https://wodolei.ru/catalog/mebel/Triton/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Многие из членов утверждают, что вы находились при рассуждениях их о том, чтобы начать возмущение лишением жизни царствующего лица и всех священных особ августейшей царствующей фамилии… Когда, где и каким образом сие происходило и кто из членов был назначен для совершения сего преступного предприятия?» Николай Мозгалевский, зная, конечно, об особом пристрастии следствия к этой теме, ответил, что при подобных рассуждениях не находился и «ни от кого о том не слыхал». После такого ответа Николая Мозгалевского надолго оставили в покое, содержа, однако, по-прежнему строго, как повелел царь. Через полмесяца декабрист решил напомнить о себе.
Немало прочел я писем из Петропавловки на имя императора. Во многих из них излагаются отдельные факты и подробности 1825 года, называются новые имена, уточняются обстоятельства некоторых событий. Есть письма, подписанные: «С глубочайшим высокопочитанием и таковою же преданностью за счастие поставляю пребыть по гроб мой вашего императорского величества всемилостивейшего государя верноподданный раб (подпись)».
Николай Мозгалевский не употреблял подобных выражений и вообще не писал царю. В первом своем письме он обращался к Следственному комитету с просьбой позволить ему «прийти в оный и узнать», почему же его держат в такой строгости. «…Я до сих пор нахожусь под строгим присмотром, что меня весьма беспокоит, и полагаю себе, чрез то самое, что, может быть, в некоторых ответных пунктах моих находят меня сомнительным…». Он обещает во всем сознаться и сказать все, что только припомнит, но не приводит ни одного факта, ни одной фамилии! Через два дня на письме, поступившем в Комиссию, появилась помета: «Читано 12 марта» и… никаких последствий. Строгое содержание, конечно, было способом нажима на подследственных. Представьте себе состояние молодого человека, который знает за собой вину, но, не сознавшись в ней, сидит неделю, другую, третью в одиночке, и никто его не вызывает, несмотря на письменную просьбу. И неоткуда получить сообщение о том, что о нем в это время говорят следствию его сообщники. Томительными, тревожными днями и ночами поневоле может прийти в голову мысль, что ты, быть может, уже заточен навечно. Мозгалевский по-прежнему не обращается к царю, а, продолжая играть свою роль, пишет новое, совсем короткое, в одну фразу, прошение Следственной комиссии об увольнении его «хотя от строгого присмотра». Разглядываю помету вверху этого листа: «Читано 30 марта». И снова никаких распоряжений. В марте-то его еще вызывали по другим делам, а тут лишь безмолвные непроницаемые стены камеры № 39 Невской куртины Петропавловской крепости и тот же строгий режим.
Не удалось мне установить, в чем именно заключалась строгость содержания Николая Мозгалевского, определенная царской запиской, но вот в каких условиях, например, пребывал по соседству, в камере № 3 Кронверкской куртины, первый декабрист Владимир Раевский: «Небольшое окно с толстой железной решеткою, кровать, стол, стул, кадочка — составляли принадлежность каземата. Двери с небольшим окошечком за занавескою снаружи и железные крепкие запоры и часовой при 5 или 6 номерах хранили безопасность узника. Ночник освещал каземат… Тяжела была жизнь в Петропавловской крепости. Тюфяк был набит мочалом, подушки также, одеяло из толстого солдатского сукна. Запах от кадочки, которую выносили один раз в сутки, смрад и копоть от конопляного масла, мутная вода, дурной чай и всего тяжелее дурная, а иногда несвежая пища и, наконец, герметическая укупорка, где из угла в угол было только 7 шагов».
Привел я эту цитату для того, чтобы подчеркнуть одно слово в записке царя, лично распорядившегося содержать Раевского «строго, но хорошо». Как же содержался Мозгалевский и другие «славяне», не удостоившиеся такой милости?
Любознательный Читатель. Нет ли воспоминаний других декабристов об условиях заточения?
. — Есть. «Довольно пространной» считалась камера в шесть шагов длины и в четыре ширины. Александр Беляев, назвавший свою камеру «гробом», указывает один размер — четыре шага… Во всех бастионах, равелинах и куртинах было очень сыро — крепость не успела просохнуть после катастрофического наводнения 1824 года, со стен текло, при топке печей вода лилась ручьями, и за день из каждой камеры выносили по двадцать тазов воды и больше. Декабристы страдали от головных болей, флюсов, у некоторых начался ревматизм. Из щелей выползали тараканы, мокрицы и прочая гадость.
