душевые кабины без крыши 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Что?
– Два шофера одну машину вести не могут! Так, Роман, а? – обратился он к Билибину. – Ответь мне как бывший танкист. Два механика-водителя могут вести одну машину? Да или нет?
– Каким образом? Дураковаляние, а не вождение. – Билибин возбужденно покусал изуродованные следами ожогов губы. – Не-ет, это не человек. Это тень человека, сатанинский ублюдок.
– И что ж делать надо? – спросил Александр, взглянув на заострившееся от ровной бледности лицо Кирюшкина.
Кирюшкин холодно устранился от прямого ответа.
– Злых злом учить надо. Уже давно чувствую вонь чужого дерьма! Сам себя иногда боюсь. Горло перерву, кто поперек встанет. Или фронтовика пальцем заденет.
Александр опять увидел завораживающе-змеиную неподвижность в зрачках Кирюшкина, и вдруг подумалось, что он был неуязвим для своих недругов, этот загадочный парень, верный неписаным фронтовым законам, у него не было никакой робости перед жизнью, и умел он постоять, должно быть, не только за себя.
Во дворе набиралась с улицы, скапливалась толпа, в проходе меж домов теснились полуодетые жильцы, смотрели в страхе на горящие сараи, на взлеты гудевшего пламени, по которому с напором били струи воды, доставая до стен крайнего дома, оглушали зычные команды пожарных, сухой треск обваливающихся крыш. В зловещих прыжках огня от ударов бревен о землю вздымались метели искр над двором под обезумелые выкрики Логачева, а он все как пьяный ходил по пепелищу голубятни в диком приступе раскаленного отчаяния, изуродовавшего его лицо, неудержимые рыдания вырывались из его горла:
– Найду падлюку! Искалечу!.. Из-под земли достану, гадину вшивую!
И, обняв его с неуклюжестью непривычного утешителя, косолапо покачивался сбоку огромный Твердохлебов, успокаивающе поглаживал клещатой ручищей его по спине, а позади семенила, спотыкалась худенькая, как подросток, большеглазая жена Логачева и причитала измученным голоском:
– Гришуня, родненький, не надо, я кольцо свое продам, сережки… Часики золотые, что ты подарил… Юбку шелковую… Снова заведем голубочков, не убивайся, миленький, не разрывай ты мне сердце…
В толпе шли разговоры.
– Да-а, видать, сначала обокрали, а уж голубятню потом подожгли.
– А за голубятней и сараи заполыхались, чтоб все шито-крыто было.
– Какие-то орлы боевые действовали.
– Воровство большое пошло. Какая-то «черная кошка» шурует.
– Логачев-то – знаменитый голубятник на всё Замоскворечье. И до него добрались.
– В 16-м веке ворам уши обрубали. Вот так надо их!..
– Убивается как! Небось нервы лопнули, они ведь тоже не выдерживают.
– Поубиваешься небось. Он всю жизнь на это дело положил. И до войны голубей гонял.
– А это кто за ним ходит, баба-то?
– Жена. Клавка. Она за него в огонь пойдет…
– Жалко парня. Много тысяч потерял. Ба-альшая потеря. Голуби-то все породистые. Ба-агатый был Логачев-то!
– Быть богатым – это профессия спекулянтская, а он солдатня беспортошная… В пехоте воевал.
– А я тебе говорю – богатый! Бывает – голубь какой и две, и три косых стоит. Голубятники – они не водку, они ликеры и шампаньское пьют. Не нам чета!
– Эй, земляк, а ведь ты тоже богач! – громко сказал Кирюшкин, приближаясь к жилистому человеку в хромовых сапогах, по-кавалерийски очерчивающих кривоватые ноги, с лицом беспокойным, взбудораженным, бедово играющим лучезарными глазками.
– А чего такое? – напористо хохотнул жилистый. – Может, и богат, да не твой сват!
– Я не про то, – сказал Кирюшкин. – У тебя другое богатство. Ты – барин своей вывески.
