https://wodolei.ru/catalog/mebel/navesnye_shkafy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Затевая очередное дело, Педро Пуля всегда советовался с Профессором: самые дерзкие налеты увенчивались успехом благодаря его выдумке и изобретательности. Никто, конечно, и представить себе не мог, что через несколько лет он напишет картины, в которых воссоздаст историю своих товарищей, историю многих страдальцев и героев, и полотна эти потрясут всю Бразилию. Никто не мог этого знать — разве что только дона Анинья, «мать святого», но ведь когда выходит на террейро и начинает волшбу, богиня Иа через оправленный в серебро бараний рожок сообщает ей все на свете.
Большой Жоан долго следил за тем, как читает Профессор: ему-то эти буковки ничего не говорили. Взгляд его скользил по странице, переходил на дрожащее пламя свечи, а потом — на растрепанную голову Жоана Жозе. Наконец негр не выдержал, и в тишине раздался его звучный мягкий голос:
— Хорошая книжка?
Профессор оторвал глаза от книги, увидел Большого Жоана, одного из самых восторженных своих почитателей, и хлопнул его ладонью по плечу:
— Потрясающая!
Глаза его блестели.
— Про моряков?
— Про такого же негра, как ты. Про настоящего мужчину.
— Потом расскажешь, а?
— Как дочитаю. Тут, понимаешь, негр…
И, не договорив, снова впился в книгу. Жоан сунул в рот дешевую сигарету, угостил Профессора и долго сидел на корточках, словно караулил, как бы кто не помешал тому читать. Весь пакгауз гудел гулом голосов, хохотом, перебранкой. Большой Жоан различал даже пронзительный и гнусавый голос Безногого: тот всегда говорит громко и хохочет во всю глотку. Безногий служил «капитаном» — лазутчиком: он умел прикинуться мальчиком из хорошей семьи, потерявшимся в сутолоке и толчее огромного города, и на неделю протыриться в чей-нибудь дом. Кличку свою он получил из-за того, что сильно хромал. По этой же причине трогал он сердца почтенных матерей семейств: когда появлялся у них на пороге и печальным, жалобным голоском просил какой-нибудь еды и позволения переночевать, ни у кого язык не поворачивался отказать ему. Сейчас Безногий издевался над Котом, — тот убил целый день на то, чтобы украсть перстень с винно-красным камнем, который оказался стекляшкой, ничего не стоящей дребеденью.
Неделю назад Кот оповестил всех и каждого:
— Приглядел я перстенек, такой, что епископу надеть не стыдно. И как раз мне подойдет. Тут главное — не сробеть. Вот посмотрите, я его уведу…
— Он на витрине?
— Не на витрине, а на пальце у того толстяка, что каждое утро садится в трамвай на Байша-дос-Сапатейрос!
И Кот не знал покоя до тех пор, пока не ухитрился все-таки в трамвайной давке снять перстень и улизнуть, когда толстяк обнаружил пропажу. Кот нацепил перстень на средний палец и перед всеми хвастался своей добычей. Но Безногий поднял его на смех:
— Было б из-за чего рисковать! Овчинка выделки не стоит.
— Помолчи, Безногий, не нарывайся!
— До чего ж ты глуп, Котик! В ломбарде за эту стекляшку не дадут ни гроша.
— А я и не собираюсь его закладывать. Он мне по вкусу. Подцеплю на него какую-нибудь…
О женщинах они говорили очень непринужденно и со знанием дела, хотя самому старшему едва минуло шестнадцать: тайны любви давно уже перестали быть тайнами для них.
Вошедший Педро Пуля унял начинавшуюся драку. Большой Жоан, оставив Профессора, который так и не оторвался от книги, подошел поближе. Безногий продолжал хихикать себе под нос, издеваясь над трофеем Кота. Педро окликнул его и вместе с Большим Жоаном уселся рядом с Профессором. Остальные тоже опустились на пол. Безногий сунул в рот окурок дорогой сигары, с наслаждением затянулся. Большой Жоан вглядывался в море, видневшееся за открытой дверью, — там, где обрывались песчаные гряды.
— Ко мне сегодня приходил Гонсалес…
— Чего ему надо? — спросил Безногий. — Золотую цепочку? Еще одну?
— Нет, не цепочку. Шляпу. И непременно фетровую. Из рисовой соломки не хочет, говорит, на них спроса нет. И еще…
— Ну, что еще? — снова перебил его Безногий.
— Ношеную, говорит, не надо. Только новую.
— Ишь, разлетелся… Если б еще платил по совести…
— Ты ведь знаешь, Безногий, у него рот на замке. Раскошеливается-то он, конечно, со скрипом, но зато никогда не заложит, из него слова не вытянешь.
— Не то что со скрипом, а вообще жмот. А молчать — ему же на руку. Будет болтать — загремит в тюрягу.
— Вот что, Безногий, не хочешь дело делать, иди отсюда, не мешай. Дай обдумать.
— Думай себе на здоровье. Я просто считаю, что незачем с этим жуликом испанским дело иметь. Делай как знаешь.