— И в таких-то условиях узники читали и писали…
— Только у одного Сергея Трубецкого было почему-то светлое окно. Остальные окна были густо замазаны белой краской. Окна к тому же помещались в глубоких амбразурах и были зарешечены толстыми железными полосами. В этом сумраке узники жгли ночники, и копоть от сгоревшего конопляного масла и сальных свечей стояла в сыром затхлом воздухе. Иногда камеры дезинфицировали курением пивного уксуса…
— И узникам запрещали общаться между собой?
— Да, самым страшным и жестоким было одиночное заключение! Василий Зубков: «Изобретатели виселицы и обезглавливания — благодетели человечества; придумавший одиночное заключение — подлый негодяй; это наказание не телесное, но духовное. Тот, кто не сидел в одиночном заключении, не может представить себе, что это такое». Александр Беляев: «Одиночное, гробовое заключение ужасно. То полное заключение, которому мы сначала подвергались в крепости, хуже казни. Страшно подумать теперь об этом заключении. Куда деваться без всякого занятия со своими мыслями. Воображение работает страшно.
Каких страшных чудовищных помыслов оно не представляло. Куда не уносились мысли, о чем не передумал ум, и затем все еще оставалась целая бездна, которую надо было чем-нибудь наполнить». Один из братьев Бестужевых в упадке душевных сил нацарапал на стене своей камеры слова: «Брат, я решился на самоубийство»…
Следствие, названное декабристами инквизицией, продолжалось. Николай Мозгалевский, пробывший в одиночке уже больше двух месяцев, возможно, подумал, что о нем забыли, — письма в Комиссию остались без последствий, и он решил больше не писать. Весь апрель его не трогали, выдерживая перед главной следственной экзекуцией. И вот 30 апреля 1826 года Николая Мозгалевского повели на допрос, вернее, на очную ставку с Петром Громнитским «по разноречию в показаниях». Оно касалось того самого особого вопроса, на котором буквально помешалась Комиссия, — цареубийство. Итак, очная ставка подпоручику Мозгалевскому с поручиком Громнитским. «…П е р в ы й из них показывал, что он при рассуждениях членов общества, чтобы начать возмутительные действия лишением жизни царствующего лица и всех священных особ августейшей императорской фамилии, не был, да и после о таком преступном намерении ни от кого не слыхал; а пос л е д н и й, что на совещании у Андреевича, где положено было начать действия уничтожением царствующего лица и всех тех, кто сему воспротивится, между прочим, находился и подпоручик Мозгалевски й». (Подчеркнуто в деле. — В . Ч.).
И вот в присутствии генерал-адъютанта Чернышева Громнитский подтверждает свое показание, а Мозгалевский, «сознаваясь в том, что „на совещании был, утвердил то, что о вышеозначенном не слыхал“. Добравшись до этого места, я понял, что „наш предок“ попался. Теперь достаточно хотя бы еще одной очной ставки, а их могло быть даже несколько, и Николай Мозгалевский напишет, что он знал о готовящемся уничтожении царя и всей августейшей фамилии! До фактического объединения с „южанами“ „славяне“ пытались отстоять свои первоначальные позиции. „Славянское общество желало радикальной перемены, — пишет Иван Горбачевский, — намеревалось уничтожить политические и нравственные предрассудки, однако всем своим действиям хотело дать вид естественной справедливости, и потому, гнушаясь насильственных мер, какого бы рода они ни были, почитало всегда самым лучшим средством законность“. Позже, возбужденные зажигательными речами Бестужева-Рюмина, несколько преувеличенными „южанами“ масштабами антиправительственного заговора и длинными списками известных лиц, готовящихся к нему, согласились, что будущая республиканская форма правления несовместима с монархической, а „истребление всей царской фамилии показалось им самым надежным и скорым решением сего трудного вопроса“. Очевидно, Николай Мозгалевский знал о создании „La cohorte perdu“ — „Когорты обреченных“, составленной в основном из „славян“, по свидетельству многих декабристов, он присутствовал при главном принципиальном споре с „южанами“ о судьбе царской фамилии. Во время же следствия любому из декабристов ставилось в немалую вину одно лишь знание цареубийственного заговора, любой осведомленности об одной только этой цели. И мне было трудно представить, что из положения, в которое попал Николай Мозгалевский, можно найти какой-то приемлемый выход. Однако он был все же найден! Оправдание Николая Мозгалевского было по виду робким, а на самом деле довольно смелым; внешне наивным, но по сути издевательским, однако главное его качество заключалось в том, что оно оказалось юридически почти безупречным.
