https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumba-bez-rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

День – ночь – день – ночь все по той же Африке…»), и про двадцать пять лошадок; про «Рабочего» Гумилева и про женщину, таящую злое торжество… и кучу всего другого, что она только хотела, все читал на память. И ему можно было читать все что угодно. Не было стыдно. И с ним можно было напиться – он их (себя и ее) пьяных доводил до дома. И Женщина еще испытывала его «на вшивость» – притворялась, что падает в обморок. Не очень пьяная была, поэтому разыгрывала. И он, поддерживая игру, не показывал, что видит ее притворство. Так ей хотелось, и он был согласен играть в ее игру. Она падала на капоты машин, и он ее поднимал. Или она ползла спиной по стене, вниз. И он ее поднимал. Или он ложился рядом на капот и они немного лежали и шли потом дальше.
С ним было легко и все можно. Всевозможность такая детская была с ним. И хотелось кричать: «Я все могу! Мне все можно!» И она распевала песни и выкрикивала лозунги. Но не грубо. Ей совсем не хотелось грубости. С Критиком не хотелось быть грубой и что-то выяснять. Потому что нечего еще было, видимо.
Критик опять звонил кому-то – «пьви же парлё а мадам…» Он все время звонил каким-то «мадам». Ей это очень не нравилось. Какие-то дамы что-то ему обещали – книгу издать, лекцию устроить, просмотр слайдов организовать, статью опубликовать. И все дамы. А когда это были «мусье», тогда они хотели выебать Критика. Потому что он был похож на совращенного ангела. Так сказал один тип на его лекции на русском языке. А Женщина тогда уже была с Критиком.
– Я чувствую, что серьезно влюбился, – сказал Критик, сидя на диване.
А Женщина сидела на постели. На красном покрывале. И ноги были на аппликации серпа и молота.
– Ох, вы такой пунктуальный! – сказала Женщина, открывая дверь.
По радиостанции «Франс Интер» как раз прозвучали сигналы пяти часов. Критик не сказал, что ходил вокруг дома полчаса. Женщина пригласила его пройти, но он захотел раздеться. Как принято в хороших домах: снять верхнюю одежду в прихожей. Но у Женщины была плохая прихожая: очень узкая. Приходилось стоять очень близко друг к другу. Женщина терпеть не могла стоять так близко к кому-нибудь. Если только не любимый.
– Вы знаете, я не пью, – ответила Женщина на предложение Критика распить бутылку вина. – Если хотите… можем открыть для вас.
Но Критик сказал, что понесет бутылку дальше, и согласился пить кофе.
Женщина в бархатном пиджаке, на лайкро-опаковых ногах из-под пиджака, ходила из кухни в комнату, из комнаты в кухню, наклоняясь и ставя перед Критиком на табурет вместо стола поднос с чашками, сахарницу и кофейник. Она ходила туда и обратно, мелькая лайкро-опаковыми ногами под переливающимся разноцветными полосками-нитями пиджаком. И Критик сидел, положа руки на крепко сжатые колени. У него были узкие ладони-каноэ и кофейно-горчичная рубашка с большим для его шеи воротом. И в голову ему лезли позорные мысли-образы – как мыльные пузыри, возникающие и лопающиеся.
– Я очень полюбил вашу книжку, – говорил Критик.
Женщина сидела на краю кровати. Да, вот так она жила с Писателем, что все приходящие видели их кровать с натянутым на нее (на них – это были матрасы, один на другом) покрывалом, алым. А на нем была аппликация: серп и молот. Золотые. И когда Женщине кто-то не нравился, ее всю переворачивало-передергивало, что этот кто-то будет здесь, рядом с ее кроватью, сидеть, видеть ее кровать. Ее и Писателя. Она возмущалась одной женщиной, пришедшей с художником, чья картина висела над постелью – волки-собаки, луна и все разноцветно-яркое: «Какая наглость! Сразу бросилась к нашей кровати!» А та была в перчатках по локти, в сползающих чулках, с сигаретой и без спичек…
– Как же они живут, не говоря по-французски? – удивлялся Критик на знаменитых писателей эмиграции.
– А зачем им? Для этого куча «шестерок» – один на телефонные звонки отвечает, другой возит, третий читает местную прессу и резюмирует, четвертый еще что-то переводит при встречах. И потом для них жизнь осталась там, в СССР.
Женщина много курила и думала, что хорошо бы открыть окно, потому что Критик не курит. Но в это время на улице всегда было много транспорта, а комната была угловой, окнами на перекресток – и машины, автобусы, мотоциклы трещали там, на перекрестке, в пробке, газовали и дрожали, и их водители орали и жали на сигналы.
– Розанова хотела бы врезать Солженицыну и Максимову. А я подумал – зачем вообще их печатать?
Женщина улыбалась тому, что Критик не хочет «врезать» писателям, они для него не существуют.
– Для них это продолжение борьбы шестидесятых. Ну и Андрей Донатыч, видимо, претендовал на роль кого-то, кто очень нужен России, к чьему мнению прислушиваются. А его там опять заклевали. Да и к мнению не особенно… Обходятся без. Это для них ужасно, это значит, что жизнь здесь прошла даром. И что архивариус в валенках там нужен больше.
– Да и он не нужен.
– Ну, это вам не нужен, вашему поколению. Мне не нужен. А тем, кто пока еще решает, кого печатать, кто дает место в печати, – важен и нужен. Пока.
Женщина думала, что этот мальчик уже всех здесь видел – русскоязычных. Ей это не нравилось. То, что люди из СССР обегают всех бывших советских, как обегают магазины и музеи, парки и выставки. И надо быть очень тонким человеком, чтобы понять «ху из ху» в этих эмигрантских передрягах, а кто и не в них вообще, вне.
Критик говорил о Баске и Харинге, но не захлебываясь слюной. И это было хорошо, иначе слишком бы «в струю». И Критику не нравился Кафка. Критик читал Буковского (Чарльза!). Критику нравился Сорокин. Он говорил: «Меня тошнит от его прозы», – и это было положительным восприятием.
Критик принадлежал к волне новых критиков. Которых нигде почти не печатали, но специалисты знали. Женщина думала: сколько времени уйдет на то, чтобы их печатали, сколько из них скурвится, вообще перестанет быть критиками и сколько сопьется и укурится, потому что такие, как этот Критик, обязательно курят. Афганский гашиш.
– Я сказал, что читаю вашу книжку, а мне сказали, что видели фото, где вы с Писателем, и что вы как фашисты.
Критик обожал Хвоста. Это был его любимый поэт. Женщину это удивляло. Это было из почти забытого прошлого. Когда ей было тринадцать лет, она в школе с подружкой пела:

