https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/s-kranom-dlya-pitevoj-vody/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

На самом деле Жану-Тома было плевать. Он нагнулся, взял Жанин за запястье и рывком поставил на ноги.
– Ты не можешь забрать ее, – сказал Адольф ровным голосом.
– Почему?
– Я ее брат.
Жан-Тома поглядел на Адольфа, слегка сбитый с толку, затем расхохотался.
– Да ну? – сказал он. – Я тоже.
Адольф продолжал глядеть в глаза Жану-Тома, припав к земле. Тот одарил его последним мимолетным взглядом, прежде чем развернуться – вместе с девушкой – и исчезнуть из пятна света.
Из этого света, который зарождался в самой комнате, в такт шагам Жана-Тома, направлявшимся в комнату где-то над ним, в такт крикам Жанин в лестничном колодце; Адольф видел, как свет меняется, движется, путешествует по комнате. И когда он услышал, как хлопает дверь, и почувствовал, как всколыхнулся потолок от глухого удара, когда ее швырнули поперек кровати, он увидел, как свет гаснет, мало-помалу превращаясь просто в гул у него в голове. Он велел себе уходить. Он сказал себе, что не может больше ждать, что здесь больше нет ничего, что физически его бы удерживало, – на двери не было засова, в скважине не было ключа. Он мог протянуть руку к двери, распахнуть ее настежь – как это сделал сын мсье Мсье – и навсегда освободиться от комнаты, так же как, по-видимому, был свободен от комнат сын мсье Мсье, который, в отличие от прочих мужчин, мог передвигаться по собственному желанию, волоча за собой женщину, вместо того чтобы следовать за ней. Но что-то удерживало Адольфа. Он стоял на обоих коленях и одной пятерне – вторая рука продолжала тянуться к ее плечу. Только теперь тень исчезла, и он знал, что за плоской поверхностью кто-то сдвинулся. Он знал, что точно так же, как он волен переходить из комнаты в комнату, он неподвластен и чужим теням за экраном, что он может отбрасывать тень от любого света, а может ухватить его руками и упрятать под замок. Итак, все дело было в мужестве – и он следил за дверью и прислушивался к ней, у него над головой, в то время как сын мсье Мсье имел ее и ножки кровати скакали по потолку. Его ужаснуло, что она молчала, тогда как Жан-Тома орал; спустя годы он неизгладимо помнил это и никогда не позволял своим губам вымолвить ни звука, когда занимался любовью с женщиной, молча наслаждаясь ею, пока она не вскрикнет. Из-за этой ночи он никогда не займется любовью с женщиной, которая не кричит, из-за этой ночи он никогда не позволит себе оргазменного стона. Каждый раз, когда кровать наверху врезалась в стены, каждый раз, когда в потолок отдавались их движения, свет в комнате все слабел, цвета все приглушались, оттенки сводились к светотени, все вокруг то резчало, то покрывалось поволокой. Он думал, что ничто не заставит его выйти из комнаты – пока не услышал звук, которого не ожидал. Он услышал ее смех. Задыхающийся, выжидательный. Крохотная измена, символ завоевания.
И тогда он сорвался. Он распахнул дверь, промчался по коридорам, по которым никогда не бегал ночью, мимо мужчин, глядевших на него с недоумением, и лиц женщин, которых он так хорошо знал, но которых никогда не видел такими – с мокрыми губами и с глазами-реками; вверх по лестнице, слыша, как внизу выкрикивают его имя, распахивая двери одну за другой, оставляя позади потревоженные парочки, пока в последней комнате коридора не нашел их. Жан-Тома даже не повернулся, чтобы взглянуть на него, так поглощен он был своим занятием. Но Жанин подняла глаза и увидела, как Адольф, небольшого росточка для своих шестнадцати лет, поднял с нее Жана-Тома и вышвырнул его в окно с третьего этажа.
И поскольку бежать было уже незачем, возникло ложное чувство, что все приостановилось; Жанин и Адольф вдвоем стояли у окна, глядя на улицу, где лежал Жан-Тома. Сбежалась толпа мужчин, и Жанин оттащила Адольфа. Она наблюдала за происходящим внизу и прислушивалась к возбужденным голосам. Она видела, как Жан-Тома слегка шевельнулся в темноте. Комната заполнилась остальными женщинами. Адольф стоял позади, у стены, размышляя, пока они глазели на улицу.
Затем они медленно повернулись к нему. Он глядел на них. Лулу стояла в дверях, похожая на труп. Он еще жив, сказала одна из женщин у окна: с улицы донесся шквал голосов. Адольф уставился в пол. Тебе придется уйти, сказала Лулу. Мадам вбежала в комнату, взглянула на женщин, выглянула из окна на лежащего внизу Жана-Тома, снова взглянула на женщин, затем на Адольфа. Ему придется уйти, снова сказала Лулу, обращаясь к мадам. Она говорила так, словно он действительно был ее сыном.
