https://wodolei.ru/brands/Grohe/eurosmart/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Смирнов не услышал, всеми органами чувств он был в палатке монаха.
– И я рассмеялся и заставил себя не верить словам ламы, – продолжал он, – заставил, и стал банку выскребать чисто по-человечески. А монах посмотрел на меня укоризненно и сказал: "Ты веришь не в те вещи. Марксизм-ленинизм – это, конечно, здорово, но не все он объясняет, и мало над чем властен".
Сказал он это, и я вспомнил, что я – пламенный комсомолец плюс секретарь комсомольской организации экспедиции и приготовился ему краткий курс прочитать, но он покачал головой – старец, мол, я, и не надо мне краткого сталинского курса в мою чисто выбритую голову. И, налив мне в мелкую пиалошку, какой-то жидкости из сушеной тыковки, предложил выпить. Я выпил – "даст тебе мудрец яду – пей", откинулся на бугристый рюкзак с образцами совсем уже хороший и без всякого морального кодекса в голове, и стал слушать тишину и хорошее такое движение этого яда по своему изможденному полевой жизнью организму.
А мудрец, полюбовавшись моим умиротворением и деполитизацией, заговорил: "Это кол, конечно, это самый настоящий кол, к которому привязывают ишаков, лошадей и верблюдов. Это – кол, к которому можно привязывать ишаков, лошадей, верблюдов и даже баранов. Но выкован он самим Буддой, выкован из небесного железа свирепыми молниями на высочайшей мировой вершине. И потому к нему можно привязать не только ишаков, лошадей и верблюдов, но и Смерть, свою Смерть, которая всегда рядом. Не буду рассказывать, как этот кол попал ко мне. Если захочешь, он тебе сам поведает обо всех своих владельцах, поведает тем или способом. Скажу лишь одно: я хочу умереть. Я жажду умереть, потому что устал жить и хочу в нирвану, как маленький мальчик хочет к маме… И смогу я это сделать, лишь от чистого сердца подарив этот кол хорошему человеку. Ты хороший человек, я знаю. Ты любишь свою жену, ты обожаешь сына, ты работаешь до изнеможения за гроши, ты верен друзьям и жалеешь врагов. Этого достаточно, чтобы ты жил столько, сколько захочешь. Но ты должен знать, что это очень трудно – жить, сколько захочешь, жить до того момента, пока поймешь, что жизнь – это не самое главное. Если ты примешь мой подарок, то проживешь очень долго. Ты переживешь первую любовь, вторую, третью, четвертую. Ты переживешь разлад с близкими, разлад с сыном и дочерью, ты переживешь свою Родину и КПСС. Ты все переживешь, ты всех простишь и станешь мудрым, как природа. И тогда ты, как и я, захочешь стать ее неотъемлемой частичкой, действительно вечной частичкой, которая не знает, что такое жизнь, потому что существует вечно…
Он еще что-то говорил, но я ничего не слышал, а дремал с открытыми глазами. Я люблю вешать лапшу, ты уже, наверное, догадался, а тот, кто любит вешать лапшу, не любит собирать ее со своих ушей и потому в нужный момент своевременно отключается. Как только монах замолчал, я проснулся, как будильник, и попросил повторить из тыковки. Когда он выполнил просьбу, поднял пиалошку и сказал, что все сделаю за радушие и истинно буддийское гостеприимство, которые я нашел в этой палатке. Монах поморщился моему русскому духу, но продолжил гнуть свое:
– Перед тем, как ты опустошишь тыкву, ты пойдешь и вытащишь кол Будды из земли и назовешь его своим. Потом ты вернешься и ляжешь спать. Ты будешь хорошо спать. А утром ты встанешь и похоронишь меня сожжением. Там, недалеко, в боковой долинке есть мертвое дерево. Его сучьев хватит, чтобы вознести мой дух к Будде-Вселенной".
Я пожал плечами, выбрался из палатки, подошел, чертыхаясь, к колу и стал его выдергивать из земли. И выдернул, как обычный кол, к которому привязывают ишаков, лошадей и прочих верблюдов.
Выдернул и стал рассматривать в свету луны. Да, это был на первый взгляд совершенно обычный кол длинной около тридцати сантиметров, ручной ковки, но, изящный, я бы сказал, иглу напоминающий, весь пропитанный духом своего изготовителя, явно не рядовым духом, а может быть даже божественным…
Но тогда это не вошло плотно в мое сознание, – сделав емкую паузу, продолжил воспоминания Смирнов. – И я стал мочиться, глядя на луну и звезды. Как только вернулся в палатку, монах отключился, и мне ничего не оставалось делать, как к нему присоединился.
Проснулся я с первыми лучами солнца. Целую минуту, глядя на его окоченевшее тело, я вспоминал, где нахожусь, и как дошел до такой жизни. Но вспомнил лишь как съел две банки тушенки, и то благодаря красным жестянкам, лежавшим в ногах, и еще то, что обещал сжечь хозяина палатки.
