https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/s_poddonom/90na90/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ивану Михайловичу надоело; не доиграв партию, он принялся бриться, фырча, вытер лицо одеколоном и надел шинель.
– В Управление?
– Угу.
Вошла, как всегда загадочная, Патрикеевна и спросила, не может ли Лапшин отдать распоряжение, чтобы выпороли розгами некую внучку, которая плохо учится и дерзит своей бабушке.
– Нельзя, Патрикеевна! – ответил Лапшин. – Милиция такими делами не занимается.
– Так. Не занимается. Но старушка-то сама не может, совсем она старенькая. А папашка с мамашкой в отъезде.
– Вы и наймитесь, товарищ Патрикеевна, – посоветовал Окошкин. – Производить экзекуции в вашем характере…
Патрикеевна сделала вид, что не слышала слов Василия.
– Значит, никак нельзя! – зловещим тоном произнесла она. – А попищу нашего наказать не можете?
– Это еще какого попищу? – удивился Иван Михайлович.
– А нашего батюшку, отца Иоанна. Давеча обедню служил – вовсе пьяный. Кадило из рук вырвалось, дьякону невесть что громко брякнул. Народ даже из церкви стал уходить…
– Ну а я тут при чем? – с раздражением сказал Лапшин.
Патрикеевна не ответила, махнула рукой, ушла к себе в нишу. Оттуда было слышно, как угрожающе и двусмысленно она ворчит:
– Правая рука всегда правее. И то истинно, что лозою обуха не перешибешь. Начальники, на машинах ездиют, все кругом в пистолетах, а того не знают, что с нагольной правдой в люди не кажись. Я самому Михаилу Ивановичу Калинину напишу, тогда будете помнить. Мы в групкоме тоже лекции слушаем, не попки закрепощенные, царя-то свалили… Всем древам древо – кипарис!
– Ну при чем тут кипарис? – удивился Лапшин.
– Разберемся!

На улице крупными легкими хлопьями падал снег. Окошкин подставил ладонь, слизнул с пальца снежинку и выразил удивление, что Лапшин столько лет терпит Патрикеевну с несносным ее характером, туманными угрозами и полным неумением по-настоящему хозяйничать.
– А куда ее денешь? – сказал Иван Михайлович. – Она же одинокая, инвалид. Нога как-никак деревянная.
– Нога деревянная, а характер железный! – сказал Василий.
– Посмотрел бы я на тебя, проживи ты такую жизнь, – с коротким вздохом произнес Иван Михайлович.
Они шли рядом, оба высокие, широкоплечие, в хорошо пригнанных шинелях, и чувствовали, что прохожим приятно на них смотреть.
– Да… а жениться человеку надо! – вдруг задумчиво сказал Лапшин. – Непременно, понимаешь, надо…
И Окошкин не понял, про кого говорит Лапшин: про самого себя или про Васю. Но спросить постеснялся.
Когда Окошкина принимали в партию, одним из первых взял слово красавец Андрей Андреевич Митрохин. Говорил он, как всегда, складно, цветисто и не слишком одобрительно по поводу личности Василия Никандровича. Окошкин слушал потупившись, то бледнея, то вспыхивая пятнами. Лапшин, сидя в президиуме, искоса, спокойно и холодно наблюдал за Митрохиным, понимая, что речь идет не столько об Окошкине, сколько о нем, Лапшине, и о том, как в его бригаде воспитываются молодые кадры. Что ж, Андрей Андреевич иначе и не мог выступить – дело старое, борьба давняя, и идет эта борьба «с переменным успехом».
После Митрохина говорил Бочков. Он, как всегда, выступая, волновался, но сказал то, что следовало сказать, и Лапшин, слушая его, одобрительно кивал. Правильно, Николай Федорович, дельно! Бдительность, бдительность, оно так, но эксплуататорские классы ликвидированы, и не убедить тебе нас, практических работников, что нынче классовая борьба обострилась. Нам с нашей колоколенки неплохо видно. Советский народ монолитен, един, и нечего искать в посредственном воришке «озлобление представителей недобитой помещичье-буржуазной России». Вздор это и демагогия!
Потом говорил Побужинский, и Лапшин, слушая его, вдруг вспомнил, как Виктор начал работать в лапшинской бригаде. Лет шесть-семь назад, душной июльской ночью, дежурный по Управлению вызвал Ивана Михайловича вниз к подъезду. С десяток милиционеров толпилось у автокачки, запряженной першеронами и груженной мукой. Возле коней прогуливался плечистый парень. Милиционеры, дежурный и начальник музея Грубник покатывались от могучего хохота. Оказалось, что грузчик Побужинский, как сказано было впоследствии в протоколе, «подвергся нападению двоих бандитов, каковые были стукнуты вышепоименованным гражданином Побужинским В.Е. друг об друга лбами с силою, повлекшей взаимную потерю сознания вышеназванными бандитами, а гр. Побужинский, погрузив их на мешки с мукой, покрыл брезентом, привязал и доставил на площадь Урицкого в Управление…»
Был грузчик, а теперь вот уполномоченный, и говорит толково, умно, спокойно. Слова Ленина привел к месту, не как начетчик. И по митрохинским методам ударил тоже правильно, даже смех вызвал в зале. Прокофий Петрович Баландин, начальник Управления, улыбнулся и подмигнул Лапшину: вот, дескать, какие у тебя ребята, Иван Михайлович, орлы!
