смеситель для накладной раковины 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я тебя люблю. Все. Жду. Позвони и скажи, когда ждать. Если хочешь неделю сумасшедшего дома, то 24-го. Если не хочешь, то 1-го.
Я тебя жду. Будем одновременно не в себе и в себе, в тебе и во мне. Бегу, несу письмо твоей подруге, с которой у меня одна общая подруга детства. Целую везде. Я даже написать это не могу: все сжимается и напрягается.
Я.

Женщина забрала письмо у знакомой и ушла. Она остановилась на улице у обувного магазина. В витрине были выставлены зимние сапоги. Удешевленные. Она вошла и стала их мерить. Красные, на меху. Ноге было уютно-мягко в них, и сама ступня будто превращалась в мехового зверька. И они бы не скользили по снегу… Она вышла, сказав, что подумает, и побежала в метро. Ехала, закрыв глаза всю дорогу. И она виделась себе на снегу в красных сапогах…
Она почти бежала от метро к дому и пришла запыхавшаяся. Писатель полулежал на их постели с книжкой. И она, подсев к нему, стала, шутя будто, играть с ремнем его брюк, пытаясь расстегнуть. Он тогда снял очки и сам стал стаскивать с нее колготки, задрав узкую ее юбку. И когда он был в Женщине, она будто наконец выдохнула воздух. Будто всплыла из-под воды, где ей не хватало воздуха. «Хуй в пизде – это заверение в жизни. Это значит, что жизнь продолжается». И она, конечно, не купит сапоги. Ей не надо уже. Уже нет.
Писатель видел, как она ходила в советское посольство. Он стоял напротив у магазина детских игрушек и смотрел, как она идет туда. За визой. Стоял и смотрел, как она предает его. Потому что уже даже Ленинград был предательством.
– Я не могу даже убить тебя! Потому что как же я буду жить один?! Строил, строил… Одному жить невозможно, – говорил он уже вечером.
А Женщина сидела и не могла сказать ему – себе даже не могла сказать, – что то, что она сходила за визой, означает, что она уедет.
– Я живу с тобой почти восемь лет! И я не знаю, кто ты такая! Я не знаю, что от тебя ожидать!
И Женщина грустно усмехалась в уме – поэтому ты и живешь со мной, потому что любопытство не прошло. А знал бы, что ожидать, и года бы не прожил.
Писатель ушел на встречу с кем-то из «Известий», или из «Правды», или из ТАСС, которые уже цитировали его. А Женщина стала собирать вещи. Громадную сумку вещей набрала и повезла их к подружке, доставшей ей билет на поезд. Почему она окончательно не собрала вещи? Все? Почему она со всеми вещами не уехала к подружкам? Видимо, она хотела, чтобы все-таки Писатель у нее был. Чтобы они с Писателем были. Чтобы было «я и Писатель», «Писатель и я». Было же в детстве – мама, папа и я, и: я и парень, я и мужчина, я и подружки… И сам Писатель написал ей на своей книжке: «Ты должна любить Писателя. Потому что он не только твой любовник, но и муж, друг, папа и брат. Если ты не будешь любить его, он перережет тебе горло. Только посмотри на его рожу». Имея в виду, что с такой рожей, как на обложке, может перерезать. Почему же он не хотел ее отпустить? Как папа и брат? Как друг?!
Она привезла к подруге сумку, и та тоже сказала: «Что же он не может дать тебе поехать в Ленинград?» А Женщина не поняла – «Как это? Он же знает. Про мальчика…»
– Поэтому и должен отпустить. Чтобы ты поехала, перебесилась и вернулась бы к нему с новой любовью. А так – он не прав.
Они обе засмеялись. Грустновато так и будто думая – ну, мы и стервы! Но вообще-то все были стервами. Женщина в панике писала письма старым друзьям. А они все просто умирали от радости – как прекрасно, что она влюбилась! Как замечательно! И один член вообще написал – почему это должно мешать вашей жизни с Писателем?! Никто, видимо, не понимал их жизни! За каких-то буржуа их принимали, что ли? С раздельными спальнями…
Женщина оставила сумку у подружки и спустилась вниз, в магазин, купить сухих супов. Для Ленинграда. «Какая неудобная у меня Родина! Как в ней холодно и голодно, если бы не мои бедные – их все меньше! – франки», – думала она, что напишет так в Ленинграде, живя там. Она истратила триста с чем-то франков на супы, сухари, шоколад, сардины, виски и вино.
Вернувшись домой, она ходила по квартире и думала – как же я уйду отсюда, если он все время дома? Потому что ей стыдно было собирать свои вещи при Писателе. Какие-то свои тряпочки. Чулки и трусы складывать в мешочек, разглядывать – не порван ли чулок, а нужны ли мне эти трусы. И выбирать, какие покрасивее. А Писатель говорил, чтобы она собиралась.
– Давай-давай. Как только ты уедешь, я сразу отвезу твои вещи к твоему Эдмону.
