ванная акрил 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Вот жизнь…
– Да уж конечно… Твой Петрован все говорит – по-воро-от!
– А Марунька – баба добрая. Она всю себя отдаст тебе.
– Да я это понял. За две недели понял вот. И решился – чего тянуть неприкаянность-то свою.
– С богом тебе, Степан…
В сельсовет Тихомилов с Марией съездили еще по санной дороге. Потом всей деревней гуляли до утра в старенькой Марунькиной избе.
Свадьба была как свадьба, по-деревенскому шумная и пьяная, с песнями и плясками. И все-таки было в ней что-то горьковато-тяжкое. На три четверти Романовка состояла из вдов, и то одна, то другая бабенка, попев и поплясав, кидалась в рев. Мария вылетала из-за стола отпаивать их водой, бабы в ответ говорили ей, кто жалуясь, а кто откровенно завидуя, примерно одно и то же: счастливая, мол, одной из всех нас тебе и привалило…
– Да разве ж я повинная в том, бабоньки… Нежданно, негаданно выпало… как ливень с ясного неба пролился, – оправдывалась Мар«я и беспомощно обращалась за поддержкой к Кате; – Да скажи ты им, Катерина! Скажи…
А иод конец и сама Мария тяжело разрыдалась, упала вниз лицом на кровать.
Степан Тихомилов на этой своей свадьбе был молчалив и спокоен, песен и слез он будто и не слышал, лишь когда Мария зарыдала, он поднялся со своего места, раздвинул толпившихся у кровати женщин, сильными руками поднял жену, принес и посадил ее за стол.
– Вот… вот… – как в подтверждение своей невиновности пробормотала Мария, обтирая ладонями мокрые и счастливые глаза.

* * *

А через год с небольшим, в мае пятьдесят третьего, как только отсеялись, сыграли свою свадьбу и Михаил Афанасьев с Софьей Пилюгиной.
Более четырехсот раз за это время вставало над небольшой Романовкой древнее и вечно молодое солнце, щедро освещало холмы и пашни, сенокосы и пастбища, обновляющуюся потихоньку деревню – Степан Тихомилов с Марией да Михаил Афанасьев поставили к зиме пятьдесят третьего новые дома. И сама земля пять раз обновлялась за это время – весной, летом, осенью, зимой и снова весной.
Обновлялась земля, разносил ветер над нею знакомые и привычные людям, но все-таки каждый раз по-новому волнующие их запахи: летом – разомлевших под солнцем трав, осенью – усталых полей и поспевших хлебов, зимой – чистого и холодного снега, а весной – молодого и свежего неба, в теплую глубину которого возвращались птицы, извечные его жители…
… Обойдя на другое утро после своего возвращения деревню, завернув вслед за Софьей в телятник, Михаил пообещал вечером прийти снова и сделал это. Когда он, улыбающийся и веселый, вошел в помещение, девушка готовила пойло для телят. Увидев его, она быстро разогнулась, отступила к окошку, будто намереваясь выскочить через него, брови ее, черные и длинные, как птичьи крылья, зашевелились, туго распрямились.
Потом между ними произошел такой разговор:
– Ну и… что? – спросила она.
– Ничего. Утром я же обещал прийти к тебе, вот и пришел.
– Как пришел, так и уйдешь. Ну, поворачивайся!
Он, ростом чуть не под потолок, стоял и улыбался.
– Ну, уходи давай.
– А я вот вижу, Сонь, ты ждала – приду иль нет.
– Скажи-те! – вспыхнула она неподдельным гневом. – Так вот и глядела в окошко весь день – не идет ли, мол, светик-то ясный?
– Ты что ж… всегда такая злая?
– Всегда, – бросила она резко.
Тогда он снял шапку и присел на скамейку.
– Значит, я буду тебя перевоспитывать.
Брови ее опять шевельнулись, но теперь не расправились в тугие стрелы, а, наоборот, обмякли как то обессиленно.
– Слушай, ты в своем уме? Вся деревня уж знает, что утром ты был тут. А ты снова…
– Да мне-то что за дело!