– Это какой такой вывески?
– Мордой хлопочешь здорово. Морда у тебя краковяк отплясывает. С какой бы это радости?
– Но-но, ты не очень! Белые штаны надел и думаешь, кум королю. Полегче! А то мы из тебя тоже можем инвалида сделать, на коляску с четырьмя роликами посадить. Ишь, штаны натянул… Ты не очень, не очень, а то… Кто ты есть… кто? Чего выпендриваешься?..
Он тупо завяз в словах и замолчал. Его шея, изрытая морщинами, злобно напружилась. Кирюшкин почти весело спросил:
– Кто я? Я – Кирюшкин, запомнил? А ты, богач, вроде из шпаны Лесика? Так?
Он двумя пальцами взял за кончик носа лучезарноглазого и так дернул книзу, что тот екнул горлом и попятился, визгливо вскрикивая:
– Ты – как? Ты почему? Ты меня жисти лишиться хочешь?
– Прекрати дребезжать, пошел вон, глупец, – сказал Кирюшкин спокойно и, не без брезгливости вытерев пальцы о плечо лучезарноглазого, с неохотой добавил: – Раздавлю, как крысу.
И сразу же что-то изменилось в его лице, он повернулся, на ходу решительно тронул за локоть молчавшего Александра, давая знать, чтобы тот следовал за ним, и мимо притихшей толпы быстро пошел к пепелищу сгоревшей голубятни.
Логачев уже стоял в окружении друзей, рот его был накрепко сжат, желваки застыли на скулах, он водил полоумными глазами по горящим сараям, где сновали фигуры пожарников, по толпе, по пожарной машине, по кучке жильцов, стеснившихся в проходе между домами, иногда подносил к глазам руку, слепо глядя на закопченное голубиное кольцо, найденное, вероятно, в золе или пепле, моргал, и слезы опять скатывались с его красных век.
– Все! Пошли! Хватит! – приказывающе произнес Кирюшкин, обращаясь ко всем сразу. – Гриша, кончай панихиду, не поможет. Сходи домой, умойся. Клава, останешься здесь, если какой акт или протокол составлять будут.
Никто не ответил ему. Все пошли за ним, кроме беззвучно плачущей Клавы, которая, мученически подняв полные слез глаза на Логачева, умоляла его о чем-то, но он, черный лицом, с набрякшими желваками, двинулся со всеми, услыхав команду Кирюшкина, и не взглянул на жену даже мельком.

Глава десятая

– Сегодня не перепивать, разливать буду сам, – сказал Кирюшкин, расставляя стаканы и разливая водку. – Ну, поехали, по-разумному и поговорим, как будем жить дальше.
Все выпили, по примеру Кирюшкина, по глотку, только Логачев выплеснул водку в рот, как в воронку, потянулся за колбасой и начал жевать размеренно, по-бычьи, тупо уставившись в одну точку перед собой, как бы ничего не слыша, ничего не воспринимая сейчас. Он, казалось, внутренне заледенел, закованный не известной никому, невысказанной мыслью – после пожара он не проронил ни слова. И было не по себе видеть, как иногда на его одичавшие глаза наплывала влага, скапливаясь на нижних веках. Никто не заговаривал с ним, опасаясь в ответ злобного срыва; даже Твердохлебов, не отходивший от него ни на шаг, безмолвствовал, лишь поглядывал на своего друга угрюмыми глазами.
