https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Hansgrohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Влажный ветерок настраивался в стволах магнолий, доносил свежий смешанный запах дождя, сосны, июньских цветов с отдаленных полей. Дверь домика распахнулась, захлопнулась, и послышался треск жалюзи, опускаемых в большом доме.
Зу выжала последний цветистый аккорд и отложила инструмент в сторону. Стоячие ее волосы блестели от бриолина, и вместо косынки в горошек горло перехватывала обтрепанная красная лента. Белое платье было заштопано в десятке мест нитками разных цветов, а в ушах сияли искусственные бриллианты.
«Если хлеба ни крошки нет у тебя, ты молись, ты молись, Бога любя». Раскинув руки, как канатоходец, она спустилась во двор и прошлась вокруг Джоула.
«Если нет ни капли воды у тебя, ты молись, ты молись, Бога любя».
Высоко в башнях мыльных деревьев ветер мчался стремительной рекой; захваченные его потоком листья исступленно пенились, как прибой на небесном берегу. А земля с каждой минутой словно погружалась все глубже в темно-зеленую воду. Как донные водоросли в море, колыхались папоротники, неясно и загадочно вырисовывалась в небе хибарка – корпус утонувшего галеона, а Зу с ее вкрадчивой текучей грацией не могла быть не кем иным, подумал Джоул, как русалкой, невестой старого утопленника-пирата.
Тигровый желтый кот прыжками пронесся по двору и вскочил на колени к Джизусу Фиверу – тот самый кот, который шнырял в сирени. Взобравшись к старику на плечо, он приткнулся хитрой мордой к высохшей щеке и уставил изумленные огнисто-рыжие глаза на Джоула. Негр погладил кота по полосатому брюху, и кот замурлыкал. Если бы не кустики побитой молью шерсти, голова Джизуса без шляпы была бы точь-в-точь полированный бронзовый шар; черный костюм двойного против надобности размера ветхо окутывал утлый остов, а обут был старик в крохотные оранжевые штиблеты на пуговицах. Атмосфера службы сильно возбудила его, и он то и дело продувал нос меж пальцами и стряхивал добычу в папоротник.
Песня-крик Зу сопровождалась ритмическим топаньем и раскачиванием серег, славших искры.
«Если счастье твое ушло от тебя, ты молись, ты молись, Бога любя».
Немая молния зигзагом раскроила небо вдали, потом, не так далеко, другая – демонский белый треск с тяжелыми, медленными раскатами. Мелкий петух помчался в убежище под колодезным навесом, и треугольная тень вороньей стаи пропахала тучи.
– Зябну, – капризно пожаловался старик. – Все ноги распухли к дождю. Зябну… – Кот свернулся у него на коленях и свесил голову, как увядший георгин.
Золотые вспышки в зеве Зу вдруг превратили сердце Джоула в камень, гремящий посреди грудной клетки, – напомнили одну неоновую вывеску. Зажигалось: «Похоронное бюро Р. Р. Оливера». Гасло. «Похоронное бюро Р. Р. Оливера». Гасло. «Загвазданное, но дерут умеренно», – сказала Эллен, стоя перед витриной зеркального стекла, где мертвенно рдели гладиолусы под электрическими буквами, предлагавшими дешевый, но достойный транзит к Царству и Славе. Ну вот, в который раз он запер дверь и ключ забросил: заговор на борту, и даже отец имеет зуб против него, даже Бог. Где-то с ним сыграли злую шутку. Не знал он только, кто и где. Он чувствовал себя отрезанным, безликим – каменный мальчик на трухлявом пне: не было никакой связующей нити между ним и каскадом бузинных листьев, низвергающимся на землю, и крутой затейливой кровлей Лендинга в отдалении.
– Зябну. В постель хочу, укрыться. Гроза идет.
– Не канючь, дедушка.