— Он сказал, что заплатит сполна. Есть смысл покорячиться. Только обязательно — фетровую и неношеную. Возьмись-ка за это, Безногий, собери своих и попробуй достать. Завтра к вечеру Гонсалес пришлет с кем-нибудь денег и заберет товар.
— В кино можно попробовать, — сказал Профессор, повернувшись к Безногому.
— На Витории еще лучше, — пренебрежительно отвечал тот. — Там у каждого бумажники — вот такие. Пришел и выбирай любую шляпу.
— На Витории и от фараонов не продыхнуть.
— А ты уж и испугался? Там же не агенты, а постовые. Пойдешь со мной, Профессор?
— Пойду. Мне самому нужна шляпа.
Вмешался Педро Пуля:
— Бери кого хочешь, Безногий, полную тебе даю волю, действуй на свое усмотрение. Только Кота и Большого Жоана оставь: они мне нужны для другого дела. — Он посмотрел на Жоана: — Дельце с Богумилом.
— Да, он мне сказал. Сегодня вечером зайдет, устроим капоэйру.
Педро крикнул вслед Безногому, который уже отправился к Леденчику, чтобы обсудить с ним, кто пойдет добывать шляпы:
— Слышь, Безногий, предупреди своих: если будет «хвост», сюда пусть не приводят.
Он стрельнул у Большого Жоана сигарету. Безногий издали подзывал Леденчика. Педро Пуля отправился на розыски Кота — у него было к нему дело, — потом вернулся и улегся на полу рядом с Профессором, который снова уткнулся в книгу. Но свеча догорела и погасла, в пакгаузе стало совсем темно. Большой Жоан, осторожно ступая, пошел к дверям, растянулся на пороге во весь рост. Он и во сне не расставался с ножом, заткнутым за пояс.
Леденчик был тощий и долговязый, желтоватая кожа туго обтягивала скулы, глубоко посаженные глаза казались бездонными, тонкие губы редко растягивались в улыбку. Безногий для затравки осведомился, успел ли тот помолиться, а потом рассказал ему о шляпах. Они тщательно отобрали тех, кто пойдет на дело, обсудили, кто где будет промышлять, и расстались. Леденчик пошел в тот угол пакгауза, где всегда спал, любовно и тщательно разложил все свои пожитки: старое одеяло, маленькую подушку, которую ловко увел из гостиницы, когда подносил чемоданы какому-то туристу, пару брюк и рубашку неопределенного цвета, но довольно свежую, — это он надевал по воскресеньям. К стенке маленькими гвоздиками были приколочены две олеографии: на одной был изображен святой Антоний с Христом-младенцем на руках (Леденчик при крещении получил имя Антонио, и от кого-то он узнал, что патрон его тоже был бразильцем), а на другой — Пречистая Дева Семи Скорбей, пронзенная стрелами. За рамку был заткнут увядший цветок. Леденчик понюхал его, убедился, что он давно уже ничем не пахнет, и прикрепил к ладанке, которую носил на груди, а из кармана ветхого пиджачка достал красную гвоздику, сорванную вчера в смутное время сумерек под самым носом у сторожа, засунул ее за рамку, устремив на Пречистую благоговейный взгляд. Потом опустился на колени. Раньше товарищи посмеивались над его набожностью, но потом привыкли и не обращали на него внимания. Он начал молиться: на детском лице появилось просветленное сосредоточенное выражение, длинные тощие руки с мольбой простерлись к Богоматери, и он совсем стал похож на отшельника-аскета. Глаза его горели, неузнаваемо изменившийся голос дрожал от чувств, неведомых другим членам шайки. В такие минуты он забывал, кто он и где он, и ему казалось, что он уносится куда-то далеко-далеко от старого пакгауза, и рядом с ним стоит Пречистая Дева. Молитва его была проста и незамысловата и не значилась ни в каких часословах: Леденчик просил Деву Марию, чтоб помогла ему поступить в коллеж на Содре, — тот самый, где учат на священников.
Когда Безногий, вернувшийся, чтобы обговорить еще какую-то подробность завтрашнего дела, и уже приготовивший ехидное замечание, от которого ему самому стало смешно и которое должно было взбесить Леденчика, подошел поближе и увидел, что его руки воздеты к небесам, глаза устремлены неведомо куда, а на лице — восторг, усмешка замерла у него на губах, он остановился и долго разглядывал молившегося, охваченный каким-то странным чувством, — тут были и страх, и зависть, и отчаяние.
