя позволить. Да после этого ни один иностранец к нам не приедет!
— У него там один помещик разоряется, обставляя дом в Москве в модном вкусе… Да и государь строит в Москве дворец! Вот вам вся история…
«У меня, вы сами знаете, все мои средства и все мое существование заключены в моей поэме. Дело клонится к тому, чтобы вырвать у меня последний кусок хлеба, выработанный семью годами самоотверженья, отчуждения от мира и всех его выгод. Другого я ничего не могу предпринять для моего существования. Усиливающееся болезненное мое расположение и недуги лишают меня даже возможности продолжать далее начатый труд. Светлых минут у меня нет много, а теперь просто отымаются руки. Но что я пишу вам, я думаю, вы не разберете вовсе моей руки…»
Гоголь не в силах был продолжать — в комнате становилось холодно, в душе еще холодней. Заледеневшие окна почти не пропускали света, и свеча на столе догорала. Ему показалось, что пишет он совсем не то, что надо, и не тому, кому сейчас надо… Ректор Петербургского университета был образованным и влиятельным человеком, однако не лучше ли вначале написать той, что туманно являлась вдруг перед глазами, когда он их устало закрывал?.. И надобно прежде спуститься вниз, чтобы взять свечей и велеть истопнику пораньше затопить печи — ночь, видно, будет морозной и ветреной, и он только позавтракал сегодня, хотя есть почему-то совсем не хотелось, да и денег не было даже истопнику на водку…
Белинский заедет рано утром за рукописью. Вот она, плод многолетних наблюдений и раздумий, труда и фантазии, в коей он, как перед богом сказать, никогда не был силен и списывал с натуры, одновременно силясь выразить то, что выразить невозможно этими слабыми словесными отголосками…
Представим себе на минуту, дорогой читатель, что первый том «Мертвых душ» не был бы никогда напечатан! Наша литература и мировая культура лишились бы одного из самых вдохновенных творений; скульптурные, живые, почти осязаемые образы его не выстраивались бы перед миллионами читателей каждого поколения, а представление о русской литературе и российской жизни XIX века осталось бы донельзя неполным и обедненным. Учитывая стихийную, взрывчатую, почти неуправляемую натуру Гоголя, его постоянное предельное нервное напряжение и периодические припадки острой меланхолии, и в данном случае невозможно было отрицать вероятность несчастья, постигшего второй том. Ведь второй том «Мертвых душ» сжигался дважды, о чем нам еще доведется вспомнить. Й сохранилось достоверное свидетельство о том, как работал Гоголь после смерти Пушкина, выраженное коротко и страшно: «Пишет и жжет». За три месяца до передачи первого тома «Мертвых душ» московским цензорам Гоголь во Франкфурте бросил в камин законченную драму из малороссийской истории, над которой работал много лет! А повод-то был вроде совсем пустяковый — Жуковский, должно быть, согретый теплом обеда у огня, задремал во время ее чтения… Быть может, Гоголь и сам видел, что драма художественно слаба, но мы ничего не можем сказать об этом произведении; лишь случайно уцелела в: памяти одного современника Гоголя реплика героя драмы, подсмотренная на бумаге: «И зачем это господь бог создал баб на свете, разве только, чтоб казаков рожала баба…»
К счастью, с первым томом «Мертвых душ» непоправимого не произошло, и некоторые подробности его выхода в свет возвращают нас к женщине, о коей вроде бы выше достаточно сказано, однако далеко и далеко не все.
Трещал на дворе рождественский московский морозец. Ночь. Гоголь дожигал вторую свечу, торопясь дописать большое письмо в Петербург — Александре Осиповне Смирновой. Вот и эта свеча догорела, письмо было закончено. Гоголь в изнеможении прилег, рука дрожала, торопясь за лихорадочной мыслью, он повторял только что написанные слова отчаяния и дорогих воспоминаний, нижайших просьб и безысходной тоски.
…А что, ежели усилия ее и Плетнева ни к чему не приведут и петербургская цензура явится в тех же тенетах мракобесия и невежества? Надобно, чтобы прежде все решил один человек, способный понять поэму, простить ее сгущения, сделанные ради грядущей пользы русского народа и государства, и мнения коего могли бы возобладать над робкими! Написать Никитенке? Этот умен, честен, хотя и осторожен и не слишком влиятелен, и слишком наблюдателен за чистотою нравов… Нет, если искать такого человека, то только в самом зените! Государь своей волей .разрешил к постановке «Ревизора», и в его руки надо передать рукопись — он же не может не понимать, чем станет в отечественной истории, ежели самолично запретит поэму! О, если б дожил Пушкин!.. Если б он мог узнать в своем блаженном райском далеке, что клятва, данная ему, исполнена, пусть и наполовину!.. А ведь и царь христианин, как и я, с колыбели знает о страданиях Иисуса, и хоть иногда, но все же не могут не восставать пред ним образы тех, кого он не пожелал пощадить для жизни земной? Только надо ему написать просто, не много, без стону и с убежденностью в искренности намерений. Но, может, лучше будет прежде доверить рукопись князю Владимиру Федоровичу Одоевскому? Философический настрой его ума, безупречный литературный вкус, отвращение ко всяческой пошлости, широта познаний и давняя приязнь позволят ему первому в «Мертвых душах» углядеть живую душу автора и то, ради чего они писаны.