К переводчику, пожилому человеку. Он был немного как мама Женщины – ему можно было захлебываясь что-то рассказывать, а он не запоминал. И не только из-за склероза. А потому что витал в своих пожилых облаках. Таких смирившихся и спокойных. Находиться с пожилыми людьми, подумала Женщина, все равно что валерианки наглотаться: такое тихое спокойствие наступало, безразличие и ничего особенно не хотелось менять в жизни, в мире. Но этот переводчик Пушкина и Лермонтова был ее другом. И он сказал грустно, одалживая Женщине деньги – делая ей подарок на прошедший Новый год! – что мужчины редко остаются джентльменами, когда расходятся с женщинами. Потому что деньги до этих пор единственный их козырь. Женщине всегда мало денег, всегда не хватает, всегда нужно больше. А они, мужчины, всегда могут не дать.
Женщина думала, что она все-таки жуткая дура. Наивная и ненормальная. Ведь когда у нее не было денег, Писатель даже на сигареты ей выдавал, и она, дура, приносила ему сдачу! Все до копеечки. Не оставляя себе даже на кофе. В кафе посидеть. А когда у нее появлялись деньги, она все тратила. Покупая себе и Писателю что-то. Им вместе. А Писатель никогда не знал, что сколько стоит, и сколько денег у Женщины, не знал. И предлагал только скинуться на покупку плаката Биляля (пр. Автор комиксов). А предложить ей пятьдесят франков хотя бы, когда у нее денег не было, ему в голову не приходило никогда.
Писатель продолжал говорить гадости. Он, мол, жил уже с женщиной старше себя, и это, мол ужасно. Наступает ужасный, мол, момент. И Женщина, как маленькая, пугалась и разглядывала себя в зеркало. Забыв, что та, с кем жил Писатель, была ужасна – толстенная, страшная, сумасшедшая еврейская женщина, нужная Писателю для того, чтобы из рабочего стать поэтом. И это было в шестидесятые годы. Она была его переходной стадией. А Писатель, будто поняв, что думает Женщина, пугал ее уже другим.
– Эта поездка для тебя будет падением социальным. Ты живешь здесь живую легенду.
– Да, я знаю. Твою! Я шла от Савицкого…
– Он сказал, что ты была земляного цвета…
Хуй с ним. Я шла мимо этого мерзкого сельмага, «Имка-пресс», и там стояли какие-то «в валенках», под навесом, потому что шел дождь, и я услышала: «Вот идет знаменитая русская писательница». Я как побежала. И до сих пор не понимаю – послышалось ли мне это или это было сказано с издевкой, полюбуйтесь, мол, или серьезно… Сюр какой-то…
– Дима сказал, что с тобой жить все равно как с ручной гранатой в руке, со снятым предохранителем.
– Дима известный трусишка. Он, когда жил в Союзе, даже с американцами боялся встречаться, сам написал! А я всю жизнь рвалась с ними встретиться. У нас разные темпераменты.
– В Ленинграде ты окажешься среди темпераментных, но глупых людей. И ты сразу это почувствуешь. Всю их провинциальность. Всех этих андеграундных художников с их старомодностью гашишной. Со всеми их пиписюльками глупыми. Я тебя тащу в мир, а ты лезешь обратно – в полумир!
– Я хочу жить свою легенду! Я охуела уже от тебя и твоих книг легендарных!
– Ты дура просто! Ты живешь легенду, свою, нашу! Ты себя со стороны не видишь. На моем фоне, может, у тебя ничего и нет. Но у тебя уже две книги. Во Франции. И в Германии. Французов-писателей на хуй не переводят, а ты пиздишь!
Но Женщина представляла, как опять будет здесь сидеть, с Писателем, с его славой, и мучиться. Потому что не сделала что-то, не пережила, не прочувствовала.
Чтобы не ругаться, они курили. Покурив, они ложились в постель. И Женщина думала: «Он моя вечная фатальная любовь, а Критик моя влюбленность, мой беспредел». И она представляла, как лежит с Критиком в Ленинграде, обнимает его за шею – вот как Писателя сейчас обнимает – и видит она, лежа с Критиком, себя с Писателем и помнит его руки и близорукое лицо с глазами волка. И ей хотелось плакать. А Писатель хотел, чтобы ей было хорошо – тогда и ему тоже, – и он был уже там, на полу, рядом с ее раздвигающимися коленками. И она подумала, что, ой, у меня там ссадина некрасивая на колене. Она вдруг представила, что если сейчас он приблизит лицо – а он приближал, разводя ее колени, – то увидит не «рану» ее влажную, а лицо Критика, как в зеркале. Не себя, а Критика увидит.
– Ой, не надо! Не надо!
И она закрылась, захлопнулась, как форточку захлопывают, двери, окно – в испуге.
– Я хочу жить нормальной жизнью. Приводить сюда женщин, – говорил Писатель, сидя на электрокоте и подгоняя Женщину собирать вещи.
Женщине было грустно-смешно. Она как-то очень аккуратно представляла, как Писатель приводит сюда много маленьких французских женщин. Таких вот, как та девушка, что заплакала, когда Женщина кричала на нее из-за чека музыкантам. И ей было стыдно – получалось, что, для того чтобы вернуть Женщину, Писатель должен был запугивать ее, оскорблять, обижать. Чтобы ей стало страшно и чтобы она никуда тогда не поехала.
