https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-vannoj-komnaty/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Эдвард гонял между деревьями синий мяч.
– А ты когда-нибудь замечал, – спросила Вивьен, – как трудно разглядеть синий цвет в таком освещении?
– Нет, – ответил Филип. – Я никогда этого не замечал. – Внезапно он ощутил сильную любовь к ней – и побежал к Эдварду, крича, чтобы тот сделал ему подачу.

* * *

Я полагаю, Дэн, что писатель, который не способен писать на одну и ту же тему с противоположных позиций, – попросту неумеха. Он недостоин своей…
Своей платы?
Своей Музы.
Ну, когда ты толкуешь о Музах, я попадаю впросак. Мне о них ничего не известно.
Дэниел Хануэй, сочинитель всякой всячины, эподист и литературный поденщик, сидит вместе с Чаттертоном в питейном павильоне в Тотхиллском увеселительном саду. Они пришли сюда по настоянию Хануэя, так как ему не терпелось поглазеть на здешних дамочек. Но Чаттертон уже принялся рассуждать о более высоких материях.
Когда я сочиняю восхваления в честь покойного старика Ли, говорит он, то я пишу от чистого сердца; но когда я сочиняю на него же хулы, проклиная его и осуждая на адову яму, – то поступаю столь же искренне. Он берет со стола стакан бренди с горячей водой. А знаешь почему, Дэн?
Почему, Том?
Потому что мы живем в век поэзии, а поэзия никогда не лжет! Так выпьем за Музу!
Он поднимает свой стакан и проливает немного бренди на свой галстук.
А ты – дитя этого века, да, Том?
Да нет, какое я дитя? Эй, еще бренди сюда! Разве я выгляжу как дитя?
Мальчишка приносит им еще один кувшин, а оркестр в ротонде начинает играть музыку; и тотчас же среди дорожек и павильонов зажигаются факелы. Чаттертон откидывается на спинку стула и смотрит по сторонам.
Внезапное преображение, Дэн, вполне достойное пантомимы.
А ты – бесенок, я полагаю? Хануэй тоже порядком набрался. Погляди-ка, Том: видишь вон ту бабенку за деревьями? Он показывает в сторону крытого променада, завершающегося купой деревьев. Готовь-ка хуй да целься в нее.
Но Чаттертону слепит глаза свет факелов: все блестящие предметы ему напоминают о его грядущей славе, и он чувствует тепло на своем лице. Я смотрю на пламя и вижу все перед собою. Он оборачивается к своему собеседнику. Дэн, Дэн, расскажи мне о тех поэтах, которых ты знал.
Хануэй неохотно отрывает взгляд от той дамы. А-а. О поэтах. Ну, был такой Туксон – злобный старикашка с ядовитым пером. Он все захаживал в таверну «Геркулес» – верно, знаешь такую на Дин-стрит? Он бывал там так часто, что его даже прозвали Геркулесовым столпом.
Нет, не о таких, как он. Расскажи мне о настоящих поэтах, Дэн.
Хануэй улыбается.
Да кто я такой, чтобы судить – кто настоящий, а кто ненастоящий?
Но ты ведь знал Каупера. И Грея.
Редкостные типы. Оба. Грей, бывало, напивался так, что падал замертво на землю, а потом просыпался радостным и веселым, как младенчик на груди матери. Но над ним никто не смеялся. Что-то в нем было такое…
Что-то такое? Но что же?
Чаттертону не терпится узнать именно это о своих предшественниках. Хануэй наполняет свой стакан.
Понимаешь, он расхаживал среди нас, но мыслями находился где-то в другом месте. Но тебя этим не удивить.
Почему это?
Да потому что ты сам такой же. Никто над тобой не смеется. Пусть даже ты всего лишь мальчишка. Хануэй ставит стакан на стол, и факельные отблески освещают глубокие морщины на его лице. У тебя еще многое впереди, Том. А моя песенка спета.
Да ты еще меня переживешь, Дэн…
Нет, не спорь. Я свою жизнь уже загубил, а ты – у тебя великое будущее. Он снова наполняет свой стакан, а потом стакан Чаттертона. Разрешите пожать вашу руку, сэр. Их руки соединяются в пожатье над дубовым столиком. Смотри-ка, одна движется вперед, а вторая удаляется. Мы лишь ненадолго встретились в своих странствиях. А теперь я тебя отпускаю. Хануэй отнимает руку и смеется.
Чаттертон по-прежнему серьезен.
К чему толковать о кончине, Дэн, ведь и сама жизнь куда как зыбка. Я тебе не рассказывал о маленьком идиоте, которого встретил сегодня утром на Лонг-Эйкр?
Еще нет, Том, еще нет. Хануэй чем-то озабочен. Ну, раз мы заговорили о странствиях, то мне пора. Он кивает в сторону той дамы в крытом променаде. Меня ждет вон та маленькая лань, но мне нужно подобраться к ней прежде, чем мой лук выстрелит. Он встает из-за стола, но перед уходом еще раз оборачивается к Чаттертону. Забыл спросить тебя про то лекарство. Гроб-или-здоров.
А, я его приму сегодня вечером. Чаттертон смеется, хотя от одной мысли об этом ему делается не по себе. Уж верно, и для тебя там останется, Дэн. Тебе ведь тоже может пригодиться, когда утро настанет.
А у меня уже не встанет. Хануэй смеясь уходит.
Чаттертон снова наливает себе. Дэн прав. Надо мной никто не насмехается. Я – Томас Чаттертон, и наступит время, когда весь мир будет поражаться мне. Никто еще не знает, что я теперь собираюсь написать. Он пошатываясь встает со стула и идет между факелов к входным воротам. Но на Эбингдон-стрит нет кэбов. Пешедрал, мой каурый конек Пешедрал, домчит меня домой. И он заворачивается в пальто и торопится по городским улицам к Верхнему Холборну и Брук-стрит. И на ходу в его голове рождаются слова, складываясь в песенку:

