https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Человек ощущает в себе самом,
в своих потребностях и склонностях, полное удовлетворение которых он
называет счастьем, сильный противовес всем велениям долга, которые разум
представляет ему достойными глубокого уважения. Разум между тем дает свои
веления, ничего, однако, при этом не обещая склонностям, дает их с
неумолимостью, стало быть, как бы с пренебрежением и неуважением к столь
безудержным и притом с виду столь справедливым притязаниям (которые не
хотят отступать ни перед какими велениями). Отсюда возникает естественная
диалектика, т. е. наклонность умствовать наперекор строгим законам долга и
подвергать сомнению их силу, по крайней мере их чистоту и строгость, а
также, где это только возможно, делать их более соответствующими нашим
желаниям и склонностям, т. е. в корне подрывать их и лишать их всего их
достоинства, что в конце концов не может одобрить даже обыденный
практический разум.
Таким образом, не какая-нибудь потребность в спекуляции (к чему у него
совершенно нет охоты, пока он довольствуется ролью простого здравого
разума), а практические соображения побуждают обыденный человеческий разум
выйти из своего круга и сделать шаг в сферу практической философии, чтобы
получить здесь сведения и ясные указания относительно источника своего
принципа и истинного назначения этого принципа в сопоставлении с максимами,
которые опираются на потребности и склонности. Это должно помочь ему выйти
из затруднительного положения, возникающего вследствие двусторонних
притязаний, и избежать опасности лишиться всех подлинных нравственных
принципов из-за двусмысленности, в которой он легко может запутаться. Таким
образом, и в практическом обыденном разуме, если он развивает свою
культуру, незаметно возникает диалектика, которая заставляет его искать
помощи в философии точно так же, как это происходит с разумом в его
теоретическом применении; поэтому первый, так же как и второй, не находит
успокоения ни в чем, кроме как в исчерпывающей критике нашего разума.

РАЗДЕЛ ВТОРОЙ

ПЕРЕХОД ОТ ПОПУЛЯРНОЙ НРАВСТВЕННОЙ ФИЛОСОФИИ К МЕТАФИЗИКЕ НРАВСТВЕННОСТИ
Если мы вывели понятие долга, которым мы до сих пор оперировали, из
обычного применения нашего практического разума, то отсюда никоим образом
нельзя заключать, будто мы трактовали его как понятие опыта. Как только мы
обращаемся к опыту и следим за поведением людей, мы встречаемся с частыми
и, как мы сами признаем, справедливыми сетованиями, что нельзя даже
привести никаких достоверных примеров убеждения в совершении поступков из
чувства чистого долга; что хотя нечто и может произойти сообразно с тем,
что велит долг, тем не менее все еще остается сомнение, произошло ли это
действительно из чувства долга и имеет ли оно, стало быть, моральную
ценность. Поэтому во все времена были философы, которые решительно отрицали
действительность такого убеждения в человеческих поступках и все
приписывали более или менее утонченному себялюбию. Однако это но вызывало у
них сомнений в самом понятии нравственности; скорее, они с искренним
сожалением упоминали о неустойчивости и испорченности человеческой природы;
она, правда, достаточно благородна для того, чтобы возвести в правило для
себя столь достойную уважения идею, но в то же время слишком слаба, чтобы
ей следовать; а разумом, который должен был бы служить ей
законодательством, она пользуется только для того, чтобы удовлетворить
интересы склонностей или каждой в отдельности, или - самое большее - в их
максимальном согласии между собой.
На самом деле совершенно невозможно из опыта привести с полной
достоверностью хотя бы один случай, где максима вообще-то сообразного с
долгом поступка покоилась бы исключительно на моральных основаниях и на
представлении о своем долге. Правда, иногда может случиться, что при самом
жестком испытании самих себя мы не находим ничего, что помимо морального
основания долга могло бы оказаться достаточно сильным, чтобы побудить к
тому или другому хорошему поступку и столь большой самоотверженности;
однако отсюда никак нельзя с уверенностью заключить, что действительно
никакое тайное побуждение себялюбия - только под обманным видом той идеи -
не было настоящей, определяющей причиной воли; мы же вместо нее охотно
льстим себя ложно присвоенными более благородными побудительными мотивами,
а на самом деле даже самым тщательным исследованием никогда не можем
полностью раскрыть тайные мотивы, так как когда речь идет о моральной
ценности, то суть дела не в поступках, которые мы видим, а во внутренних
принципах их, которых мы не видим.