– Вам, мужикам, все просто. А нам…
– Так я ж на тебе жениться хочу, Соня.
– Ох ты! – Будто задохнувшись, она крутнула головой вправо, влево – то ли чтоб поймать глоток воздуха где-то, то ли чтоб убедиться, нет ли посторонних здесь. И, раскинув, как прежде, во весь лоб брови, насмешливо произнесла:
– Слепой в баню торопится, а баня еще и не топится.
И тут выдержки у нее не хватило, она сорвала со стены коромысло и, не опасаясь уже, что ее голос может быть кем-то снаружи услышан, закричала:
– Уходи отсюда! Сейчас же… Жених нашелся!
Она подбежала к двери, ударом плеча распахнула ее.
– Ну!
Красивое лицо ее теперь схватилось неприятными пятнами. Михаил понял, что слова о женитьбе были глупыми, они оскорбили ее.
– Прости меня, Соня… – Он поднялся и, не надевая шапки, пошел к двери. А там опять мягко улыбнулся ей. – Только я упрямый. И на что решился – уж своего добьюсь.
– Да хоть лоб расшиби! Ты что ж, забыл, что меж нами стоит?! – прокричала она, сжигая его огромными глазами, в которых полыхала в ту минуту неукротимая ненависть. – За что ты… за что ты отца…
Он, уронив шапку, схватил Софью за плечи, сильно, не жалея, встряхнул дважды, не давая ей договорить. А затем выдохнул ей в лицо, тоже яростно и гневно:
– Ничего меж нами… не стоит! Это ты с чьих слов? Не твои это слова.
– Мои!
– Нет, не твои, – глухо бросил Михаил, поднял шапку, отряхнул. – Меж нашими отцами, а тем больше дедами… хоть мы их с тобой и в глаза-то не видели, лютая вражда стояла. А меж нами с тобой откуда ей взяться?
– Оттуда же! – упрямо сказала Софья.
– Ну, тогда и дура, – безжалостно бросил Михаил, шагнул за порог, с грохотом швырнул за собою двери.
Он угадал, не своими словами говорила с ним Софья, дочь Артемия Пилюгина. Когда она вчерашним днем утащила от Макеевых и повела домой согнутую в крючок бабку Федотью, та, чтоб не ковырнуться головой в землю, со злостью тыкала впереди себя костылем и до самого порога бормотала проклятья всему афанасьевскому роду. А в избе, еще не раздевшись, захрипела:
– А ты, чтоб тебе печенку вывернуло, с проздравлением к нему… убивецу. У-ух! – и замахнулась костылем.
– Да будет тебе, бабушка, – попросила Софья, взяла у нее костыль, поставила в угол, начала раздевать.
– Ты гляди у меня! И матка твоя безмозглая… Ну да Лидка сызмальства дура. Пашенька-то придет – он вас наизнанку вывернет. Чтоб за версту мне обегала род их весь проклятущий, а Мишку-убивца за четыре.
– Бабушка! Ведь к богу тебе скоро, а ты…
– У-у, греховодница! Ждете не дождетесь, знаю…

* * *

За версту, а тем более за четыре, Софья никого не обегала, но сходились они с Михаилом, не в пример Степану Тихомилову с Марией, долго и трудно.
Всю весну пятьдесят второго они почти и не виделись, так, здоровались только. И то вначале Софья на его приветствия не отвечала, скорее пробегала мимо, потом начала кивать головой и только где-то под конец мая впервые откликнулась голосом: «Здравствуй», наклонила низко голову и торопливо скрылась.
А издряхлевшая вконец Федотья, неделями сидевшая обычно без движения на печи, как старая, умирающая сова в темном дупле, чутко сторожила поведение внучки и безошибочно уловила в тот день новое ее состояние. И когда вечером Софья явилась прибраться да сварить чего-нибудь для Федотьи, та завозилась, словно заскрипела на печи высохшими костями, злобно простонала:
– Помоги слезти-то, язви тебя…
– Что это ты сердитая? – спросила Софья, помогая ей спуститься.