Леденчик был неподвижен, только губы его медленно шевелились. Безногий часто издевался над ним, как и над всеми прочими, — даже над Профессором, которого он любил, даже над Педро Пулей, которого очень уважал. Как только в шайку попадал новичок, в голову Безногому тотчас приходила какая-нибудь зловредная идея на его счет. Стоило новенькому неуклюже повернуться или неловко ответить, как Безногий начинал насмехаться над ним и приклеивал ему кличку. Он высмеивал все на свете, потешался над всеми и слыл в шайке одним из первых забияк и драчунов. Славился он и своей жестокостью: однажды поймал в пакгаузе кошку и долго мучил ее, изобретая все новые зверства. В другой раз располосовал ножом лицо официанту в ресторане — и всего-навсего из-за порции жареного цыпленка. Когда у него на ноге назрел нарыв, он хладнокровно вскрыл его лезвием перочинного ножа и со смехом выдавил гной. В шайке его многие недолюбливали, однако те, кто сумел приноровиться к его характеру и стать его другом, говорили, что Безногий — «парень свой». В глубине души он жалел всех, потому что все вокруг него были несчастны, и старался смехом и вышучиванием заслониться от этого несчастья, — издевательства его были как лекарство. Он долго стоял и смотрел на Леденчика, который полностью был поглощен молитвой. Сначала Безногий подумал, что тот чему-то безмерно радуется, что он ужас как счастлив, но потом понял, что это совсем не то, но как назвать это восторженно-просветленное выражение — не знает. В эту минуту Безногому стало ясно, почему он никогда не молился и не помышлял о небесах, про которые так часто говорил им падре Жозе Педро; ему всегда хотелось веселья и счастья, хотелось сбежать от убожества, от бед и несчастий, которые наваливались со всех сторон. Правда, взамен счастья были улицы Баии, была свобода. Но зато ни одна душа не приласкает, слова доброго не скажет. Вот Леденчик ищет все это на небе, в своих иконках, в увядших цветах, которые он приносит Богоматери, точно какой-нибудь романтический вздыхатель из богатых кварталов — невесте или возлюбленной… Нет, Безногому этого мало. Ему немедленно, сию минуту подавай что-нибудь такое, чтобы на лице появилась не издевательская ухмылка, а веселая улыбка, чтоб не надо было вышучивать всех и глумиться над всем, чтоб исчезла тоска, от которой в зимние ночи так хочется плакать. А этот восторг, сияющий на лице Леденчика, ему без надобности. Он хочет счастья, ему нужно, чтобы чья-нибудь любящая рука приласкала его, заставив позабыть и увечье, и те долгие годы, что он провел на улице. Быть может, это продолжалось вовсе не годы, а всего несколько недель или месяцев, но Безногому казалось, что он много лет мыкается по улицам, где его злобно толкают прохожие, хватают сторожа, обижают мальчишки постарше. У него никогда не было семьи. Жил у пекаря, которого называл «крестным», — тот нещадно лупил парня. Как только понял, что побег избавит от побоев, — сбежал. Голодал, мерз, попал за решетку. Как хотелось ему, чтобы кто-нибудь его приласкал и заставил позабыть тот день в тюрьме, когда пьяные солдаты заставили его — хромого — бегать вокруг стола, подгоняя резиновыми дубинками. Синяки на спине скоро исчезли, но память об этой муке осталась в душе навсегда. Он бегал по комнате как маленький зверек, затравленный хищниками покрупнее. Хромая нога не слушалась. А когда он останавливался перевести дух, дубинка со свистом обрушивалась ему на спину. Сначала он плакал, потом — неведомо как — слезы высохли. Пришла минута, когда он в изнеможении, обливаясь кровью, рухнул на пол. До сих пор звенит у него в ушах хохот солдат и человека в сером жилете, не выпускавшего изо рта сигару. Потом Безногий пришел в шайку: Профессор, с которым они познакомились на скамейке в саду, привел его в пакгауз. Понравилось — остался. Очень скоро он выдвинулся, потому что никто лучше него не умел вызывать сострадание у добросердечных сеньор, чьи квартиры потом посещали юные грабители, превосходно осведомленные о расположении комнат и о том, где хранятся ценности. И когда Безногий представлял себе, как проклинают его эти сеньоры, принявшие его за бедного сироту, душа у него просто пела от радости. Так он мстил им, так вымещал он на них переполнявшую его ненависть, смутно мечтая о какой-то сверхмощной бомбе — про такую рассказывал Профессор, — которая бы разнесла в клочья, подняла на воздух весь город, и, воображая себе этот взрыв, веселел. Может быть, он был бы так же весел и счастлив, если бы кто-нибудь — обычно ему виделась женщина с седеющими волосами и мягкими руками — прижал бы его к груди, погладил, приласкал, убаюкал, прогнав прочь сны о тюрьме, мучившие его еженощно. Да, тогда бы он был весел и счастлив, и ненависть ушла бы из его сердца, и не было бы там ни презрения, ни зависти, ни злости на Леденчика, который, воздев руки к небу и вперив взгляд в одну точку, убегает из мира скорбей и бед в мир, известный ему лишь по рассказам падре Жозе Педро…
Слышатся чьи-то голоса. Четверо входят в сонную тишину пакгауза. Безногий, вздрогнув, смеется в спину Леденчику, который продолжает молиться, и, пожав плечами, решает подождать до завтра с обсуждением «шляпного дела». Спать он боится, и потому направляется навстречу вошедшим, просит закурить и грубо обрывает их похвальбу:
— Да кто же поверит, что таким щенкам, как вы, удалось справиться с бабой?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я