Тем, кто осмеивает всякую нравственность просто как иллюзию человеческого
воображения, которое благодаря самомнению превосходит само себя, нельзя
оказать большей услуги, как согласиться с ними, что понятия долга (так же
как и все другие понятия, как это люди из удобства охотно себе внушают)
должны быть выведены только из опыта; этим признанием мы приготовили бы им
верный триумф. Из человеколюбия я бы согласился, пожалуй, с тем, что
большинство наших поступков сообразно с долгом; но стоит только ближе
присмотреться к помыслам и желаниям людей, как мы всюду натолкнемся на их
дорогое им Я, которое всегда бросается в глаза: именно па нем и
основываются их намерения, а вовсе не на строгом велении долга, которое не
раз потребовало бы самоотречения. Да и не нужно быть врагом добродетели, а
просто хладнокровным наблюдателем, не принимающим страстного желания добра
тотчас за его действительность, чтобы (в особенности с увеличением
жизненного опыта и развитием способности суждения, которая под влиянием
опыта становится отчасти более утонченной, отчасти более изощренной в
наблюдательности) в какие то моменты сомневаться в том, есть ли
действительно в миро истинная добродетель. И тут уже ничто не может
предотвратить полного отречения от наших идей долга и сохранить в душе
заслуженное уважение к его закону, кроме ясного убеждения, что если даже
никогда и не было бы поступков, которые возникали бы из таких чистых
источников, то ведь здесь вовсе нот и речи о том, происходит или нет то или
другое,- разум себе самому и независимо от всех явлений предписывает то,
что должно происходить; стало быть, поступки, примера которых, может быть,
до сих пор и не дал мир и в возможности которых очень сомневался бы даже
тот, кто все основывает на опыте, тем не менее неумолимо предписываются
разумом. Можно, например, требовать от каждого человека полной искренности
в дружбе, хотя, быть может, до сих пор не было ни одного чистосердечного
друга, потому что этот долг как долг вообще заключается - до всякого опыта
- в идее разума, определяющего волю априорными основаниями.
Прибавим к этому, что если только не хотят оспаривать у понятия
нравственности всю его истинность и отношение к какому-нибудь возможному
объекту, то нельзя отрицать, что значение нравственного закона до такой
степени обширно, что он имеет силу не только для людей, но и для всех
разумных существ вообще, не только при случайных обстоятельствах и в
исключительных случаях, а безусловно необходимо; тогда становится ясным,
что никакой опыт не может дать повода к выводу даже о возможности таких
аподиктических законов. В самом деле, по какому же праву можем мы к тому,
что, быть может, имеет силу только при случайных условиях человечества,
внушить беспредельное уважение как всеобщему предписанию для всякого
разумного естества и каким образом законы определения нашей воли могли бы
приниматься за законы определения воли разумного существа вообще и только
как таковые считаться законом и для нашей воли, если бы они были только
эмпирическими и не брали свое начало совершенно a priori в чистом, но
практическом разуме?
И нельзя было бы придумать для нравственности ничего хуже, чем если бы
хотели вывести ее из примеров. Ведь о каждом приводимом мне примере
нравственности следует сначала судить согласно принципам моральности,
достоин ли еще он служить первоначальным примером, т. е. образцом, и такой
пример никак не может предоставить в наше распоряжение само высшее понятие
моральности. Даже святой праведник из Евангелия должен быть сопоставлен с
нашим идеалом нравственного совершенства, прежде чем мы признаем его таким
идеалом; этот святой и говорит о самом себе: что называете вы меня
(которого вы видите) благим? никто не благ (не прообраз блага), кроме
единого бога (которого вы не видите). Но откуда же у нас понятие о боге как
о высшем благе? Только из идеи нравственного совершенства, которую разум
составляет a priori и которую он неразрывно связывает с понятием свободной
воли. Подражание в нравственном вовсе не имеет места, и примеры служат
только для поощрения, т. е. они устраняют сомнение относительно возможности
того, что повелевает закон, они делают наглядным то, что практическое
правило выражает в более общем виде, но они никогда не могут дать нам право
оставить в стороне их настоящий оригинал, находящийся в разуме, и
руководствоваться примерами.