Прежде чем остановиться на нем, я позволю себе высказать одну догадку. Достаточно известно, что многие декабристы, несмотря на строгий режим содержания в крепости, находили возможности обмениваться информацией. Как известно, Александр Грибоедов, привлеченный по делу декабристов, узнавал подробности следствия и поступал в соответствии с этим знанием. Один из способов общения подследственных был традиционным — перестукивание, другой довольно оригинальным — они громко пели будто бы французские песни, сообщая в тексте, который не понимала стража, нужные товарищам сведения. Допускаю, что и среди служителей крепости были сочувствующие, а на прогулках и в бане существовала возможность обменяться жестом, взглядом и словом. Маловероятно, чтобы Николай Мозгалевский, как и его товарищи, не искал связей. По-французски-то он знал лучше, чем по-русски…
Предполагаю также, что генерал-адъютант Чернышев начал кое-что подозревать, изучая уклончивые и малоконкретные ответы этого подследственного. Не случайно, намекая на его оправдание, будто он вступил в общество не добровольно, под давлением угроз, Чернышев потребовал «на сие подробного и положительного показания, подкрепленного ясным доводом» (разрядка моя. — В. Ч.). Мозгалевский, формулируя ответ достаточно невнятно, назвал все же фамилии Спиридова и Бестужева-Рюмина, которые будто бы угрожали ему. Он хорошо знал, что, для юридического обвинения следствие признает по крайней мере два показания, с его же стороны могло быть только одно. Знал также, что Бестужев-Рюмин и Спиридов станут вдвоем отрицать его утверждение и, следовательно, им нечего ожидать каких-либо осложнений. Но психологически-то он хоть в какой-то мере воздействует на Комиссию, заняв к тому же время и допросные листы малосущественной темой. Так и получилось, а я даже подозреваю, что выдвижение этой темы было каким-то путем согласовано между товарищами. Да и как мог Мозгалевский вступить в общество под угрозой лишения жизни от этих лиц, если он вступил. в него, по многим данным, раньше Спиридова, а впервые увидел Бестужева-Рюмина уже будучи членом Славянского союза, на объединительном совещании? При чем тут эти два лица, если следствие пришло к выводу, хотя, кажется, и неверному, что Мозгалевский был вовлечен в общество Иваном Шимковым? Уверенность в том, что это был, как говорится, своеобразный «ход конем», у меня возросла, когда я прочел показания Викентия Шеколлы, будто ему при вступлении в общество угрожал лишением жизни… Николай Мозгалевский. Та же полная юридическая недоказанность и тот же психологический расчет!
Не берусь утверждать решительно, что с Шимковым был какими-то способами согласован и метод защиты по самому острому вопросу — о цареубийстве, но уж больно похоже на это! Правда, у меня нет данных о том, что Мозгалевский с Шимковым общались в крепости; да и не найти их, наверное, никогда, если даже они были. Но нельзя ли предположить возможности их общения до заключения в крепость? Кажется, тут даже документы не нужны, а одна лишь элементарная логика, обычный здравый смысл. Эти два декабриста-«славянина» служили в одном Саратовском полку и были связаны друг с другом не только службой, но н участием в обществе, совещаниях, беседах. Шимков познакомил Мозгалевского с «Государственным заветом» и, согласно официальной версии, вовлек его в революционную организацию.
Пережив до февраля 1826 года и события на Сенатской площади, и разгром восстания Черниговского полка, они наверняка не раз обсуждали их между собой. Потом начались аресты членов Славянского союза. Достаю свои карточки. Первым арестовали вождя «славян» Петра Борисова и 21 января 1826 года доставили из Житомира в Петербург. 11 февраля в Петропавловку был заключен Михаил Спиридов. Аполлон Веденяпин, сопровождавший оправданного позже следствием Фаддея Врангеля, сам был арестован в Петербурге 2 февраля. На другой день из Житомира же привезли Ивана Горбачевского и Владимира Бечаснова, 6 февраля — Ивана Киреева, 16 — Алексея Веденяпина, 17 — Александра Фролова, 18 — Павла Мозгана…
Первые аресты «славян» Мозгалевский с Шимковым пережили, будучи еще на свободе. Большинство их товарищей по союзу начинали свой путь в Петербург из Житомира, и об этом не могли не знать саратовцы и штатские житомирские «славяне» — Дунцов-Выгодовский, Иванов и Люблинский. Все они, конечно, со дня на день ожидали ареста, и не может быть, чтобы не задумывались о том, что с ними станет и как себя держать. А возможно, Шимкова с Мозгалевским везли из Житомира вместе? Ведь оба они были доставлены в Петербург 21 февраля 1826 года. Эта дата приводится в напечатанных материалах, но мне надо было добраться в архиве Октябрьской революции до одной примечательной папки с неопубликованными пока полностью и, к сожалению, не снятыми на пленку документами — сопроводительными записками Николая I.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81


А-П

П-Я