Отличный магазин Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Поди к чёртовой матери! Вам, генералам, изменникам, нужды нет всякий день присягать, а мы присягой не шутим! – закричали на него с такою злобою, что Михаил Павлович наконец понял, что происходит, слегка побледнел. И лошадь его тоже как будто поняла – дрогнула, попятилась.
В узеньком проулке между двумя каре – флотским экипажем и московцами – Вильгельм Карлович Кюхельбекер нелепо суетился, метался из стороны в сторону, держа в руках большой пистолет, тот самый, который упал в снег и вымок; то натягивал, то откидывал шинель и наконец скинул совсем, остался в одном фраке, длинновязый, кривобокий, тонконогий, похожий на подстреленную цаплю.
– Voulez vous faire descendre Michel? – произнёс рядом с ним чей-то знакомый, но странно изменившийся голос, и вдруг почудилось ему, что всё это уже когда-то было.
– Je le veux bien, mais ouest-il done?
– А вон, видите, чёрный султан.
Щуря близорукие голубые глаза навыкате, такие же грустные и нежные, как, бывало, в беседах с лицейским товарищем Пушкиным «о Шиллере, о славе, о любви», – он прицелился.
Вдруг почувствовал, что кто-то трогает его за локоть. Оглянулся и увидел двух солдат. Ничего не сказали, только один подмигнул, другой покачал головою. Но он понял: «Не надо! Ну его!»
– Погоди, ребята, маленько; скорее дело кончим, – произнёс тот же знакомый голос, – и опять всё это уже когда-то было.
Кюхельбекер поднёс пистолет к самому носу и рассматривал его как будто с удивлением.
– А ведь, кажется, и вправду смок, – пробормотал сконфуженно.
– Эх ты, чудак, Абсолют Абсолютович! Сам, видно, смок! – рассмеялся Пущин и потрепал его по плечу ласково. Голицын подошёл и прислушался.
– Да ведь мы и все, господа, не очень сухи, – опять усмехнулся Каховский язвительно.
– А вы-то сами что же? Вы лучше нас всех стреляете, – проговорил Пущин.
– Довольно с меня! Уже двое на душе, а будет и третий, – ответил Каховский.
Голицын понял, что третий – Николай Павлович.
На конце Адмиралтейского бульвара и Сенатской площади, близ каре мятежников, остановилась большая восьмистекольная карета, на высоких рессорах, с раззолоченными козлами вроде колымаг старинных. Из кареты вылезли два старичка с испуганными лицами, в церковных облачениях: митрополит Серафим – Петербургский и Евгений – Киевский.
Какой-то генерал схватил обоих владык в дворцовой церкви, где готовились они служить молебствие по случаю восшествия на престол, усадил в карету с двумя иподиаконами и привёз на площадь.
Старички, стоя в толпе, перед цепью стрелков, и не зная, что делать, шептались беспомощно.
– Не ходите, убьют! – кричали одни.
– Ступайте с Богом! Это ваше дело духовное. Не басурмане, чай, а свои люди, крещёные, – убеждали другие.
У митрополита Евгения, хватая за полы, чтоб удержать, оторвали палицу и затёрли его в толпе. А Серафим, оставшись один, потерялся так, что даже страха не чувствовал, остолбенел, не понимал, что с ним делается, – как будто летел с горы вниз головой; только крестился, шептал молитвы, быстро мигая подслеповатыми глазками и озираясь во все стороны.
Вдруг увидел над собой удивлённое, спокойное и доброе лицо молодого лейтенанта лейб-гвардии флотского экипажа Михаила Карловича Кюхельбекера, Вильгельмова брата, такого же, как тот, неуклюжего, длинноногого и пучеглазого.
– Что вам угодно, батюшка? – спросил Кюхельбекер вежливо, делая под козырёк. Русский немец, лютеранин, – не знал, как обращаться к митрополиту, и решил, что если поп, так «батюшка».