Потом произошло необычное: словно следуя указаниям кладоискательской карты, Зу отмерила три шага в направлении хилого розового кустика и, хмурясь в небо, сорвала с шеи ленту. Как ожерелье из багровой проволоки, горло ее охватывал узкий шрам; она легонько провела по нему пальцем.
– Когда приберешь Кета Брауна, Господи, пошли его обратно в поганом собачьем виде, псом неприкасаемым, чтобы покоя не знал.
Словно жестокий коршун пал с неба и вырвал у Джоула веки, заставив его глядеть выпученными глазами на горло Зу. Может быть, она такая же, как он, и у мира зуб против нее. Черт возьми, не хотел бы он обзавестись таким шрамом. Да куда же денешься, если вечно спереди опасность, а за спиной обман? Никуда не денешься. Некуда. Мороз пробежал у него по спине. Над головой ударил гром. Содрогнулась земля. Он спрыгнул с пня и в развевающейся рубашке кинулся к дому; беги, беги, кричало ему сердце, и – хрясь! – стремглав влетел, упал в шиповник. Еще одно дурацкое несчастье. Видел ведь этот шиповник, знал о препятствии и, как нарочно, сюда угодил. Однако жгучая боль в расцарапанном теле будто очистила его от тоски и растерянности, как изгоняют дьявола в фанатических культах причинением себе боли. Зу помогла ему подняться и, увидев нежную тревогу на ее лице, он почувствовал себя дураком: ведь она ему друг, чего бояться?
– Ну-ка, нехороший мальчик, сказала она, вытаскивая шипы из его брюк, – что ж ты так погано поступаешь? Обидел нас с дедушкой. – Она взяла его за руку и повела на веранду.
– Ке-ке-ке, – закудахтал Джизус, – я бы так упал – все бы кости поломал.
Зу подняла аккордеон, прислонилась к столбу веранды и, небрежно растягивая мехи, сыграла спотыкающуюся нестройную мелодию. А ее дед обиженным детским речитативом повторил свои жалобы: он сейчас умрет от холода, ну и пускай, кому какое дело, жив он или умер? И почему Зу, коли он исполнил субботнюю службу, не уложит его в теплую постель, не даст ему покой? Есть же на свете злые люди, и какие творятся жестокости.
– Замолчи и склони голову, дедушка, сказала Зу. – Мы кончим службу как положено. Мы скажем Ему наши молитвы. Джоул, детка, склони головку.
Трое на веранде словно сошли с ксилографии: Старейшина на троне из великолепных подушек, с желтым животным на коленях, серьезно глядящим на маленького слугу, который склонился в подводном свете у ног хозяина, и дочь, похожая на черную стрелу, простерла над ними руки, как бы благословляя.
Но не было молитвы в уме у Джоула – и даже ничего такого, что мог бы ухватить невод слов, ибо все его молитвы в прошлом, за одним исключением, состояли из простых, конкретных заказов: Господи, дай мне велосипед, нож с семью лезвиями, коробку масляных красок. Ну как, как можно произнести такие неопределенные, такие бессмысленные слова: «Господи, позволь, чтобы меня любили»?
– Аминь, – прошептала Зу.
И в то же мгновение, коротким вздохом, хлынул дождь.
4
– Нельзя ли несколько точнее? – сказал Рандольф, томно наливая херес. – Она была толстая, высокая, худая?
– Трудно было понять, – ответил Джоул.
Снаружи, во тьме, дождь мыл крышу убористым косым звуком, а здесь керосиновые лампы ткали в самых темных углах паутину мягкого света, и в окне все отражалось, как в позолоченном зеркале. Пока что первый ужин в Лендинге складывался для Джоула хорошо. Он чувствовал себя вполне свободно с Рандольфом, и тот при всякой заминке в беседе предлагал новые темы, интересные и лестные для мальчика тринадцати лет: Джоул весьма удачно (на его взгляд) высказался по вопросам: «Обитают ли на Марсе люди?», «Как именно, по-твоему, египтяне мумифицировали покойников?», «По-прежнему ли деятельны охотники за головами?» и о прочих занимательных предметах. И, скорее всего, под влиянием принятого хереса (вкус не понравился, но грела надежда напиться по-настоящему… будет о чем написать Сэмми Силверстайну!.. три рюмки опрокинул) Джоул упомянул о Даме.
