https://wodolei.ru/catalog/unitazy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

С улицы донесся снарядный скрежет на повороте первого трамвая, и Александр сначала пошел на остановку, потом решил добраться до дома пешком, подумать, покурить, прийти в себя, сознавая, что в эти последние дни его словно бы без участия воли подхватил и понес поток встреч и знакомств, то сближающих его с новыми людьми, то отталкивающих. Порой он чувствовал бессмысленность и ненужность всех этих рынков, толкучек, забегаловок, голубятен, и вместе с тем их соблазнительно притягивающую силу, без чего не мог побороть одиночество, безмерность свободных дней после возвращения, которые нужно было чем-то заполнить. Были часы, когда унылая и безотвязная тоска не отпускала Александра («Что дальше делать, как жить?»), и тогда его охватывала вязкая пустота.
Деньги, которые он получил по демобилизации, давно кончились, вследствие чего он уже продал все, что можно было продать из привезенных с фронта трофеев: швейцарские наручные часы (одни, правда, оставил себе), офицерский кортик с инкрустированной рукояткой, взятый в штабной машине под Киевом, две австрийские зажигалки, изображающие пистолетики; оставалась надежда продать немецкий компас, так спасительно нужный Александру в другом, военном мире и потерявший свое значение здесь, в послевоенной Москве, как бесполезная вещь, которую, впрочем, не покупал никто. Иногда подходили парни с иссиня-коричневыми лицами, стучали грязными ногтями по стеклу, смотрели на чуткое подрагиванье стрелки («Ишь, стерва, какая нервенная») и отходили, хахакая: «На хрена попу гармонь». И тогда Александру хотелось слева и справа влепить по этим прожженным водкой рожам, чтобы без лишних слов доказать, что эта «нервенная стерва» спасала ему и его ребятам жизнь в беспроглядную метель, снегопад, дождливую осеннюю темень.
Его мучило безденежье особенно потому, что он ощущал какую-то вину перед матерью, и его ревниво угнетала денежная и продуктовая помощь этого жалкого и одержимого чудака Исая Егоровича, раздражавшего и своим присутствием в комнате отца, и своим сумасшествием, поклонением матери.
Все, что происходило с ним в эти дни, казалось ему неестественным и кем-то направленным на него, чтобы вывести его из одиночества, все новое проходило знобящим сквознячком и необъяснимым и мучительным знакомством приблизило к этой непонятной Нинель, которая учила его быть нежным, и он подчинялся ей.
Было странно вдвойне, что она угадала многое: он был нетерпелив, наверное, грубоват с другими женщинами, которых знал в военных встречах, забыв о том, что надо было сохранять в себе, а этим утолением голода была, наверное, грубость, пугающая Нинель, «насилие», как сказала она.
И было кощунственно думать, что нежность Нинель, ее покойная осторожность напоминала любовь матери в детстве, когда он болел малярией, горел в жару, трясся в ознобе, а она сидела рядом с его постелью, и ее прохладные родственные ладони гладили его пылающий лоб.
Только перед рассветом они очнулись от короткого и глубокого сна. Они лежали, вопросительно и молча глядя друг на друга, постепенно вспоминая, как все произошло между ними и что было этой почти бессонной ночью. Он сказал опавшим голосом:
– Мне сначала показалось, что ты какая-то демонстративно пьющая девочка, которой море по колено. И, знаешь, когда ты села на диван рядом со мной, от тебя шел какой-то, прости, развратный запах духов.
– Конечно.
– Что «конечно»?
– Мне в самом деле представляется, что я играю то Сафо, то Клеопатру, то Катерину из «Грозы», то принца Гамлета.
– Зачем же так много? И при чем здесь Гамлет? Ты не Гамлет, а чудесная женщина из сказок Шахразады. Слушай, что у тебя за ресницы? Мне все время кажется – взмахнешь, и от них ветер поднимается. Я не смеюсь, Нинель, просто я таких не видел.
– Обними меня, Саша. Только нежно-нежно. Милый, закупоренный войной малый.
И, обнимая ее, он уткнулся лицом в ее грудь, вдыхая влажный телесный запах и еще оставшийся запах духов, который так неприятен был ему, когда на вечеринке она сидела возле него на диване.
Теперь он шел в сиреневом сумраке рассветной улицы, беспричинно улыбался и, ударяя ладонью по фонарным столбам, повторял вслух:
– Кто она? Откуда она?
– Эй, парнюга, не опохмелился еще? – раздался оклик из-за его спины. – Чего бормочешь? Пойдем со мной, найдем по полторашке. Эй ты, хохряк!
Александр приостановился, глянул из-за плеча, точно просыпаясь. Человек с безобразно выпуклыми морщинами на немолодом испитом лице смотрел на него, прислоняясь спиной к забору.
– Ноги есть? – спросил Александр.
– А чё тебе до ног? Идем ко мне, выпьем! Я без женщин живу. Погуляем, познакомимся, как следовает.
– Ну вот, если есть ноги, иди, иди и иди подальше, пока я тебе по случайности не врезал по фронтону для отрезвления и знакомства.