Он ушел. Женщины собрали немного денег, и одна из них дала Адольфу адрес своей подруги в Туре. Адольф ушел задворками, как всегда, когда сбегал из этого дома. Как всегда, сбегая из этого дома, он вышел через задний двор; он не остановился, чтобы в последний раз окинуть все взглядом. Он забрал бы с собой Жанин, но ему все слышался ее смех. Наконец он был на дороге к югу от Парижа, и номер семнадцатый с его потайной комнатой оказался позади.
Вскоре после этого он отправился на войну. Солдаты подобрали его у каменного моста через речушку по дороге в Тур; не было таких шестнадцатилеток, которых не задела бы война. Он назвался Адольфом Сарром. Отряд посовещался, шестнадцать ли мелковатому Адольфу Сарру; когда он сказал, что не уверен, они немедленно забрали его. Все они шли к Вердену; войска отправляли эшелонами. Пришла зима. Солдаты разводили костры во вспоротых брюхах дохлых лошадей и распластывались по горячим стволам только что выстреливших пушек. Когда кончалась еда, они сидели в окопах и глодали свои хромированные винтовки. Как и в комнатке в номере семнадцатом, Адольф глазел на свет, взрывавшийся в небе, туго натянутом над горизонтом: бомбы рвали его в клочья, и свет лился из гигантских, зияющих дыр. К следующему году осада закончилась и французы двинулись на Лотарингию. К тому времени Адольф, казалось, уже ничего не чувствовал – он был слишком зачарован светом. Последнее взрезанное облако ослепило его; его унесли на носилках в лазарет и усадили на раскладушку. Он слышал голоса медсестер, обращавшихся к нему, но видел одну белизну; он представлял себе лица женщин номера семнадцатого и к каждому услышанному голосу присовокуплял одно из этих лиц. Лишь для Жанин не нашлось голоса, не нашлось смеха, который напоминал бы ее смех. Спустя время, лежа в лазарете, он начал сам рисовать линии на белом; он сам лепил образы. Каждый образ он называл ее именем и слышал в ответ ее смех. В эти очарованные дни он блуждал между глубокими сомнениями и благоговейным ликованием: собственные инстинкты и понимание сперва изумили его, затем оставили. В какой-то момент белизна поблекла, посерела; ему показалось, что он упускает видение. Однажды утром он проснулся, и все было во тьме; он решил, что видение безвозвратно упущено. Он решил, что больше никогда не сможет видеть сквозь поверхность вещей. Так продолжалось неделю, другую; он погружался в отчаяние, пока в один прекрасный день не услышал над головой страшную бомбу, которая, взорвавшись, прожгла дыру в его собственной тьме. В это мгновение он выглянул в дыру и увидел все то же – костры, горящие в трупах выпотрошенных животных, и людей, грызущих винтовки. Он понял: то, что находится по ту сторону экрана, ничуть не лучше того, что он видит по эту сторону, и нет смысла ждать минуты, когда он сможет шагнуть туда, где, как ему всегда казалось, его место и куда он всегда намеревался когда-нибудь отправиться. Он понял, что резня – это резня, поражение – это поражение, а мертвые всегда будут умирать и там ничуть не лучше, там все точно так же. В этот момент он повзрослел. В этот момент он уловил где-то внутри суть того, что будет двигать им позже: его побуждения всего лишь дожидались формы, в которую могли бы вылиться. После этого он заснул. Сестрам милосердия неделями не удавалось его разбудить; врачи посчитали, что он пробудет в коме неопределенно долго, вероятно – бесконечно. И только в одиннадцатом часу одиннадцатого дня одиннадцатого месяца того же года, ровно в тот миг, когда подписывалось перемирие, он открыл глаза и стал снова видеть.
6
Когда маршал Фош ввел победоносные французские войска в город, Адольф впервые по-настоящему увидел Париж, прежде видав лишь рю де Сакрифис да несколько отдаленных переулков. Он шагал по улицам с остальными солдатами под приветственные вопли разбушевавшейся толпы, и ему даже не приходило в голову, что фасады зданий были построены вверх, от земли, – скорей, предполагал он, город сформировался как каньон, выдолбленный в земле вековыми дождями, огнем и рекой, бегущей по центру каньона. Он не мог представить себе, чтобы Гран-Пале, высящийся над Сеной, был изобретением точно таких же живых существ, как те, что лежали, умирающие, искалеченные, на полях сражений всего в километрах отсюда. Знай он это до того, как пошел на войну, возможно, он сильнее проникся бы состраданием и отвращением, глубже сопереживал бы раненым и убитым; возможно, он не так мгновенно сделался бы фаталистом. Он был изумлен при виде обрадованных мужчин на улицах – не в комнатах и не в окопах; он был изумлен при виде женщин, которые были стары и некрасивы, а не прекрасны, нарумянены и молоды. Цитадели Парижа поднимались, как иссеченные скалы, а окна мерцали, как пещеры, в которых разожгли и поддерживали огонь, – крохотные дырочки в экране, иллюзорно далекие.