Стихи мои, осколки старины.

Эта строчка улетает от него в ночной воздух, и он смотрит, как она испаряется. Затем он снова поет:

Скользнут к потомкам тенью новизны.

Теперь все сходится в одной точке: оно виднеется впереди, и Чаттертон продолжает шагать в его сторону, напевая:

Сияй же, песня, ярче вдохновенья.

Он спотыкаясь сворачивает в переулок, и в ноздри ему ударяет вонь испражнений. Мои ноги вязнут в говне, но дом мой – не здесь. Ему бы хотелось идти так вечно.

Как будущего вечное виденье.

Потом он прекращает петь. На углу Сент-Эндрю-стрит и Мерси-Лейн он замечает фигуру какого-то человека в капюшоне, прислонившегося к старой каменной стене, за которой хранят дрова, чтобы они не выкатились на улицу. Он замедляет шаг и бесшумно ступает дальше, и тут до него доносятся звуки рвоты. Несмотря на то, что он и сам пьян, Чаттертон переходит на противоположную сторону, но фигура в капюшоне выпрямляется и поворачивается к нему, простирая руки: из меня вылетают мухи! Из меня вылетают мухи! Посмотри, как они рвутся у меня изо рта и из глаз. Я нем и слеп этими мухами. Потом его снова рвет, и Чаттертон видит, как по каменной стене струится черная желчь.
В такую ночку, как эта, мир может полететь в тартарары – и Чаттертон спешит прочь от этой заразы. Дождливый ветер дует ему навстречу. Лицо мальчика-идиота. Завтра, возле разрушенного дома. Колокол Св. Дамиана ударяет один раз. Четверть часа пополуночи. Двадцать четвертое августа. Все хорошо.
Чаттертон доходит до своего дома на Брук-стрит. Дождь. Он роется в карманах и роняет ключ. Новизна. Старина. Эти слова все еще раздаются у него в голове. Подбирает ключ. Отпирает дверь и поднимается по лестнице. Все хорошо.