– Жара, – сказал Рандольф. – Пребывание с непокрытой головой на солнце иногда приводит к легким галлюцинациям. Ах, боже мой. Однажды, несколько лет назад, проветриваясь в саду, я тоже явственно увидел, как цветок подсолнуха превратился в человеческое лицо, лицо второразрядного боксера, которым я некогда восхищался, – некоего мексиканца Пепе Альвареса. – Он задумчиво погладил подбородок и наморщил нос, как бы давая понять, что с этим именем у него многое связано. Удивительное переживание настолько яркое, что я срезал цветок и засушил в книге; и по сей день, наткнувшись на него, я воображаю… впрочем, это ни к селу ни к городу. Конечно, виновато солнце. Эйми, душа моя, а ты какого мнения?
Эйми, размышлявшая над тарелкой, растерянно подняла голову.
– Нет, спасибо, мне хватит, – сказала она.
Рандольф нахмурился, изображая досаду.
– По обыкновению, далеко – срывает голубой цветок забвения.
Ее узкое лицо растроганно смягчилось.
– Сладкоречивый негодяй, – сказала она, и нескрываемым обожанием засветились ее остренькие глазки, сделавшись на миг почти прекрасными.
– Итак, начнем с начала, – сказал он и рыгнул. ( – Excusez-moi, s'il vous plait. Китайский горошек, понимаете ли; абсолютно несварим). – Он изящно похлопал себя по губам. – Так о чем я ах, да… Джоул отказывается верить, что мы не привечаем духов в Лендинге.
– Я этого не говорил, – возразил Джоул.
– Разговорчики Миссури, – хладнокровно выразилась Эйми. – Наша девушка – рассадник диких негритянских суеверий. Помнишь, как она свернула головы всем курам? Не смейся, это не смешно. Иногда я задаюсь вопросом: а если она решит, что его душа вселилась в кого-нибудь из нас?
– Чья? – спросил Джоул. – Кега?
– Не может быть! – воскликнул Рандольф и засмеялся жеманно, придушенно, как старая дева. – Уже?
– По-моему, ничего смешного, – возмутился Джоул. – Он с ней страшную вещь сделал.
Эйми сказала:
– Рандольф просто фиглярничает.
– Ты клевещешь, душенька.
– Не смешно, – сказал Джоул.
Прищуря глаз и поворачивая в руке бокал с хересом, Рандольф следил за спицами янтарного света, вращавшимися вместе со стеклом. – Не смешно, боже мой, разумеется. Но история не лишена причудливости: угодно выслушать?
– Совершенно ни к чему, – сказала Эйми. – Ребенок и без того болезненно впечатлителен.
– Все дети болезненно впечатлительны, это – единственное, что с ними примиряет, – ответил Рандольф и сразу начал рассказ: – Случилось это десять с лишним лет назад, в холодном, очень холодном ноябре. Работал у меня в то время рослый молодой негр, великолепно сложенный, цвета гречишного меда.
С самого начала Джоула беспокоило что-то странное в речи Рандольфа, но только сейчас он сообразил что именно: отсутствие какого бы то ни было акцента, областных признаков; при этом, однако, слышалась в его усталом голосе едкая, саркастическая напевность, довольно выразительная и своеобразная.
– Но несколько слабоумный. У слабоумных, невротиков, преступников, а также, вероятно, художников есть нечто общее – непредсказуемость, извращенная невинность. – Он умолк, и вид у него сделался отстраненно-самодовольный, словно, сделав превосходное наблюдение, он желал еще раз посмаковать его про себя. – Уподобим их китайской шкатулке, из тех, если помните, в которых находишь другую шкатулку, а в ней еще одну и, наконец, добираешься до последней… трогаешь защелку, крышка откидывается на пружине, и открывается… – какой неожиданный клад?