Глава девятая

На Пятницкой, уже совсем светлой, розовеющей за домами на окраине Москвы, громыхали трамваи с дремлющими в этот ранний час редкими пассажирами, стали появляться первые прохожие. Александр подробно не видел все это, слышал звук своих шагов и, вспоминая ночь, улыбался, морщился и хотел сейчас только одного: добраться до дома, упасть на постель и счастливо заснуть, веря и не веря в то, что случилось с ним. И одновременно угловатой тенью возникала и исчезала тревога, намекая на нечто случайное, непрочное, легковесное, что коснулось его и обмануло.
На Чугунном мосту внезапно оглушило неистовым звоном, ревом мотора, мимо на всей скорости пронеслась отлакированно-красная пожарная машина, сверкая золотыми касками деревянно сидящих плечом к плечу пожарных. Он почему-то подумал: «Где-то пожар? Или учения? Куда они? В такую рань…» И взглянул вдоль Пятницкой, из праздного любопытства угадывая, куда они повернут – на Новокузнецкую улицу или в Лаврушенский переулок.
Машина повернула на перекрестке Клементовского в сторону Новокузнецкой, и в эту минуту ему почудилось, что над крышами Клементовского переулка поднялась и расширилась заря, погожая, теплая, летняя, но в каком-то прозрачном дыму, в белесом тумане.
Бой колокола машины удалялся и смолк за поворотом в переулок, а Александр начал ускорять шаги, подталкиваемый любопытством, смутным беспокойством, какое бывает при виде пожарных машин, раздражающих нервно-пронзительными звуками колокола, настойчивым оповещением о бедствии. В Клементовском переулке группа небритых замызганных фигур топталась у дверей забегаловки в нетерпеливом ожидании ее открытия. Они поглядели на небо и один за другим потянулись в сторону Большой Татарской, куда повернула пожарная машина, и Александр, быстро пройдя переулок, остановился на углу, и теперь ясно увидел, что горело на той стороне улицы за двухэтажными домами. Широкое пламя, перемешанное с черными смерчами дыма, вырывалось над крышами в зеленеющее небо, искры шапкообразным фейерверком осыпались на улицу в безветренном воздухе. А оттуда, из-за домов, доносились шум огня и воды, неразборчивые крики, гудение мотора, стояла, галдела толпа жильцов в проходе между домами, в пижамах, в накинутых на голые плечи пиджаках, в галошах на босу ногу; на лицах у иных пребывал страх, у иных болезненное возбуждение, и это скопление растерянных жильцов оттискивал и уговаривал соблюдать спокойствие рослый милиционер, делая неприступно-суровые глаза.
«Что такое? Да это же дом Логачева? Что произошло?»
Александр протискался через толпу, вышел на задний двор, и здесь его обдало жаром: было горячо глазам, запершило в горле от черных валов дыма, он накатывал из-под кипящего огня, по которому хлестали водяные струи из брандспойта, его тянули и расправляли вокруг машины человек шесть молодых пожарных, мелькая суровыми лицами, подбадривая себя свирепыми криками: «Давай! Пошел!» И несколько пожарных с баграми бежали к огню. Только сейчас все стало до отчетливости очевидно: буйно горели сараи на заднем дворе, мохнатое пламя с треском и гулом охватывало деревянные строения, огонь, взвиваясь, толкался в дым, нависший над двором, обваливались дощатые перекрытия, корежился и выгибался толь там, где ужасно били струи брандспойта, кое-где уже обугленными ребрами торчали концы дымящихся столбов. Но то, что бросилось в глаза Александру, это был черный провал в левой части двора рядом со старой липой, обвисшей над этим провалом спаленными, свернутыми в трубочки от жары листьями. Здесь был крайний сарай, голубятня Логачева, а теперь зияло мокрое пепелище, по мрачной черноте его курились, завивались змейками белые дымки, и тут, среди пепелища, пошатываясь, как незрячий, ходил мелкими шагами, по колена испачканный в бурой грязи Логачев, рот его разверзался квадратно и страшно на измазанном гарью полоумном лице. Он не то кричал, не то плакал истошными слезами безысходности, и рядом с ним ходил и мертво молчал хмурый Твердохлебов, свинцового цвета губы его были жестко сжаты. Маленькая худая женщина в ситцевом платочке семенила, спотыкалась за ними сзади, рот ее растягивался в плаче, она бормотала сквозь всхлипы:
– Гришуня, не надо, не надо, миленький…
По всей видимости, это была жена Логачева.