* * *

Табличка снаружи Брамбл-Хауса, на Колстонс-Ярд, прямо за церковью Св. Марии Редклиффской, изменилась с тех пор, как Филип видел ее в последний раз. Теперь она гласила: «Бродягам, Бомжам, Потаскухам Вход Воспрещен. Вежливое Предупреждение». Подойдя вплотную к дому, он мельком заметил чье-то лицо в переднем окне, и не успел он дойти до двери, как она уже настежь распахнулась: на пороге подбоченясь стоял пожилой мужчина в малиновом спортивном костюме.
– Она дома. – Он откинул голову, видимо, показывая на одну из комнат. – Проследите, чтобы она не курила. – Потом он поднял голос, чтобы его слышал тот, кто находился внутри; – Это грязная привычка, это вонючая привычка, это отвратная привычка. – Потом, смягчившись, он сказал Филипу: Я – конечно же, Пэт. Надеюсь, вы любите похихикать. Ваш друг любил.
Он побежал вверх по лестнице, оставив Филипа одного в прихожей.
– Идите же сюда, ко мне, – послышался из-за двери грудной голос. Если только вы не принимаете меня за привидение. Но тогда вам понадобится колокольчик, книга и свеча. Не говоря уж о священнике-иезуите. – Филип наощупь распахнул дверь, и там навстречу ему поднялся низенький пожилой мужчина в зеленом шелковом смокинге и очень узких черных брюках. Росту в нем было, наверно, не больше пяти футов, но его седые волосы были взбиты и причесаны: они походили на какую-то деревяшку, неуклюже приколоченную гвоздями к голове, но так или иначе, создавали ему некоторую видимость нормального роста. – Значит, вы тот самый человек с бумагами, да? Или, может быть, я жестоко ошибаюсь, и меня следует выгнать пинками на улицу и там бесцеремонно лупить до середины следующей недели? – Филип согласился с тем, что это проделывать вовсе не обязательно, поскольку у него и в самом деле имеются Чаттертоновы манускрипты.
После разговора с Вивьен в сосновой чаще он написал Джойнсону по бристольскому адресу; он объяснил, как бумаги и портрет попали во владение Чарльза и – возможно, без всякой тайной мысли, – просто спросил, нельзя ли получить какие-либо дальнейшие сведения. Через два дня он получил по почте собственное письмо, на полях которого было нацарапано: «Воскресенье, в 4». Так он во второй раз поехал в Бристоль и прибыл в назначенное время.
– По правде говоря, у меня нет сейчас с собой этих бумаг. – Филип задумчиво дергал себя за бородку. – Их кое-кто изучает.
– Кое-кто – в самом деле? Вот так мило. Думаю, теперь мне можно с миром умереть и лечь в безымянную могилку. Почему бы вам не раздобыть лопату и не вырыть ее мне? – Его голос повышался с каждой новой фразой, но Филип заметил, что, закончив говорить, он все равно широко улыбался.
– Это Хэрриет Скроуп, романистка.
– Женщина, да? – Казалось, это еще больше позабавило Джойнсона, и он прокричал в потолок: – Ты слыхал это? – Это внезапное движение выбило из его прически прядку седых волос, и он вернул ее на прежнее место. – А они мои, а не ее – вот ведь как. И не ваши. Или это так, или я – отъявленный мошенник, которого вот-вот разоблачат перед всей цивилизованной публикой в Бристоль-Дейли-Нъюс. Он приблизил свое лицо к Филипу. – Вы что думаете это маска? Тогда сорвите ее собственными руками, умоляю.
Филип отклонил это любезное предложение.
– Я могу вернуть вам бумаги, – поспешил он сказать. В конце концов, он ради этого и приехал. – Я немедленно достану их и верну.
– Очень на это надеюсь. – Джойнсон достал из кармана смокинга мундштук из слоновой кости. – Хотите сигаретку?
– Нет, благодарствую.
Казалось, Джойнсон был разочарован.