Идет скелет, за ним другой –
И кости пахнут анашой.
Анаша! Анаша!
До чего ж ты хороша!

Но она не знала, что это песня Хвоста. Как Гребенщиков не знал или знал, да не сообщал, что песня, которая нравилась мальчикам и девочкам, растущим под Гребенщикова, принадлежит Хвосту. Что она про город над небесами, а Гребенщиков пел, что под ними. Но таких городов на земле не могло быть. Тем более после анаши. А Гребенщиков не понял. Не курил, что ли?
Женщине позвонили и сказали, что есть анонс о выходе ее книги и она должна пойти купить газету. Она думала, что, может, и не должна, но так было принято. Она пошла, предложив Критику выйти с ней. На улице все было разрыто, валялись выкорчеванные плиты – что-то опять собирались ремонтировать. И Критик сказал, что ему подарили выкорчеванный булыжник «революции» мая 68-го года, участница волнений подарила. И Женщина опять удивилась: почему его так тянет в то время? Видимо, оно ассоциировалось с кажущейся вседозволенностью. Тем, что по-русски называлось беспределом.
Она шла и думала, что у нее уже были периоды анаши-гашиша-марихуаны-кокаина и ежедневного алкоголя и своя сексуальная революция с кучей любовников. Потом она начала писать стихи. Потом стала жить с Писателем, и тогда тоже были – алкоголь и гашиш. А потом она сама стала писателем, и алкоголь сделался врагом. И гашиша почти не было. Потому что начался марафон. Надо было что-то делать, успеть сделать, на алкоголь уже времени не было. И не было у нее богемной жизни, когда алкоголь и гашиш сочетаются с людьми стихов, картин и песен. Писатель не считался. Потому что Писатель был ее семьей и он боролся со всеми этими элементами. Они мешали.
Женщина и Критик вернулись, купив газету, и нашли ма-аленькое объявление о выходе ее книги. А на странице рядом была больша-ая статья о книге советского писателя – что-то о страхе и преследующем призраке Сталина. Критик уже собрался уходить, взяв с собой русский текст книги Женщины, расстроенный, что не застал Писателя. Но тот как раз появился на пороге. Женщине было как-то неловко, что Критик до сих пор здесь, уже два с половиной часа.
Писатель вошел, познакомился с Критиком. Тот стоял у фоно, в той части комнаты, где висел гигантский портрет Писателя. А Писатель стоял у своего стола, уперев в него руки сзади. А женщина стояла в промежутке между двумя участками комнатки – у жуткого электрического отопления, которое рычало, как электрокот, когда его включали. Критик был похож на студента последнего курса – слегка ссутулившийся, руки вместе спереди, будто перед деканом, но все-таки своевольный, потому что нога в колене слегка согнута. Женщина села на электрокота. Мужчины стояли. Она сказала Критику:
– Да сядьте же вы. Тем более такой высокий.
«Как кол школьный», – подумала про себя. Писатель наконец сел и Критик тоже. Они что-то говорили, и у Критика раскраснелись скулы. То есть скул у него почти не было, лицо было очень ровно овальным, и только острые косточки там, где у Женщины выпирали скулы, были у него розовыми. Он подарил им смешной листок со стихами Олега Григорьева:

Девочка красивая
В кустах лежит нагой.
Другой бы изнасиловал –
А я лишь пнул ногой.