Если, таким образом, нет никакого настоящего высшего принципа
нравственности, который не должен был бы независимо от всякого опыта
основываться только на чистом разуме, то, я думаю, не надо и спрашивать,
хорошо ли излагать в общем виде (in abstracto) эти понятия так, как они
установлены a priori вместе с принадлежащими им принципами, ежели познание
должно отличаться от обыденного и получить название философского. Но в наше
время такой вопрос был бы не лишним. В самом деле, если бы мы стали
собирать голоса относительно того, чему следует отдать предпочтение -
чистому ли, обособленному от всего эмпирического познанию разума, стало
быть метафизике нравственности, или популярной практической философии, то
мы скоро догадались бы, на чьей стороне был бы перевес.
Спускаться, таким образом, до ходячих понятий, без сомнения, очень
похвально, если перед этим мы поднялись до принципов чистого разума и
получили при этом полное удовлетворение; это значило бы сначала основать
учение о нравственности на метафизике, а потом уже, когда оно установлено,
ввести его путем популяризации в обиход; но крайне нелепо добиваться
популярности уже при первом исследовании, от которого зависит вся
правильность принципов. Этот образ действий никогда не может претендовать
на в высшей степени редкую заслугу - добиться истинной философской
популярности, так как нет ничего мудреного в том, чтобы быть общепонятным,
если при этом отказываешься от всякого основательного понимания. Кроме
того, он порождает отвратительную смесь нахватанных отовсюду наблюдений и
полупродуманных принципов, которая доставляет удовольствие пустой голове,
потому что это все же нечто весьма пригодное для каждодневной болтовни.
Проницательные же люди чувствуют здесь путаницу, но, не зная, что делать,
недовольные, отворачиваются от этого, хотя философов, прекрасно видящих
этот обман, не желают слушать, если они на некоторое время отказываются от
мнимой популярности, дабы только после приобретенного определенного
понимания иметь полное основание быть популярными.
Стоит только взглянуть на опыты о нравственности, написанные в этом
излюбленном стиле, как сталкиваешься то с особым назначением человеческой
природы (иногда, впрочем, и с идеей разумного естества вообще), то с
совершенством, то со счастьем, здесь найдешь моральное чувство, там - страх
перед богом, немножко отсюда, немножко оттуда, и все это в поразительном
смешении. При этом даже не приходит в голову спросить, следует ли вообще
искать принципы нравственности в знании человеческой природы (которое мы
можем получить только из опыта). Если же нет, если эти принципы можно найти
совершенно a priori, свободными от всего эмпирического, просто в чистых
понятиях разума и ни в чем другом, то уж лучше решить совершенно отделить
это исследование как чистую практическую философию или (если можно
употребить название, пользующееся столь дурной славой) как метафизику
нравственности, довести его для него самого до всей его полноты, а публику,
которая требует популярности, уговорить подождать до окончания этого
предприятия.
Но такая совершенно изолированная метафизика нравственности, не смешанная
ни с какой антропологией, ни с какой теологией, ни с какой физикой или
сверхфизикой и еще в меньшей степени с скрытыми качествами (которые можно
было бы назвать подфизическими), есть не только необходимый субстрат всего
теоретического, точно определенного познания обязанностей, но и дезидераты
величайшей важности для действительного исполнения их предписаний. В самом
деле, чистое представление о долге и вообще о нравственном законе, без
всякой чуждой примеси эмпирических воздействий (Anreizen), имеет на
человеческое сердце благодаря одному только разуму (который при этом только
впервые понимает, что он может быть для самого себя также и практическим)
гораздо более сильное влияние, чем все другие мотивы , которые можно было
бы собрать с эмпирического поля, так что оно, убежденное в своем
достоинстве, презирает эти последние и постепенно может сделаться их
владыкой. Смешанное же учение о нравственности, составленное и из мотивов,
основанных на чувствах и склонностях, и из понятий разума, должно сделать
неустойчивым состояние души под действием побудительных причин, которые
нельзя подвести ни под какой принцип и которые только весьма случайно ведут
к добру, а чаще всего могут привести к злу.
Из всего сказанного явствует, что все нравственные понятия имеют свое место
и возникают совершенно a priori в разуме, и притом в самом обыденном
человеческом разуме так же, как и в исключительно спекулятивном;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я