Серафим ничего не ответил, только пуще замигал, зашептал, закрестился.
Некогда светские барыни прозвали его за приятную наружность серафимчиком. Теперь ему было уже за семьдесят. Одутловатое, старушечье лицо, узенькие щёлки заплывших глаз, ротик сердечком, носик шишечкой, жиденькая бородка клинышком. Он весь трясся, и бородка тряслась. Кюхельбекеру стало жаль старика.
– Что вам угодно, батюшка? – повторил он ещё вежливей.
– Мне бы туда, к воинам… Поговорить с воинами, – пролепетал наконец Серафим, боязливо указывая пухлою ручкою на каре мятежников.
– Уж не знаю, право, – пожал Кюхельбекер плечами в недоумении. – Тут пропускать не велено. А впрочем, погодите, батюшка, я сию минуту.
И побежал. А Серафим робко поднял глаза и взглянул на лица солдат. Думал, – не люди, а звери. Но увидел обыкновенные человеческие лица, вовсе не страшные.
Немного отдохнул и вдруг, с той храбростью, которая иногда овладевает трусами, снял митру, отдал иподиакону, положил на голову крест и пошёл вперёд. Солдаты расступились, взяли ружья на молитву и начали креститься.
Он сделал ещё несколько шагов и очутился перед самым фронтом каре. Здесь тоже люди крестились, но, крестясь, кричали:
– Ура, Константин!
– Воины православные! – заговорил Серафим, и все умолкли, прислушивались. Он говорил так невнятно, что только отдельные слова долетали до них. – Воины, утиштися. Умаливаю вас… Присягните… Константин Павлович трикраты отрёкся… вот вам Бог свидетель…
– Ну, Бога-то лучше оставьте в покое, владыко, – произнёс чей-то голос, такой тихий и твёрдый, что все оглянулись. Это говорил князь Валериан Михайлович Голицын.
– А ты что? Кто такой? Откуда взялся? Во Христа-то Господа веруешь ли? – залепетал Серафим и вдруг побледнел, затрясся уже не от страха, а от злобы.
– Верую, – ответил Голицын так же тихо и твёрдо.
Серафим подал ему крест.
– А ну-ка, ну-ка, целуй, если веруешь!
– Только не из ваших рук, – сказал Голицын и хотел взять у него крест.
Но Серафим отдёрнул его, уже в ином, нездешнем страхе, как будто только теперь увидел то, чего боялся, – в лице бунтовщика лицо самого дьявола.
– Ну что ж, давайте, не бойтесь, отдам. Он ваш до времени, ужо отымем! – произнёс Голицын, и глаза его из-под очков сверкнули так грозно, что Серафим опять замигал, зашептал, закрестился и отдал крест.
Голицын взял его и поцеловал с благоговением.
– Дайте и мне, – сказал Каховский.
– И мне! И мне! – потянулись другие.
Крест обошёл всех по очереди, а когда опять вернулся к Голицыну, он отдал его Серафиму.
– Ну а теперь ступайте, владыко, и помните, что не по вашей воле свободу российскую осенили вы крестным знаменьем.
И опять, как тогда, в начале восстания, закричал восторженно-неистово:
– Ура, Константин!
– Ура, Константин! – подхватили солдаты.
– Поди-ка на своё место, батька, знай свою церковь!
– Какой ты митрополит, когда двум присягал!
– Обманщик, изменник, дезертир николаевский!
Штыки и шпаги скрестились над головой Серафима. Подбежали иподиаконы, подхватили его под руки и увели.
– А вот и пушки, – указал кто-то на подъезжавшую артиллерию.
– Ну что ж, всё как следует, – усмехнулся Голицын. – За крестом – картечь, за Богом – зверь!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
– Я ещё не уверен в артиллерии, – отвечал государь каждый раз, когда убеждали его послать за артиллерией.