– А то… Чую, кровь в тебе гнилая запенилась. Остудися, Сонька!
– Да о чем ты говоришь-то?
– О чем, о чем… Гляди у меня!
Как сошел снег и началась посевная страда, Михаил стал работать на пахоте прицепщиком, а вскоре колхоз получил еще один грузовик, и он сел за руль.
По окончании полевых работ он и Степан Тихомилов купили в районе по полсотни бревен, кирпичей на фундамент, тесу, плах, шиферу, принялись все это перевозить в Романовку.
Однажды ранним июньским вечером, закончив разгрузку купленных там же готовых дверных блоков, оконных рам, Тихомилов и Михаил сидели, покуривая, на бревнах, прикидывали, кому с какого боку удобнее пристроить веранды. Мимо с термосом в руке проходила Софья.
– Сонь! – сорвался с места Михаил, подскочил | к ней. – Здравствуй.
– Строители… Здравствуйте, – холодновато проговорила она, собираясь идти дальше.
– Да погоди ты хоть маленько.
– Да зачем мне… – Она все же остановилась, только бросила невольно взгляд в сторону Федотьиного дома. – Мне бабушку надо чаем на ночь…
– Подожди чуток. С голоду не помрет.
Он взял ее за руку у локтя и потянул к кучам стройматериалов. Она, хоть и сопротивлялась, пошла.
– Ты вроде не одобряешь нас с Михаилом? – спросил Тихомилов, когда они подошли.
– Да мне-то что? Стройтесь на здоровье.
– Как это так – что?! – воскликнул Михаил. – Нам же с тобой в новом доме жить.
Он все еще держал ее за руку, при этих словах она будто вспомнила об этом, резко освободилась. Но с места не тронулась, лишь едко проговорила:
– Ага… Только вот сватам бы родиться да в бороды обрядиться.
– Это что-то уж долго ждать, – улыбнулся Тихомилов и поднялся. – Ладно, Михаил, до завтра…
Он ушел, а Михаил и Софья стояли молча, будто не зная, как продолжать разговор.
– Сонь…
И в это время с крылечка Федотьиного дома хрипло донеслось:
– Со-офья! Паскудница-а!
Старуха стояла там в черном проеме дверей, одной рукой держалась за косяк, а другой трясла костылем.
– Оставь ты меня в покое! – измученно простонала девушка в лицо Михаилу, повернулась и пошла. Отойдя на несколько шагов, обернулась, прокричала, задыхаясь: – Никогда не будет, никогда… ничего этого!
И теперь уж не пошла, а побежала к старухе.
А в доме Софья остервенело накинулась на Федотью:
– Чего орешь? Позоришь на всю деревню… Твое-то какое тут дело?!
– Как эт… как эт?! – едва проглотила застрявшую в горле ярость старуха. – А кто эт… с ружья-то батьку твово? Забыла?!
– Не забыла! – прокричала Софья. – А за что? Ну, скажи! Я ведь не маленькая, все знаю. Что же это за человек такой был? То и горе моё, что отец… Да какой он отец?!
– Чирей те в глотку… В глотку чтоб! – завизжала Федотья, как облитая кипятком. – Пашенька вот придет…
– Да провались ты со своим Пашенькой! – совсем вышла из себя Софья. – Что ты пугаешь им… этим… Как его и назвать-то только?! Похуже всякого палача он! Детишек малых спалил, не пожалел! А чем они виноватые были? Он, Михаил-то, правильно – деды да отцы враждовали, а мы при чем?
– Ополоумела! Умом сошла… – простонала старуха. – Ты рассуди-ка!
– А тем более дети неразумные те?! Ну, ответь мне, скажи! – наступала на нее Софья.
– Озверела, озверела…
– Мало тюрьмы-то твоему Пашеньке. Его тоже бы из ружья…
– Рехнулась ты-ы! Уймися, замолчи…
– Не замолчу! Мишка этот и не нужен мне… может. А не замолчу.
Израсходовав все силы, старуха, припав на костыль, стояла посреди комнаты, беззвучно уже открывала и закрывала беззубый рот, дышала часто и сипло, будто выталкивала воздух сквозь прохудившуюся грудь.