Криничный тоже выступил за Окошкина, но тем не менее Василий с тревогой ждал речи Лапшина. Ему представлялось, будто то, что скажет Иван Михайлович, определит всю дальнейшую его, Окошкина, внутреннюю жизнь. И когда Лапшин не торопясь подошел к трибуне, Вася даже облизал пересохшие губы – так ему стало жутко.
Как это ни показалось Окошкину странным, но Лапшин начал не с Василия Никандровича, а с себя, с того, как пришел Лапшин на работу в ЧК и какие у них, у молодежи, были в ту пору недостатки. Теперь, слушая Лапшина, задумчиво кивал Баландин, тоже, наверное, вспоминая свою юность; все, кто помоложе, слушали затаив дыхание, а сам Иван Михайлович порою улыбался на собственные свои промахи, на былое неумение, на ошибки, и как-то вдруг незаметно оказалось, что у Окошкина те же ошибки, что у старшего поколения, что, конечно, не лишен он недостатков, но недостатки его несерьезные по сравнению с достоинствами.
И здесь Лапшин стал рассказывать о достоинствах Василия Никандровича. С испугом и радостью Окошкин узнал, что у него «горячее сердце», но тут же вздрогнул, услышав про то, как заступился за симулянта Моню Чалова. Похоже и смешно Лапшин изобразил в лицах все ту, даже страшную нынче по воспоминаниям, позорнейшую сцену с Моней, но оказалось, что Иван Михайлович вовсе не осуждает Василия за это, а даже хвалит, считая, что работник розыска обязан со всеми сомнениями идти к начальству, а не дуть в одну дуду с ним.
– Правильно! – басом сказал Баландин.
– Теперь о чистых руках…
В этом коротком разделе своего выступления Лапшин рассказал, как Вася помогает сестре и матери, какой он вообще бессребреник, как ему, Окошкину, лично для себя ничего не нужно всерьез, не считая детских (тут Окошкин опять покраснел) разговоров насчет мотоциклета, зажигалки, настольного вентилятора и прочей чепухи.
В зале смеялись, а Прокофий Петрович Баландин поднял руку и пообещал:
– Ничего, товарищ Окошкин, не расстраивайся, доживешь, что будет, возможно, у тебя даже личный автомобиль.
Приняли Василия единогласно.
Голосовал за него и Андрей Андреевич Митрохин, который после собрания подошел к Василию Никандровичу и сказал доверительно:
– Ты, друг, на меня не обижайся. Пропесочил я тебя маленько для твоей же собственной пользы. Вырастешь большой – подразберешься!
– Да что вы, Андрей Андреевич, я не обижаюсь, я понимаю, – искренне и горячо воскликнул Окошкин и крепко пожал протянутую руку. – Разве можно обижаться, когда такой у меня нынче день!
Он и вправду нисколько не обиделся на Митрохина, так он был счастлив в этот вечер – Василий Никандрович Окошкин, ученик Лапшина.

Утром – попозже

В Управлении, в коридоре, на жесткой желтой скамейке сидел старый приятель Лапшина, журналист Ханин, и, позевывая, курил папиросу.
– Честь-почтение, Иван Михайлович, – сказал он. – Написал свое сочинение и явился с утра пораньше, чтобы ты прочитал.
– А оно – обязательно?
– Как же не обязательно. По твоей специальности написано.
Вдвоем они вошли в большой, с очень высоким потолком, кабинет Лапшина. Иван Михайлович аккуратно повесил шинель на распялку, сел, вытряхнул из коробочки прописанную врачом таблетку, проглотил и запил водой.
– Превозмогая болезнь, товарищ Лапшин продолжал гореть на работе, – произнес, протирая очки, Ханин. – Никакие физические страдания…
– Вот-вот, так и пишете, черти, – усмехнулся Лапшин. – Написали, что у Бочкова у нашего бухгалтерская внешность. Ничем, дескать, не примечательный с первого взгляда, скромный труженик, и нос у него бульбочкой. Бульбочкой! – повторил Иван Михайлович. – За что человека расстроили? И разве есть бухгалтерская внешность?
– Ладно, не сердись! – миролюбиво попросил Ханин. – Про Бочкова не я писал…
– Из вашего же брата кто-то…
– Братьев у меня нет, и ты это отлично знаешь…
Он вынул из бокового кармана рукопись и положил ее перед Лапшиным. Иван Михайлович скосил глаза на название, прочитал: «Берегитесь, смертельно!» и одобрительно хмыкнул. Потом сел поудобнее и стал читать о старом жулике, по фамилии Жигалюс, о сложных его комбинациях и о том, как он подводил честных людей «под монастырь» – так выражался сам Жигалюс.