– Я эту сволочь из-под земли достану, зубами глотку перегрызу! Я знаю, кто это сделал, падлюка! Знаю! – исступленно рыдал Логачев и, как в удушье, рвал ворот гимнастерки на раздувшейся бычьей шее. – Двадцать семь штук уморил, дотла сжег!.. А я их цельный год один к одному отбирал, два ленточных, голубка николаевская, палевый, четыре красных шпанциря, монахи, мраморные!.. – выкрикивал он будто в бреду, и крупные слезы текли по его грязному лицу, скапливались в щетинистых усах. – Раздавлю клопа! Гниду склизкую! Он у меня кровавыми соплями до захлеба умываться будет, курва блатная! В дерьме утоплю, ноздрями совать буду, пока не захлебнется, паскуда! Это ведь все одно что детей беззащитных сжечь! Двадцать семь ангелов сжечь, мокрица фашистская!..
– Гришуня, не надо, миленький, не надо… сердце не надрывай, – причитала жена Логачева. – Не вернешь ведь голубенков-то!
На краю пепелища стояли Кирюшкин, Эльдар и Билибин – все трое в ледяном безмолвии искали глазами что-то среди сгоревших, залитых водой головешек, точно надеялись найти нечто важное, раскрывавшее тайну этого пожара, но, кроме покореженных закопченных консервных банок, служивших поильницами для голубей, не было ничего в жиже из углей, золы и пепла. Эльдар, горбя шею, молитвенно провел руками по впалым бледным щекам, проговорил сбившимся голосом:
– Земная жизнь – океан бедствий, лучше всего не родиться, а если родиться – лучше всего умереть.
– Вот как дам сейчас по башке – ив ящик сыграешь. Мечта и реализовалась, – бесстрастно сказал Кирюшкин. – Не болтай ерундовину. Не паникуй. Молчи.
Сейчас, вблизи этих горящих сараев, непрерывно гудящего мотора пожарной машины, бурно и туго хлещущих ударов струй брандспойта по огню и дыму, в котором с командными криками возились тени пожарных, баграми суетливо растаскивая догорающие доски сараев, сейчас было странно видеть его модный черный пиджак с подбитыми плечами, его щегольские белые брюки, отчего его высокая фигура выглядела атлетически конусообразной, чужой, какой-то театральной, случайно оказавшейся здесь. И стоял он, не двигаясь, твердо заложив руки в карманы, – и, вглядевшись, Александр поразился: он как будто похудел на глазах. Он был, пожалуй, в чрезвычайно возбужденном состоянии, змеиная неподвижная острота заморозилась в его взгляде, но по внешней позе своей он казался безучастным.
– В чем я виноват? – еле различимо выговорил Эльдар, и в голосе его зазвенела обида, он понял, что Кирюшкин далеко зашел в своей ярости, не показывая ее, однако, явно.
– Не ной, – отрезал, сцепив зубы, Кирюшкин, и не было сомнений, что нет у него в эту минуту за душой ни добрых слов, ни снисхождения. – Лазаря петь будешь в другом месте. Заткнись сейчас.
Билибин, разглядывая разъеденными дымом глазами поднятую из пепелища изуродованную огнем миску из-под конопли, обтирая слезы с изрытых шрамами щек, неудобно сказал:
– По своим не стреляй, Аркаша. Своих не бей.
Кирюшкин глянул на Билибина с раздраженным удивлением.
– Виват, – невесело произнес он и повелительным тоном приказал вполголоса: – И ты помолчи, Роман!.. Бой мы проиграли. Танки наши сожгли, орудия разбили. Поэтому грош нам цена со всей нашей болтовней. И умностями студентиков! Не думаем, а языками треплем!
– Мы друзья твои, Аркаша, – жалобно прошептал Эльдар, потупясь. – Не сердись.
– Сам знаешь: до гробовой доски… – подтвердил Билибин с намерением смягчить раздор. – За что ты нас?
– Когда начинается война, Роман, нужны не друзья, а верные люди, – жестоко сказал Кирюшкин и показал крепкие зубы в дернувшейся усмешке. – Твой любимый Господь всемогущий решил посмешить наших врагов, когда создал нас с тобой, растяп и недоносков! Что ж, скорпионистый мальчик оказался не трепачом. Устроил нам сорок первый год. Ясно? Все мы подставились. Александр, подойди, – позвал он и, когда тот подошел, спросил: – Ну а ты, парень свежий среди нас, что думаешь по этому поводу? Есть какие-нибудь мыслишки?
– Кто он такой, этот скорпионистый парень?
Презрительная складка появилась на губах Кирюшкина.
– Отврат.
– Что это значит?
– Отврат есть отврат.
– Дошло. Рукоплесменты, все встают.
– А ты сейчас не остри!
– А что я должен делать? Рыдать вместе с Логачевым? Слезы проливать – ни хрена не поможет! Значит, подставились?.. Кто это сделал?
– Хочешь знать от меня?
– Хочу знать от тебя.
– Могу расписаться на фоне этого дыма, что это дело Лесика и его банды.
– Кстати, тебя и твоих ребят тоже называют бандой.
Кирюшкин яростно расхохотался.
– Не возражаю! Звучит! Меня это не пугает! Но моя несообразность в том, что бываю слишком доверчив. И не терплю уголовщину. Лесик – тот еще паренечек, положи ему в рот палец – всего до ушей сгрызет и еще долго облизываться будет. Но чую, наступает новая жизнь в Замоскворечье. Это я чую. Высочайшее право есть высочайшее бесправие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47


А-П

П-Я