– И не лезь мне больше в душу со своими… Чего хочу, то и буду делать, – сказала Софья, повернулась к висевшему на стене шкафчику, достала оттуда чашку с блюдцем, хлеб, масло, варенье. – Садись ужинать.
Однако старуха двинулась не к столу, а к печке. Она вскарабкалась на нее с трудом, но помощи у внучки, как бывало всегда, не попросила, села там спиной в угол и оттуда, из полутьмы, поглаживая прыгнувшую ей на колени кошку, стала глядеть куда-то в пустоту, мимо Софьи, будто ее в доме и не было.

* * *

До самой своей кончины большую часть времени она теперь так вот, сидя в углу на печи, и проводила. На коленях у нее постоянно лежала кошка, от ласки и тепла сонно мурлыкала, поблескивая из полутьмы зелеными огоньками. Иногда глаза и самой старухи вспыхивали странным желтоватым светом, и Софья часто не могла различить, кто это смотрит на нее сверху, из тьмы – кошка или бабка Федотья.
Поняла ли старуха, что власть ее над внучкой кончилась, или иссякли ее, питавшиеся ненавистью к людям последние силы, но за Софьей она больше не следила, в ее отношения с миром не вмешивалась. Она с внучкой теперь и не разговаривала почти, поест безразлично, что та приготовит, молча даст себя обиходить, сводить в баню, которую Софья топила для нее по субботам, – и опять на печь, сидит там безмолвно, иногда вздохнет, забормочет что-то.
Сквозь эти вздохи и бормотанье у нее явственно кое-когда вдруг прорывалось:
– Пашенька, сердечный… Не дождуся родимого, некому и глаза мои будет закрыть.
– Меня-то уж и за человека ты не считаешь, что ли? – сказала ей на это однажды Софья.
– А ты что? А ты кто? – ответила ей Федотья, проявив вдруг и прежнюю ясность ума и характер. – Кто прост – у того сто ангелов в душе. Смирная на тебе одежа, да нет на тебя надежи. У-у, лукавая, знаю! А кто лукавит, того черт мохнатой-то лапой и придавит. Мишка-то Афанасьев.
– Постыдилась бы ты, бабушка? Что ты все мне Мишкой…
– Знаю ужо. По глазам твоим бесстыжим все вижу.
– Да что ты в них видеть можешь?! – вскипела Софья. – Ничего в них нет! Нет!
Это Софья так думала, что ничего нет в ее глазах. Михаила она избегала, как и прежде, а коль где сталкивалась, сердито расправляла длинные свои брови – не вздумай, мол, снова разговоры зачинать.
Однажды мать спросила у нее осторожно:
– Долго так мучиться-то будешь? И Михаила мучить.
– Кто? О чем ты? – Сразу почужевшая, Софья отступила на шаг.
– О чем… Гусиха вон сунет голову под крыло, да и думает, что ее не видно.
– Мама! – вскричала Софья, упала ей на плечо. – Мама… Бьюся я, как рыбина на берегу. До воды не добраться, а тут дышать нечем.
– Да что ж не добраться-то? – негромко спросила мать.
– А то и не добраться… Как подумаешь да вспомнишь все – отец, пожар… А бабушка Федотья все бубнит, бубнит.
Разговор случился этот поздним вечером, Лидия отошла от дочери, стала разбирать свою кровать. Она сняла только одеяло, повернулась, села на кровать, одеяло положила себе на колени и долго глядела куда-то в сторону. Наконец, вздохнув, негромко проговорила:
– Федотья… Не знаю, как и сказать-то тебе, доченька. Иголка вот служит, пока ушко не сломалось, а человек-то жив, пока душа в нем не погибла. А у Федотьи души человечьей никогда и не было. И сыну… отцу твоему, она сердце дала… будто шерстью обросшее. И скажу я тебе, доченька… На чужой-то слух это будет грех да кощунство великое, а ты пойми – тем выстрелом Мишка Афанасьев божий свет мне открыл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я