Не только в ней, но и в остальных войсках не был уверен. Семёновцы передавали бунтовщикам через народ о своём желании соединиться с ними; измайловцы на троекратное: «Здорово, ребята!» – ответили государю молчанием; а финляндцы как встали на Исаакиевском мосту, так и не двигались.
«Что, если все они перейдут на сторону мятежников? – думал государь, – тогда и артиллерия не поможет: пушки на меня самого обратятся».
– Bonjour, Карл Фёдорович. Посмотрите, что здесь происходит. Вот прекрасное начало царствования – престол, обагрённый кровью! – сказал он подъехавшему генералу Толю, опять усмехаясь давешнею, как сквозь зубную боль, кривой усмешкой.
– Государь, одно только средство положить сему конец: расстрелять картечью эту сволочь! – ответил Толь.
Государь молча нахмурился; чувствовал, что надо что-то сказать, но не знал что. Опять забыл роль, боялся сфальшивить.
– Не нужно крови, – подсказал Бенкендорф.
– Да, крови, – вспомнил государь. – Не нужно крови. Неужели вы хотите, чтобы в первый день царствования я пролил кровь моих подданных?
Замолчал и надул губы ребячески. Опять стало жалко себя, захотелось плакать от жалости: «Pauvre diable! Бедный малый! Бедный Никс!»
Взяв Бенкендорфа под руку, Толь отъехал с ним в сторону и, указывая на государя глазами, спросил шёпотом:
– Что с ним?
– А что? – притворился Бенкендорф непонимающим и посмотрел на солдатское, простоватое лицо Толя с лукавой придворной усмешкой.
– Да неужели этих каналий миловать? – удивился Толь.
– Ну, об этом не нам с вами судить. Царская милость неизреченна. Государь полагает прибегнуть к огню только в самом крайнем случае. Наш план – окружить и стеснить их так, чтобы принудить к сдаче без кровопролития.
Толь ничего не ответил. Боевой генерал, сподвижник Суворова, любимец Кутузова, знаток наполеоновской тактики, он понимал, что Бенкендорф говорит с той невежественной лёгкостью, которая свойственна людям, никогда не нюхавшим пороха; что каре мятежников стоит твёрдо: можно его расстрелять, раздавить, уничтожить, но сдвинуть нельзя; и что если бунт перекинется в чернь, то в тесноте, в толпе многотысячной, произойдёт не бой, а свалка, и Бог знает чем это кончится. В войсках, верных Николаю, было колебание, а среди начальников – то, что всегда бывает перед боем проигранным: все теряли голову, суетились, метались без толку, давали и принимали советы нелепые: подождать до утра, в той надежде, что к ночи мятежники сами разойдутся; или послать за пожарными трубами и облить каре водою, «направляя струю против глаз, что, при бывшем маленьком морозце, привело бы солдат в невозможность действовать». Появилась наконец артиллерия: после долгих уговоров государь согласился послать за нею. С Гороховой выехали на больших рысях четыре орудия с пустыми передками, без зарядов, под командой полковника Нестеровского.
– Господин полковник, имеете ли вы картечи с собою? – спросил Толь.
– Никак нет, ваше превосходительство, не было приказано.
– Извольте же послать за ними немедленно, ибо в них скорая надобность будет, – приказал Толь.
Он знал, что делает: самовольным приказом спасал государя и, может быть, государство Российское.
От угла Невского к дому Лобанова, от дома Лобанова к забору Исаакия и вдоль по забору, к тому последнему углу, который заслонял от фронта мятежников, государь двигался медленно-медленно, шаг за шагом, в течение долгих часов, казавшихся вечностью.
Остановившись у этого угла, почувствовал, что и дальше, за угол, туда, откуда пули посвистывают, влечёт его сила неодолимая, затягивает, засасывает, как водоворот щепку. Смотрел на гладкие серые доски и не мог оторвать от них глаз: там, на страшном углу, эти страшные доски напоминали плаху, дыбу проклятую.