Ты знаешь, я, наверное, не сделал бы этого, не сделал бы точно, если бы не было до мерзости в душе холодно, и не хотелось понежиться у костерка. Знаешь, до сих пор помню, как он сгорел… Как ворох хорошо просушенного сена. Он так быстро сгорел, что дым его ушел во вселенную единым клубом… Как душа.
Потом я подкрепился тем, что оставалось в суме монаха, взял пару сувенирчиков (монах их специально на камушек рядом со своим будущим трупом положил) – кольцо золотое, правда, тонюсенькое, через месяц я его потерял, а жаль, наверняка оно особое было, сорок с чем-то юаней, и еще что-то буддистское, ленточки какие-то и деревяшки – и пошел в сторону Союза Советских Социалистических Республик. Прошел метров сто, и вспомнил, что сувенирчики-то взял, а главный сувенир на месте происшествия оставил. Постоял, постоял в раздумье и решил вернуться, хотя и опасно это было – пограничники с обеих сторон могли проснуться и озадачиться, что это за тип в приграничной полосе ошивается.
В общем, вернулся я, взял кол, потом дошел до границы, на давно не паханом каэспэ – контрольно-следовая полоса так сокращенно называется – оставил записку, чтобы зря отечественные стражи границы не волновались, и направился к себе в лагерь. Там на меня начальник отряда зло и вымученно посмотрел – это потому, что всю ночь поломавшимся представлял, потом обнял с радости и к поварихе отвел. Повариха плотно накормила, и я, образцы и пробы выгрузив, поперся в плановый маршрут на одну горушку, высотой чуть-чуть выше пяти тысяч метров. И так целый месяц на нее ходил, пока замерзать при минус восемнадцати не начали…
Смирнов задумался, вспоминая молодость. Затуманившийся его взгляд несколько минут блуждал по прошлому, затем приклеился к пустому графину и стал грустным. Олег смотрел на него пристально, смотрел как на человека, который не подозревает, что он лох и, следовательно, лох вдвойне.
– Ну и что было дальше с этим колом? – спросил он, что-то для себя решив.
– Слушай, мне идти надо, – озабоченно посмотрел Смирнов. – Да и место это надоело. Давай, перебазируемся куда-нибудь, где море видно и девушки в бикини?
– Нет проблем, – поджал губы Олег. – На приморском бульваре есть одна кафешка, я люблю в ней вечером посидеть, особенно если настроение хорошее.
19.
Столик, за который они сели, стоял у самой балюстрады, и море плескалось рядом. Было жарко – солнце добросовестно отрабатывало отгулы, предоставленные ему непогодой, властвовавшей в последние дни. Смирнова тянуло в воду, но Олег смотрел как человек, ждущий оплаченную музыку.
– Слушай, я тебе уже столько наговорил, может, и ты что-нибудь о себе расскажешь? Откуда ты родом, чем занимаешься? – обратился к нему Смирнов, решив потянуть время.
– Живу, вернее, базируюсь, недалеко отсюда, в Кисловодске, – ответил Олег неохотно. – У меня там большой дом. А занимаюсь делом. То одно проверну, то другое…
– А здесь что делаешь?
– Да так, пустяки, – отвел глаза. – Подвернулся в Краснодаре один парень, лет двадцать пять ему, фарфоровой посудой занимается. Я предложил ему открыть здесь выставку-продажу с представительством всех заводов России, он подумал и отвалил на раскрутку бабок…
– И все так просто? Ты почесал в голове, увидел красивый фарфоровый чайник, потом молодого парня с пухлым кошельком, взял его под руку и получил в личное пользование миллион?
– А что тут такого? Ты знаешь, сколько в России людей, которые не знают, куда девать деньги? Надо только подъехать к ним на "Мерседесе", толково поговорить и все будет в ажуре.
– Да, "Мерседес" – это вещь… – согласился Смирнов. – Если я с "Мерседеса" мог говорить, то сидел бы в Федеральном собрании.
– Вряд ли. "Мерседес" не главное. Главное – хотеть. Хотеть денег и власти, которые они дают.
– Ты прав, – вздохнул Евгений Евгеньевич. – С чем, с чем, а с хотением денег и власти у меня большие проблемы, если не сказать полная и безоговорочная импотенция.
Олег критически обозрел дешевые джинсы Смирнова с пузырями на коленях, его сторублевую майку и сторублевые же часы.
– Они ходят секунда в секунду, – сказал тот, равнодушно посмотрев на "Роллекс" и тысячедолларовые туфли собеседника.
– Мои тоже… – улыбнулся "новый русский".
Смирнов засмеялся – он любил хорошую шутку – и спросил:
– Ну и как у тебя дела с посудой обстоят? Что-то мне сомнительно, что хорошо. Столько ее кругом продается, и вдруг еще одна лавка?
– Лавок много, ты прав, – усмехнулся Олег. – И посуды много, и она разная…
– Понимаю. Левая, что ли, посуда?
– Правой сейчас мало…
Олег смотрел недовольно. Ему не терпелось услышать окончание истории кола буддистского монаха. Смирнов делал вид, что обо всем забыл, кроме, естественно, шашлыка из осетрины. Расправившись с ним, он подобрел и по-отцовски снисходительно посмотрел на человека, ни к чему не притронувшегося и ничего не желавшего, кроме наскоро приготовленной "лапши" а ля Смирнов.