В Москве и Ленинграде вводили войска. Это показывали по французскому телевидению. И было страшно. Но звонила мама Женщины и говорила, что хорошо, что военные патрулируют. Что КГБ опубликовало статистику преступности и она увеличилась в три раза, особенно мелкие уличные преступления, кражи, изнасилования и просто избиения людей. Мама только говорила, что патрули рано заканчивают – преступления все ночью, а они после 23 часов уходят.
«Человек, который хотел знать всю правду» не мог примириться с тем, что он не знает всех планов Женщины. Когда она уезжает? Она стояла в ванной комнате и собирала свои тюбики, коробочки, флакончики. И в голове у нее, как в пчелином улье, работали мысли и обрывки каких-то фраз. «Я тебя убью, если ты не приедешь», – сказал Критик по телефону. Он, значит, думал, что имеет моральное право так вот сказать. «Ты, как Гитлер, – что с тобой договариваться: ты назавтра передумаешь», – говорил Писатель. О себе он говорил, что как Святой Георгий, только промахнувшийся… И Женщина честно пыталась поймать мысль, невзначай промелькнувшую, что она не любит Писателя, – но не могла уловить такой мысли. Она смотрелась в зеркало: «Может, мне действительно важнее мои собственные чувства, переживания, и какая тогда разница – буду я с ним или нет, все равно я его люблю…» Но это было неправдой – потому что любить значило «трогать во сне и мешать жить», то есть надо было быть рядом… Она вышла из ванной и сообщила, что завтра соберет последние вещи и уйдет. «Уйдешь… А когда уедешь?» – не унимался Писатель. Он, как ребенок, решал задачку. И предполагал: «Я все понял. Ты не уедешь. Ты уйдешь, потому что это он приезжает».
Наступила ночь. Женщина лежала и вспоминала, что, когда они хорошо жили, она всегда говорила: «Опять ночь, опять спать», и писатель смеялся ее обиде на природу. Она встала и пошла в «шкаф», курить. Она уже два месяца сидела в этом «шкафу», ночами. Это был закуток малюсенький с их стенным шкафом, с громыхающими половинками дверей, с наваленными вещами, не вмещающимися в шкаф, с обувью, стоящей на полу. И Женщина сидела на полу. И здесь же, рядом, были ванная и туалет, без двери. Поэтому их вещи были влажными, особенно смокинг Писателя, который он редко надевал и только просушивал… Она сначала все время писала тут. Но потом ей стало стыдно. Но это было так глупо. Будто Писатель не был поэтом и не знал, как пишут стихи. Вдохновение-то, может, и было вызвано кем-то, но эта концентрация эмоций выливалась в образы, часто совсем не связанные с вдохновившим. Это было даже подло. Получалось, что вдохновивший никакого, вообще-То, отношения не имеет к написанному. Вроде бы даже ни при чем. И про себя Женщина подумала: «Может, я кого-то и вдохновила и вдохновлю еще, но буду ни при чем… Потому что при чем здесь Машка и все, что я написала за эти два месяца?» Она много написала. Много, по отношению ко времени сумасшедшему…
Она сидела, натянув гигантский свой свитер на колени, и слышала, как Писатель не спит, лежит на матрасах за стеной. Иногда по ковру бежал маленький бэби-тараканчик, и она пыталась поджечь его огоньком сигареты, но обычно они увиливали. Она вдруг отчетливо представила, как Писатель остался здесь один. Она уехала. Он, конечно, сильный человек, вены себе резать не будет. Он соберет волю в кулак, наденет черные свои одежды. Вот он сидит и говорит себе, что жизнь продолжается, пожили, мол, вместе и хватит, и надо иметь силы, чтобы жить дальше, выживать, и надо есть. Он приносит на подносике поесть из кухни, ставит подносик на табуреточку и ест курицу зажаренную. И потом, по привычке, ест йогурт. Простокваша по-русски. Это Женщина его приучила любить простоквашу, они все время ели ее после обеда. И он сидит, взрослый седой мужчина, в черном свитере, в очках, и держит эту маленькую баночку, стаканчик пластмассовый с простоквашей, ложечку чайную маленькую и ест… И Женщина тихо заплакала. Ей так жалко его стало, это был такой ужас: взрослый, сильный, всех победивший мужчина с этой простоквашей и ложечкой, один, и у него никого нет, чтобы пойти и заплакать.
Она потушила сигарету под струйкой из крана и пошла в комнату, туда, где злосчастная их постель была и где лежал Писатель. Она села на край и, набрав воздуха, сказала: «Слушай. Я никуда не поеду. Будем вместе». И Писатель детским голосом спросил: «Ты не шутишь?» Или нет, он спросил: «А ты не обманываешь?» И она сказала, что больше не может. Они, как дети, обнялись и потом легли, и не стали… Пытались заснуть, держась за руки. Они часто так спали, держась за руки, трогая друг друга, и это Милан Кундера у них «украл» для своего романа «Невероятная легкость бытия», это они так спали.
Она поехала забрать свою сумку к русской подружке, и та сказала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я