Он знал, что влечёт его туда, за угол. «Я покажу им; что не трушу», – вспоминал слова свои и слова Якубовича: «Хотят, чтобы ваше величество сами подъехать изволили». Почему других посылает, а сам не едет?
Пули из-за угла посвистывали, перелетая через головы: бунтовщики, должно быть, нарочно целили вверх.
Угол забора защищал государя от пуль, а всё-таки казалось, что они свистят над самой годовой.
– Что ты говоришь? – спросил он генерала Бенкендорфа, который, выехав за угол, что-то приказывал стоявшему впереди батальону преображенцев.
– Я говорю, ваше величество, чтобы дураки пулям не кланялись, – ответил тот и, не успев отвернуться, увидел, что государь наклонил голову.
На бледных щеках Николая проступили два розовых пятнышка. Пришпоренная лошадь вынесла всадника за угол. Он увидел мятежников, и они его увидели. Закричали: «Ура, Константин!» – и сделали залп. Но опять, должно быть, целили вверх – щадили. Пули свистели над ним, как хлысты, не бьющие, только грозящие, и в этом свисте был смех: «Штабс-капитан Романов, уж не трусишь ли?»
Опять пришпорил – лошадь взвилась на дыбы и вынесла бы всадника к самому фронту мятежников, если бы генерал-адъютант Васильчиков не схватил её под уздцы.
– Извольте отъехать, ваше величество!
– Пусти! – закричал государь в бешенстве. Но тот держал крепко и не отпустил бы, если бы ему это стоило жизни: был верный раб.
Вдруг пальцы государя, державшие повод, ослабели, разжались. Васильчиков повернул лошадь, и она поскакала назад.
Государь почти не сознавал, что делает, но испытывал то же, что в детстве, во время грозы, когда прятал под подушку голову.
Доскакав до Дворцовой площади, опомнился. Надо было объяснить себе и другим, почему отъехал так внезапно от страшного места. Подозвав дворцового коменданта Башуцкого, спросил, исполнено ли приказание усилить караул во дворце двумя сапёрными ротами.
– Исполнено, ваше величество.
– Экипажи готовы? – спросил адъютанта Адлерберга.
– Так точно, ваше величество.
Велел приготовить загородные экипажи, чтобы в крайнем случае перевезти тайком, под конвоем кавалергардов, обеих императриц и наследника в Царское.
– А что императрица, как? – продолжал государь.
– Очень беспокоиться изволят. Умоляют ваше величество ехать с ними, – ответил Адлерберг.
Государь понял: уехать с ними – бежать.
– А ты как думаешь? – взглянул на Адлерберга исподлобья, украдкою.
– Я думаю, что жизнь вашего императорского величества…
– Дурак! – крикнул государь и, повернув лошадь, опять поскакал на Сенатскую площадь.
На Адмиралтейской башне пробило три. Смеркалось. Шёл снег. Белые мухи кружились в темнеющем воздухе.
Вдоль Адмиралтейского бульвара стояла рота пешей артиллерии с четырьмя орудиями и зарядные ящики с картечью.
Генерал Сухозанет подскакал к государю.
– Ваше в ы с о ч е с т в о… – начал второпях докладывать.
Государь посмотрел на него так, что он готов был сквозь землю провалиться. Но «бедный малый» вспомнил, как сам давеча скомандовал: «Рота его величества остаётся при мне». Где уж спрашивать с других, когда сам себя не чувствовал «величеством».
– Ваше императорское в е л и ч е с т в о, – поправился Сухозанет, – сумерки близки, а темнота в этом положении опасна. Извольте повелеть очистить площадь пушками.
Государь ничего не ответил и вернулся на прежнее место, к забору Исаакия. Опять гладкие серые доски и тот страшный угол – плаха, дыба проклятая;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105


А-П

П-Я