С легкой улыбкой он пригубил херес. Затем из грудного кармана шелковой пижамы извлек сигарету и закурил. Сигарета издавала странный медицинский запах, словно табак долго вымачивали в настое крепких трав: по этому запаху узнаешь дом, где правит астма. Когда он собрал губы в трубочку, чтобы выдуть кольцо дыма, рисунок его напудренного лица вдруг обрел ясность: лицо состояло теперь из одних окружностей – не толстое, но круглое, как монета, гладкое и безволосое; на щеках – два ярко-розовых диска; нос, будто сплющенный злым ударом кулака; очень светлые, красивые кудрявые волосы ниспадали на лоб пшеничными кольцами, а широко расставленные женственные глаза были как два небесно-голубых мраморных шарика.
– И вот, они полюбили друг друга, Миссури и Кег, и была у нас свадьба – вся в фамильном кружеве невеста…
– Миленькая, не хуже любой белой девушки, честное слово, – вставила Эйми. – Просто загляденье.
Джоул сказал:
– Но раз он ненормальный…
– Ее всегда было трудно убедить, – вздохнул Рандольф. – Четырнадцать лет, дитя, но упрямая непоколебимо: она хотела выйти замуж – и вышла. На медовую неделю мы дали им комнату здесь в доме и уступили двор для рыбного пикника с друзьями.
– А папа… он был на свадьбе?
Рандольф и ухом не повел; только стряхнул пепел на пол.
– Но однажды, поздно вечером… – Он сонно опустил веки и провел пальцем по кромке бокала. – Кстати, Эйми помнит, что именно я сказал, когда мы услышали крик Миссури?
Эйми не могла решить, помнит или нет. Все-таки десять лет – срок немалый.
– Мы сидели, как сейчас, в гостиной – припоминаешь? И я сказал: это ветер. Я знал, конечно, что не ветер. – Рандольф умолк и втянул щеки, словно в воспоминании этом содержалась некая тонкая комичность, не позволявшая ему хранить серьезный вид. Он навел указательный палец на Джоула, отогнув большой палец, как курок. – И тогда я вставил ролик в пианолу, и она заиграла «Индейский зов любви».
– Какая красивая песня, сказала Эйми. – Грустная. Не понимаю, почему ты больше не разрешаешь заводить пианолу.
– Кег перерезал ей горло, – сказал Джоул. Паника уже вскипала, потому что он не мог следовать за беседой, принявшей странный оборот, – словно его вынудили расшифровывать историю, рассказанную на тарабарском языке, – и было противно ощущать себя посторонним как раз тогда, когда его потянуло к Рандольфу. – Я видел шрам, – сказал он, только что не выкрикнул, пытаясь привлечь к себе внимание, – вот что Кег натворил.
– А-а, да, разумеется…
– Там так, – Эйми стала напевать. – Когда зову те-ебя у-ди-да-дум-ди-да…
– … от уха до уха: погубил расшитое розами покрывало – моя двоюродная прабабка в Теннесси испортила глаза, трудясь над ним.
– Зу говорит, что он кандальник, и надеется, что его никогда не выпустят – она просила Бога превратить его в собаку.
– Ты ответь мне да-ди-ди-ди. Не совсем так пою, да, Рандольф?
– Слегка фальшиво.
– А как надо?
– Не имею понятия, душенька.
Джоул сказал:
– Бедная Зу.
– Бедные все, – сказал Рандольф, томно подливая херес.
Алчные мотыльки распластывали крылышки на ламповых стеклах. Возле печки дождь нашел лазейку в кровле и с гнетущей размеренностью капал в пустое угольное ведро.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я