И Александр, наблюдая за полубезумием Логачева во время пожара, спрашивал самого себя с сомнением: неужели пожар, погубивший дорогих голубей, вызывал такое чувство у этого грубого матершинника, мрачноватого пехотинца с рыжеватыми щетинистыми усами? Про себя Александр знал и в школьную пору, какое счастливое, щекочущее радостью ощущение возникало порой при виде гуляния по приполку нагульника голубей, то ли аккуратно чистящих перья, то ли, в любовной истоме надувая зоб, танцующих перед голубками, то ли с оглушительным треском крыльев белой вьюгой поднятых над двором в летнюю синеву. Стая, купаясь в теплом воздухе, ходила кругами, круто подымалась к зениту, затем плавно снижалась, затем из ее середины отрывался и акробатическими кувырками начинал падать, сверкая белизной, показывая свое смелое озорство, первый турман, потом второй, оба они почти одновременно заканчивали падение к земле, лодочками расправляли крылья, пронизанные солнцем, делали круг над двором и снова взмывали вверх, присоединялись к стае, чтобы продолжать озорную игру в синем солнечном пространстве.
Да, Александр мог понять эту похожую на страсть любовь к голубям, но злобное отчаяние Логачева, его слезы, его рыдания потерявшего над собою волю человека все-таки раздражали его как слабость, как мужская истерика; это дикое состояние Логачева хотелось оправдать его контузией, выплески которой были замечены и в пивной Ираиды, и на вечере у Людмилы.
Во всем деревянном домике, в глубине двора на Малой Татарской, где жил Кирюшкин, было тихо, ни звука не доносилось с улицы.
Все молчали, сидя за столом в небольшой комнате с плотно зашторенными окнами, уютной от кафельной голландки в углу, тесной от двух старинных книжных шкафов, поблескивающих сквозь стекла корешками книг, что удивило Александра, хотя уже известно ему было от Кирюшкина, что отец его, умерший перед самой войной, преподавал математику в институте, мать с сестрой в сорок первом году, когда начались бомбежки, эвакуировалась в Оренбург, там вышла замуж, свободную их однокомнатную квартиру заселили многосемейные соседи, живущие в другой половине дома. Однако занятую жилплощадь соседи безропотно освободили, как только появился Кирюшкин, демобилизованный после госпиталя, в чисто выстиранной гимнастерке, высокий, сияющий начищенными орденами, с левой рукой на перевязи и сказал твердо: «Скандалов не люблю. Квартира моя. Спасибо за сохраненную мебель. Три часа на переселение. Останемся добрыми соседями».
«Любопытно, что за книги у него в шкафах?» – намереваясь спросить, пока все молчали, подумал Александр, но тишину прервал голос Кирюшкина:
– Так что же, братцы, как жить будем дальше? Вчера ночью нас, как цыплят, накрыли большой шапкой! Не сомневаюсь, начала войну банда Лесика. Случайность и совпадения исключаю. Так какие будут мысли, братцы? Капитулировать перед зацепской воровской шпаной или начинать ответные действия? Или придерживаться мнения всех осторожных: уживайся, чтобы жить?
Все глядели на Кирюшкина, придавленные его недобро обещающим голосом, и Кирюшкин неторопливо обвел всех своим дерзким холодным взглядом, в ожидании забарабанил по столу, выбивая какой-то ритм, похожий на галоп. Логачев, напрягая желваки, шумно задышав носом, протянул корявую руку к бутылке, но Кирюшкин произнес внушительно: «После», – и Логачев, насупленный, отдернул руку, подчиняясь безропотно. Твердохлебов сочувственно вздохнул, потер крепкую, подстриженную под боксера голову и вскинул вслушивающиеся глаза на Кирюшкина, продолжавшего в выжидательном раздумье выбивать ритм на столе. Эльдар сидел рядом с Билибиным, сдавив кулачками подбородок; его длинные волосы свисали вдоль щек, и в узеньком грустном лице его проглядывало что-то беззащитное. В нем не было недавно живой веселости, когда на вечеринке он ухаживал за Нинель, и не было той взъерошенности, когда он защищал фронтовиков в разговоре с ней. Эльдар изредка косился на Билибина. Он опустил голову, погруженный в самого себя, время от времени его рот кривила нервная зевота, и красноватые шрамы ожогов, не прикрытые бородой, некрасиво искривлялись по щекам, на миг старили его лицо. Это несообразное неудержимое зевание выдавало его внутреннее напряжение, он думал о чем-то, может быть, ища и не находя выхода из того, что случилось сегодня со всеми.