В своей военной форме, ему было достаточно приостановиться и взглянуть на что-либо, проявляя маломальское желание или интерес, как его тут же хватали за локоть, провозглашали героем и приглашали отведать. Так его кормили, давали приют и ухаживали за ним по всему городу. В те первые послевоенные дни погоны служили молодым людям повсеместным пропуском: в первый же вечер, когда он вступил в Париж, его накормили ужином в отличном ресторанчике, пара стариков со слезами на глазах предложила ему ночлег и его бесплатно пустили в Гранд-опера, где показывали американскую кинокартину «Рождение нации» Д. У. Гриффита .
Он понятия не имел о том, что такое кино. Конечно же, сама идея его заинтриговала: картины, помнившиеся ему из номера семнадцатого, ожив, замелькали перед ним. Но фигуры в этой кинокартине были точными образами, а не репликами или характеристиками, и действие мерцало перед ним, а не проносилось мимо, и, несмотря на перешептывание публики на протяжении всего фильма, идея движущихся изображений не потрясла его и не заставила изумиться. Скорее его ошеломил размах, гигантский масштаб марша генерала Шермана (хотя он был вовсе не уверен в том, кто такой генерал Шерман), и то, насколько это повторяло – по организации снабжения, если не по ужасу – войну, свидетелем которой он только что был. И когда поскакал Клан и вся Гранд-опера, казалось, затряслась от топота копыт в пыли, его так же ошеломила сила сцены. Он вышел из театра, чувствуя, что интуитивно понял язык виденного, словно волшебство, к концу картины поднявшее на ноги весь зрительный зал, потрясшее зрителей до буйного исступления, такого же, как реакция на возвращавшиеся с войны войска, – это волшебство было для него вторичным, оно вовсе не было волшебством. Он всего лишь увидел то, что искал все это время, когда заглядывал за поверхность вещей и пытался увидеть ослепительный свет.
Адольф посмотрел «Рождение нации» еще множество раз и как-то вечером забрел наверх, в будку киномеханика. Возможно, человек, крутивший ленту, и удивился, но Адольф все еще носил военную форму, а значит, был героем, и, если ему хотелось немного посидеть в будке, вполне можно было оказать ему эту небольшую услугу. На самом деле Адольф остался там на несколько дней – он спал на полу, принимая от киномеханика бутерброды и вино, которые тот приносил днем. Хотя киномеханику, возможно, и казалось странным, что Адольф не выказывал желания покидать будку, для молодого человека, годами не выходившего из комнаты на рю де Сакрифис, это было совершенно естественным; Адольфа влекло то, как этот щелкающий квадратный серый ящик вспарывал мир, оставляя белый разрез, и открывал другой мир, спрятанный за ним.
Где-то на четвертый день в кинотеатр пришел человек из студии «Патэ» и принес несколько катушек с фильмами; студия распространяла не только французские фильмы, но и иностранную продукцию. Адольф спросил, нельзя ли ему проехаться вместе с ним в студию, на окраину Парижа. Там он устроился на работу – разгружал оборудование, менял декорации и бегал на посылках, а еще остолбенело наблюдал за тем, как «Патэ» выдает сотни фильмов – от короткометражек на катушку-две до крупных, престижных проектов. Остальные участники съемок по большей части находили Адольфа слегка ненормальным, но не противным малым. Он был вежлив и особенно почтителен с юными дивами, напоминавшими ему женщин, у которых он жил до войны. Его считали внимательным, хотя и слегка задумчивым парнем, и киношники часто не жалели времени, чтобы что-то ему объяснить. Редакторы в монтажной взяли его себе как бы в подмастерья; ему дали ключ от помещения, которым он пользовался по ночам, когда все уже расходились. Тогда он вставал в углу монтажной и при свете единственной голой лампочки смотрел на развешанные над столами куски пленки, словно на струи воды, замерзающие у него на глазах, пока вся комната не начинала казаться ему пещерой, полной сверкающих сосулек.
Спустя какое-то время Адольфу дали смонтировать кусок фильма, состоявший из нескольких сцен. Он смонтировал сцены не так, как велел режиссер картины, а сконструировал серию мятущихся, резких сопоставлений, огорошив и взбесив начальство. Его уведомили о том, что у него нет способностей к монтажу, и выставили из отдела. Однако один из монтажеров поделился с администрацией своими соображениями – он был не особенно доволен тем, что Адольф сделал с его сценами, однако посчитал, что у молодого человека имеются свежие идеи и, возможно, ему стоит писать сценарии. Этот аргумент не вполне убедил людей, заправлявших студией «Патэ», но если им что-то и было нужно, так это идеи и сценарии, и тогда они отправили Адольфа в сценарный отдел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я