Женщина хохотала. Она очень любила такие стишки. И еще он подарил сборник про Митьков – советско-богемно-простых алкашей, «работающих» народной совестью. Критик приглашал Писателя на свою лекцию, и тот сказал, что, может, придет.
Критик ушел. Писатель посмотрел на оставленные им сборнички и сказал:
– Это уже было. Я вырос из этого возраста. Ты, по-моему, тоже.
Она дала ему градусник, и оказалось, что у него тридцать девять и четыре. Самое глупое лезло в голову, но и самое популярное. СПИД. Язвы какие-то возникают и температура. Вроде воспаления легких. В голове всплывала какая-то информация.
Она дала ему чай. Гашиша больше не было. Они лежали. Он в майке. Она в рубахе. У него было горячим все – язык был очень горячим. Теперь уже по-другому горячим. Из-за температуры. Днем, когда они гуляли, он сказал, что будет помнить ее лицо снизу. Красивое. И она сказала: «Да, мне говорили, что красивое… Наглая я, да, Машка?» – «Ты хорошая. Ты только все делаешь, чтобы быть плохой, а на самом деле хорошая, нежная…»
Она сидела на нем и ничего не чувствовала. Его не чувствовала. Поэтому сползла, скатилась.
– Почему так? Мы раньше все чувствовали… – сказал он немного обеспокоенно. Потому что он кончил, а она не почувствовала.
– Вот, Машенька, люди, которые бросают кокаин, вообще импотентами становятся. То же и с гашишем… Потому что все искусственно и слишком на пределе. А без – все натурально и все зависит только от тебя. А ты помнишь беспредел гашишный и удивляешься, где же все… – Она засмеялась. – Но надо уметь и без! Давай спать. Ты должен завтра звонить врачу.
Он звонил и ходил к врачу, и ему сказали, что – ничего. Дали таблетки. Он их глотал. Гомеопатические. И пил вино, которое принес. Но Женщина сказала, что он должен пойти к другому врачу, потому что не может быть – ничего. У него все лицо покрылось сыпью.
Они стояли между кроватью и ее письменным столом. И она смотрела на него снизу вверх, а его голова всегда была чуть наклонена, будто он прислушивался. Она сказала, не глядя на него:
– Давай мы быстро ляжем, на немного.
– Давай. Да.
И они стали раздеваться. Она не сняла только коротенькую маечку. Она всегда на себе что-то оставляла. Потому что у нее были шрамы, не очень заметные, но на животе. Хотя никто не убегал из ее постели из-за шрамов. И напрасно! Может быть, ее это чему-нибудь научило, изменило бы в лучшую сторону. В лучшую для кого?
Они уже лежали, и он сильно ее целовал. Он был такой тихий, а целовался сильно. И водил рукой-каноэ между ее ног. А она их раздвигала и говорила: «Еще, еще, еще…» Он тогда понял (это она ему сказала, потому что они обо всем говорили и потому что у них не было времени), что она так кончит, и стал работать, над тем, чтобы она кончила. Это была именно работа. Только ему самому тоже надо было стать неотъемлемой ее частью. И он дышал тяжело и срывался на всхлипы, как она. И водил рукой-лодкой. У него были длинные пальцы. Еще в первый раз, когда он сидел у нее на диване, держа руки на сжатых коленях, а в голову ему лезли мыльные пузыри, она подумала, что у него руки, как у пианиста на кокаине. Из триллера о пианисте, любовнике странной женщины в мужских костюмах (как Любовь Орлова в «Цирке»), – он любил ее только руками. И потом всегда плакал. Потом убил ее… Женщина почувствовала, что сейчас сама заплачет, потому что кончит, но только не громко, а тихо – они были трезвыми. Она стала его целовать, будто благодарить. Но на самом деле из жалости и грусти, что кончила. Не надо было. Потому что это значило – всевозможность. И не только гашишная.
Он не понял, думал, она будет орать, рычать и стонать. Но она ему сказала потом, и он как ребенок обрадовался. Значит, он мог. И, значит, они будут. Смогут. Они могли и без этого, но чтобы по-настоящему, надо было, чтоб она кончила. Тогда это было бы до конца. Не только для нее одной, а и для него – очень важно. Потому что без этого он бы мучился, он бы был грустным и не знал бы, что делать. И плакал бы, как в триллере. Смотрел бы грустными лесными голубями и спрашивал: «Что, ну что, что?» Потому что это все равно что сам кончил, только осознанно, сознательно.
Он ушел к врачу. А она писала каждые несколько минут коротенькое письмо ему, думая, что он будет читать их в самолете, – он улетал через пять дней. Она писала: «Ты должен сейчас уехать. Нам негде быть вместе. Лучше я приеду. В Ленинград».
«Митьки! Я ебал бабу моего любимого современного прозаика!» – «Ну и мудильничек же ты, браток!» – писала она воображаемый диалог и думала: сколько процентов страсти приходится на тот факт, что я «баба» его любимого прозаика?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я