Гоголь рывком поднялся, кинулся к столу, без помарок, в несколько фраз написал прошение императору и вложил его между листов, адресованных Александре Осиповне… Она, в крайнем случае, через императрицу или великую княжну Марию Николаевну найдет близкую тропку к царю… Да, надобно про это приписать Александре Осиповне, хотя письмо к ней и так вышло чрезмерно большим и несвязным…
Боже, как болит желудок и трепещет сердце! Забыться бы, если не заснуть…
Прошло два часа или более того. Морозное окно чуть посветлело. Сейчас заедет Белинский. Надо его направить с рукописью к Одоевскому, тот поймет, это несомненно! Граф Сергей Григорьевич Строганов, к коему давеча привели совершенно потерявшегося Гоголя, советовал тоже отправить рукопись в Петербург. Он был снисходительно-любезен, генерал и богатей, попечитель учебного округа древней столицы и глава цензурного комитета, только хорошо б от него какое-нибудь письмецо в столицу новую…
Н. В. Гоголь — В. Ф. Одоевскому: «Принимаюсь за перо писать к тебе, и не в силах. Я так устал после письма, только что конченного, к Александре Осиповне, что нет мочи. Часа два после того лежал в постели, и все еще рука моя в силу ходит. Но ты все узнаешь из письма к Александре Осиповне, которое доставь ей сейчас же, отвези сам, вручи лично. Белинский сейчас едет. Времени нет мне перевести дух, я очень болен и в силу двигаюсь. Рукопись моя запрещена. Проделка и причина запрещения — все смех и комедия. Но у меня вырывают мое последнее имущество. Вы должны употребить все силы, чтоб доставить рукопись государю. Ее вручат тебе при сем письме. Прочтите ее вместе с Плетневым и Александрой Осиповной, и обдумайте, как обделать лучше дело. Обо всем этом не сказывайте до времени никому. Какая тоска, какая досада, что я не могу быть лично в Петербурге! Но я слишком болен, я не вынесу дороги…
Прощай, обнимаю тебя бессчетно. Плетнев и Смирнова прочтут тебе свои письма. Ты все узнаешь. Кроме них не вручай никому моей рукописи. Да благословит тебя бог!»
…И Плетневу надобно теперь же дописать о деле, дай бог сил… Никогда столько не писал в одну ночь… Рука едва держит перо, и надо писать короткими фразами, чтоб отдыхать… «Дело вот в чем. Вы должны теперь действовать соединенными силами и доставить рукопись государю. Я об этом пишу к А. О. Смирновой. Я просил ее через великих княжен или другими путями, это ваше дело. Об этом сделаете совещание вместе. Попросите Алекс. Осипов., чтоб она прочла вам мое письмо. Это вам нужно. Рукопись моя у князя Одоевского. Вы прочитайте ее вместе, человека три-четыре, не больше. Не нужно об этом деле производить огласки. Только те, которые меня любят, должны знать. Я твердо полагаюсь на вашу дружбу и на вашу душу, и. нечего между нами тратить больше слов! Да благословит вас бог! Если рукопись будет разрешена, и нужно будет только для проформы дать цензору, то я думаю…»
А что я думаю? Что ж именно я думаю, сам не понимаю, чего думаю…
«…лучше дать Очкину (редактор „Санкт-Петербургских ведомостей“, писатель и цензор. — В. Ч.) для подписанья, а впрочем, как найдете вы. Не в силах больше писать.
Весь ваш Гоголь».
…Два раза «будет», два раза «дать» в одной простой фразе, даже волостные писаря так не пишут, но сил нету выправить и переписать… Колоколец за окном… Белинский!
Шли дни н недели, а из Петербурга никаких вестей, Гоголь даже не знал, благополучно ли доехал Белинский, вручил ли кому надо рукопись и письма, каковы мнения первых читателей полного текста «Мертвых душ»; единственным спасением от мрака этой неизвестности было упование на бога, никогда, к сожалению, не разрешавшего земные дела, да деловое беспокойство за дело, то есть за судьбу поэмы.
Гоголь — Одоевскому: «Что же вы все молчите все? Что нет никакого ответа? Получил ли ты рукопись? Распорядились ли вы как-нибудь? Ради бога, не томите! Граф Строганов теперь велел сказать мне, что он рукопись пропустит, что запрещение и пакость случились без его ведома, и мне досадно, что я не дождался этого нежданного оборота; мне не хочется также, чтобы цензору был выговор. Ради бога, обделайте так, чтобы всем было хорошо и, пожалуйста, не медлите.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81


А-П

П-Я