– Даже самую малюсенькую? Знаете, маленькие – самые лучшие. А иногда и самые крепкие. Они дают вам передышку, чтобы поразмышлять и подивиться, что ж за штука такая – жизнь.
– Нет. Я не люблю дыма.
– Я тоже. – Он со вздохом отложил мундштук. – Нечистоплотная привычка. Правда? – Потом он снова уселся в кресло, провалившись в него так глубоко, что Филип некоторое время видел лишь его седые волосы, прыгавшие вверх-вниз, словно носовой платок, которым отчаянно размахивают в воздухе. – Они не настоящие, – сказал он, после некоторой борьбы снова показавшись в поле зрения.
– Сигареты?
– Ну конечно, сигареты. Я вас заставил тащиться сюда только для того, чтобы потолковать о достоинствах табака. У меня плантация в Южной Америке, и я хочу подарить ее вам на Рождество. Нет, дорогой мой, не сигареты. Манускрипты. – Филип давно ожидал услышать это, но все же, когда его подозрения подтвердились, он внезапно почувствовал угнетение. – Мои манускрипты, – продолжал Джойнсон. – Мои бумаги. Их никто никогда и не думал никому показывать. Или отдавать, как это сделала одна глупая старая корова. – Он проревел последнюю фразу в потолок, а потом учтиво возобновил беседу с Филипом: – Видите ли, это фальсификация. Думаю, вам понятно это слово? Оно было в «Тезаурусе» Роже и в Международном словаре Чемберса, когда я заглядывал туда последний раз.
– Но Чарльз отдавал почерк на экспертизу.
– Значит, она отдавала его на экспертизу, да? – Казалось, это развеселило Джойнсона пуще прежнего, и его волосы несколько секунд продолжали подскакивать.
– Нет, не Хэрриет. Чарльз…
– Да, я знаю. Ваш друг. – Он произнес это слово с тем же особенным нажимом, что и Пэт раньше. – Я же сказал, что они сфальсифицированы. Я не говорил, что они не подлинны.
Филип совсем запутался.
– Так мы говорим об одном и том же – или о разных вещах?
– Или мы говорим о Чаттертоновом манускрипте, или я – буйнопомешанный и сейчас наброшусь на вас и откушу ваш премилый носик картошкой? Разве у меня волосы всклокочены и в колтунах? Так скажите, коли так, я буду рад послушать.
Он поудобнее устроился в кресле, так что его ноги едва касались пола.
– Нет…
– Отлично. Ну так вот. – Джойнсон снова выпрямился. – Хотите выслушать одну историю? – Он сложил ладони, будто собрался читать молитву. Филип, уже утомленный его расспросами, молча кивнул. – Вот и хорошо. Полагаю, вам известны перипетии со стихами Томаса Чаттертона – как он мастерил свою средневековую поэзию и так далее? Чудесно. Превосходно. Пятерка с плюсом. И, должно быть, вы уже догадались, что существовал настоящий Сэмюэль Джойнсон, книгопродавец, как и говорится в тех мемуарах? – Он начал снова проваливаться в кресло, но сумел с усилием распрямиться. – Иначе с чего бы вдруг я носил то же самое имя? Я ведь не из воздуха его себе взял, верно? Если это так и было, отведите меня в лондонский Тауэр и отрубите мне голову. Даю вам на то полное мое позволение. Можете раздеть меня и вырвать мои внутренности, бросив их воронам на растерзанье. Идет?
Филип не знал, что на это ответить, и просто постарался принять задумчивый вид.
– Ну так вот, Сэмюэль Джойнсон в самом деле печатал и продавал Чаттертоновы стихи. Они сотрудничали. Возможно, они даже были друзьями. Джойнсон пошевелил пальцами ног. – Так что здесь Чаттертоновы манускрипты не лгут. Вы еще слушаете меня, или я разговариваю сам с собою, и меня следует отвезти в Солнечный Дом для Престарелых и Слабоумных? Нет? Вы мне даете еще один шанс? Отлично. Ну так вот. Чаттертон умер-таки. Насколько мы знаем, он совершил самоубийство в восемнадцать лет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я