«Это случилось и со мной, – говорил себе Александр, слыша галоп, выбиваемый по столу Кирюшкиным. – Я уже с ними… И кажется, они привыкли ко мне».
– Ну? – резко произнес Кирюшкин, прекратив выстукивать галоп. – Начнем. Какие у кого соображения будут? Давай, Роман, что соображаешь по поводу всей этой б… похабщины?
Билибин дернул головой от прямого вопроса, обращенного первым к нему, сказал глуховато:
– Каждый за себя, Бог за всех. Благословясь…
– Чушь гороховая! – прервал Кирюшкин. – Ко всем хренам монашеские сказки! Один за всех и все за одного – этот девиз я принимаю!
– Не так понял, Аркаша, – смутился Билибин. – Все свершается под знаком Божьим. А может, по велению судьбы…
– Ну что за хреновину ты городишь! – воскликнул Кирюшкин. – А явный поджог и пожар – под знаком Божьим? По велению судьбы?
– Может быть, мы в чем-то заслуживаем наказания.
Тут разом очнулся и, казалось, подкинутый дикой силой вскочил, качнув коленями стол, Логачев, он тяжело водил яростными глазами, с перехваченным горлом подыскивая слова:
– Ты как мог… так? Сказать так? У тебя что… за мысли? Какая судьба? Выходит, Бог… Голубей… наказали, голубей… невинных… по велению?
– Ты что молотишь, очумел?
Кирюшкин хлопнул ладонью по столу.
– Сядь, Гришуня, подожди! Так что же, Роман, значит, ты и в танке горел по велению Божьему?
– Может быть, – не возразил Билибин, моргая красными безресничными веками, и договорил уже тверже: – Но Бог и спас. Живу и дышу, хоть и изуродованный, живу, хоть и инвалидом…
Кирюшкин жестко поправил его:
– Инвалид – тот, у кого родины нет, а не руки или ноги… Это еще не понял? Ладно. Хватит о Боге. Что предлагаешь, Роман, – не ясно, туманно? Надеюсь, ты не против мужского закона: зуб за зуб? Впрочем, это закон и солдатский.
– Я подчиняюсь тебе, Аркаша, – ответил Билибин с сумрачной покорностью. – Ты капитан, я сержант, мой опыт по сравнению с твоим – кутенок. Решай… Только в Евангелии не так… «Какою мерою мерите, и вам будет мерить». Это в Нагорной проповеди.
– Почти совпадает, – сказал Кирюшкин.
– Решать-то что? – скрипнул зубами Логачев, уперев кулаки в колена. – Я сам придушу воровскую падлу своими руками, задавлю без всяких яких!.. Кроме Лесика, никто такую сволочную подлость не сделал бы. Он ведь из меня все нутро вынул, он душу мою сжег, а не голубей моих невиноватых… Он навроде детишек маленьких в сарае сжег, как фашист треклятый. Чего тут много решать, Аркадий? Я его на себя возьму, вон Михаил поможет… Вдвоем рассчитаемся. Я из него клюквенный сок выпущу. Ежели до смерти не убью, калекой или контуженым сделаю, на всю жизнь поносом изойдет, заикаться будет. Ежели жив останется…
– Сполна смертный приговор заслужил, фашист, – загудел круглым голосом Твердохлебов. – Придавить его – и меньше ворья вонючего на земле будет. На кого он лапу поднял? На нас, стало быть, на фронтовиков? Всю войну в ординарцах кантовался…
– А ты как соображаешь по этому делу, Эльдар? – сухо спросил Кирюшкин.
Эльдар выдавил слабым, перегоревшим шепотом:
– Безумие. Разве вы точно уверены, что пожар Лесик устроил? А если не он? И вы что – избить или укокошить его хотите?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47


А-П

П-Я