Перо у Ханина было острое, и писать он умел. Жигалюс, с его висячим брюхом, с большими хрящеватыми ушами, с напряженным взглядом, словно скрывающимся порою под тяжелыми темными веками, появился перед Лапшиным на первой же странице небольшой статейки и вновь вызвал то же самое чувство гадливости и удивления, которое испытывал Иван Михайлович, допрашивая этого человека и прослеживая все сложные ходы и переходы жизненного пути мошенника с двумя высшими образованиями за границей и с прохождением «наивысшей школы» в драке с лесными воротилами за океаном.
«Там я приобрел некоторые навыки, – читал Лапшин характерные обороты речи Жигалюса, – там я освоил технику перебивания ног противнику-конкуренту, там я постиг науку разгадывания недомолвок, чтения улыбок, там я превратился в бесценный, но еще не обработанный камень. Или не полностью обработанный. Я нуждался в обработке, как обрабатывают алмаз, чтобы засверкали все грани. И они засверкали, но слишком поздно… Когда я приехал в Россию, был канун Октябрьской революции. И покуда я добирался до Петрограда – она уже случилась. В перспективе я видел миллион, он где-то лежал, этот миллион, но я не мог его взять. А пока маленькая служба по лесному делу, суп из воблы и мечты…
И я дождался…
Кстати, служба вообще, даже самая маленькая, в нашем деле – обязательна… Нельзя жить человеком без определенных занятий. Дворник любит, чтобы жильцы его дома ходили на работу. Иначе ты рискуешь вступить в противоречие с укладом нашей общественной жизни. Дворник моего возраста – не осудит, но дворник молодой начнет спрашивать, потом поглядит искоса, потом… Я и этот опыт тоже имею. И я поэт зарплаты, поэт службы. Служба обязательна и для той специфической деятельности, которой я занимался. Я человек симпатичный, веселый, с обаянием, имею порядочный жизненный опыт, повидал разного, знаю и помню массу анекдотов к любому случаю, имею наготове латинские изречения, обожаю Козьму Пруткова, – ну и готов незаменимый человек. А если начальник пишет доклад своим дубовым слогом, я как-нибудь отредактирую и подпущу пару острот, – разве это забывается? И при всем том люблю детей… Люблю искренне. Там день рождения супруги, здесь дочка вышла замуж – почему не пригласить меня?»
– Похоже? – спросил Ханин, когда Лапшин кончил читать.
– Вылитый, – задумчиво ответил Иван Михайлович. – Хорошо ты дал типа, Давид Львович, молодец! И еще важно, что ты убедительно показал невиновность тех людей, которые попадали в его лапы – этого самого Жигалюса. Полезная получилась статья, предупреждающая. Вот так, товарищ Ханин. Теперь насчет недостатков. Я конечно, по литературной части человек малосведущий, но насчет фактов позволь возразить. Мою фамилию упоминать здесь не для чего. Дело целиком бочковское, он его начал, он его и закончил. И Крипичный ему сильно помог. Еще помяни, пожалуйста, одного паренька – это, можно сказать, его первая победа. Толя Грибков, не знаешь такого? А меня убери!
Он опять перелистал рукопись, осторожно и аккуратно вычеркнул свою фамилию и вписал: «Грибков А.».
– Так мы не пишем! – хмуро возразил Ханин. – Это, наверное, в ваших протоколах так пишут – Грибков А….
– Ну, извини, пожалуйста… Еще деталь, – катая граненый карандаш по столу, произнес Лапшин, – и существенная. Если можно, отметь: Грибков обнаружил у Жигалюса список – девять будущих жертв. Девять честных советских людей, которых он собирался опутать. Вот у тебя написано, что он – паук! Правильно и художественно дано. Раскинул свою паутину. А теперь эти девять человек спокойно спят и даже не знают, какой кошмар их ожидал.
– Так и написать – кошмар? – осведомился Ханин.
Иван Михайлович улыбнулся:
– Это, брат, тебе видней. Но только мы здесь так рассуждаем: главное – вовремя предотвратить преступление. Конечно, оно не просто. Вот давеча с Андреем Митрохиным крупный разговор у нас состоялся, что-де Жигалюса рано мы взяли и не получили богатое дело. Если бы еще девять погорело молодцов – тогда шуму на весь Союз. Вникаешь?
– А Занадворов как на это смотрит? – осведомился Ханин.
Иван Михайлович промолчал. Ему не положено было рассуждать с Ханиным о Занадворове, Занадворов – приезжее начальство, чего тут лясы точить.
– Воздерживаешься? – осведомился Давид Львович. – Я понимаю, служба – она служба и есть. Ну а еще какие новости?
– Новости у нас, к сожалению, часто бывают, – ответил Лапшин. – Тебе в каком духе требуются? Острый детективчик или как проморгала школа с родителями? По ком нынче ударишь своей сатирой?
Они всегда немножко подкалывали друг друга. Например, Ханин утверждал, что лучше жить грязно и интересно – так, как живет он, чем чисто и неинтересно – так, как живет Лапшин, на что Иван Михайлович только улыбался и «устраивал страшную месть» Ханину, дождавшись случая, когда тот развивал ему свои планы на будущее.
– Через годок засядешь? – спрашивал он добродушно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я