– Так на чем я прервал историю этого кола?
– Монах тебе его отдал, и ты ушел в свой лагерь.
Смирнов задумался. Он пытался вспомнить, как было все на самом деле. Это было нелегко, потому что за время, прошедшее с той ночи, имевшие место события перемешались с порожденными ими вымыслами, фантазиями и видениями, и так хорошо перемешались, что отделить их друг от друга было трудно. Так же, может быть, трудно, как разделить пепел костра, сгоревшего три дня назад, на пепел мореной сосны и пепел смоленой шпалы.
Он задумался и пришел к мысли (на этот раз пришел), что ничего ему монах не говорил. Он нирванил, или просто был в коме. И когда увидел кол в руке неожиданно появившегося в палатке человека, как-то странно улыбнулся (или ощерился?) и громко испустил дух. А И Смирнову пришлось провести в палатке с трупом ночь. Или рядом с ней. Да, скорее всего, рядом, но за ночь он раза три заходил в нее взглянуть на тело, сожительница которого,– то есть душа, – улетела в нирвану. И не только ту ночь, он провел в той палатке или рядом с ней, но и многие другие ночи. Многие другие, потому что с той поры (так ему иногда казалось) жизнь его сошла с магистральной дороги и начала медленно, но верно разлаживаться. И когда она разлаживалась в очередной раз (на очередной боковой тропе), он видел во сне монаха, себя перед ним с колом в руке, и его злорадную предсмертную улыбку. Примерно с той самой поры Смирнов почувствовал себя другим, его стало тянуть куда-то. И теперь он понял, что именно с той встречи все, что было в руках, стало казаться ему преходящим, а люди, его окружавшие, чувствовались временными попутчиками…
– Да, я ушел в лагерь, – продолжил он, скорбно улыбнувшись, – сунул кол в свой ягдтан – это вьючный ящик, геологи в них обычно держат личные вещи, – и пошел в маршрут. Времени до холодов оставалось немного, и мы пахали, как проклятые, до середины октября, потом спустились в Хорог, камералили, пили, пули расписывали. Зимой меня перевели из Памирской геологоразведочной экспедиции в Южно-Таджикскую, и с мая следующего года я начал работать на Ягнобе, в самом сердце Центрального Таджикистана – кстати, в тех краях полно голубоглазых таджиков, потомков истинных арийцев и Роксана, любимая жена Александра Македонского, тоже оттуда родом.
Там я и вспомнил о коле Будды, он по-прежнему лежал под газетой "Правда" на самом дне моего ягтана. Хотя вспомнил не сразу… Знаешь, перед тем, как продолжить рассказ, скажу, что Ягнобская долина – это не Восточный Памир. На Восточном Памире тяжело работать, спору нет, высоты на два-три километра выше, но разбиться в маршруте, или слететь с горы в обрыв, там шансов очень мало, по крайней мере, в том районе, где я пахал. Да и пахал я там в поисковой партии. А на Ягнобе мы били штольни и переопробовали старые. А старая штольня – это как минное поле, только опасность там не под ногами, а над головой. Кроме проходки штолен занимались еще крупномасштабным картированием весьма изрезанного рудного поля…
– Изрезанного рудного поля?
– Да, есть такой термин. Это когда кругом глубокие ущелья с обрывистыми бортами, камнепады, осыпи, ледники и тормы – остатки сошедших лавин, и ты должен каждый метр всего этого исследовать. И еще попадаются медведи голодные и сурки с мышами в буквальном смысле чумные. Добавь ко всему этого еще чумазых поварих с грязными ногтями, которые, без сомнения, своему кулинарному мастерству обучались у нашего тогдашнего вероятного противника, то есть на кухне ЦРУ. Короче, загнуться там или поломаться в маршруте, или в штольне, или в столовой – делать было нечего. У нас в партии в пятьдесят человек смертность была выше, чем в Чикаго в период Великой депрессии. Каждый год два-три человека хоронили, начальник у нас почти не работал, потому что постоянно в прокуратуре или в суде ошивался. Да, вот так мы светлое будущее строили. На энтузиазме и прочем воодушевлении…
Ностальгическая улыбка смягчила лицо рассказчика, он замолк, унесясь мыслями в социалистическую юность. В капиталистическую явь Олег вернул его покашливанием.
– И вот, в этих самых нечеловеческих условиях коммунистического строительства я о коле буддистском и вспомнил, – соединил Смирнов оборвавшуюся нить рассказа. – Не сразу, но вспомнил. Началось все с вертолета, он чуть не разбился при посадке на моем разведочном участке. У бедного вертолетчика губы тряслись, когда он из машины вышел в себя придти…
Нить вновь оборвалась. Смирнов смотрел на странного своего знакомого, но воочию видел палаточную стайку на седловине среди потертых снегами скал, висячий ледник, лилейно застывший на перевале, Глеба Корниенко, с раскрытом ртом стоящего в изумрудной траве, расшитой голубенькими шершавыми незабудками и перегруженный вертолет, камнем падающий в бездонную долину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я