https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/kruglye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Позвольте, – сказал он и протянул руку с растопыренными пальцами над столом, – позвольте, я так понимаю, что вы, как новаторы производства, имеете принципиальные разногласия с отстающим элементом. Везде имеются новаторы и прочие элементы, вплоть до вредительства…
– Дурачок ты! – вздохнул Корчмаренко. – Дурачок, и уши холодные. Какое у нас вредительство? Есть шайка-лейка ворья, надо ее ликвидировать, а у нас существуют, понимаешь, предрассудки товарищества, не понимают некоторые, что хотя наш заводик и не гигант индустрии, а наш, собственный…
– Ну, хорошо, – согласился Жмакин. – А дальше?
Все они были ему врагами. Не только Лапшин, Окошкин, Побужинский, не только стрелок из охраны, не только те, у кого он срезал сумочки, но и эти, которым он ничего дурного не сделал, эти – тоже его враги, у них есть свой завод и шайка-лейка ворья, которую они хотят ликвидировать. Со страхом он огляделся и опять спросил:
– А дальше?
– Ну и все! – сказал Корчмаренко. – Ты, конечно, молодой человек, тебе не разобрать, какая еще драка идет между старым и новым. Нам, пожилым, виднее.
– Тогда – выпьем! – предложил Жмакин.
– Это – можно.
– Я беспартийный человек, – отчаянным голосом, опрокинув стопку, заговорил Жмакин, – но я понимаю. Вы – прогрессивные, вот вы кто!
Ему очень хотелось, чтобы его слушали, хотя говорить было совершенно нечего. И хотелось, как тогда, в вагоне, походить по опасному краешку, над устрашающей крутизной, над пропастью, о которой он где-то когда-то что-то читал.
– И ворье надо душить! – крикнул Жмакин. – Беспощадно! Всех, кто мешает строить новую жизнь, – к ногтю? На луну! Высшая мера социальной защиты – расстрел!
– Горяченький ты у нас! – без улыбки, жестко сказал Корчмаренко. – Расстрел, шуточки? Беспризорник булку стянул – его к стенке, да? Да и нашу шайку-лейку стрелять нельзя. Разбираться надо в каждом отдельном случае, не торопясь, спокойненько. Дай, брат, власть такому, как ты, – сразу вредительство откопаешь. А какой он вредитель, наш, допустим, Есипов, когда он чистая шляпа и собственные калоши по десять раз на дню забывает. Давеча золотые часы фирмы «Павел Буре» на гвоздике в уборной оставил. А бородочка совершенно как у вредителя в кино и голос тоже скрипучий, занудливый.
– Все это ли-бе-ра-лизм! – с трудом выговорил Жмакин. – Буржуазный либерализм!
– Э, браточек! – засмеялся Корчмаренко.
Жмакин вдруг увидел, что Корчмаренко трезвый, и ему стало стыдно, но в следующую секунду он уже решил, что пьян-то как раз Корчмаренко, а он, Жмакин, трезвый, и, решив так, он сказал: «Э, брат!» – и сам погрозил Корчмаренко пальцем. Все засмеялись, и он тоже засмеялся громче и веселее всех и грозил до тех пор, пока Клавдия не взяла его за руку и не спрятала руку вместе с упрямым пальцем под стол. Тогда он встал и, не одеваясь, без шапки, вышел из дому на мороз, чтобы посмотреть – ему казалось, что надо обязательно посмотреть, – все ли в порядке.
– Все в порядке, – бормотал он, шагая по скрипящему, сияющему под луной снегу, – все в порядочке, все в порядке.
Мороз жег его, стыли кончики пальцев и уши, но он не замечал – ему было чудно, весело, и что-то лихое и вместе с тем покойное и простое было в его душе. Он шел и шел, дорога переливалась, везде кругом лежал тихий зимний снег, все было неподвижно и безмолвно, и только он один шел в этом безмолвии, нарушая его, покоряя.
– Все в порядке! – иногда говорил он и останавливался на минутку, чтобы послушать, как все тихо, чтобы еще больше удовольствия получить от скрипа шагов, чтобы взглянуть на небо.
Но вдруг он замерз.
И сразу повернул назад. Теперь луна светила ему прямо в лицо. Он бежал, выбросив вперед корпус, отсчитывая про себя:
– Раз, и два, и три, раз, и два, и три!
У дома на него залаял пес.
– Не сметь! – крикнул Жмакин. – Ты, мартышка!
Дверь была приоткрыта, и на крыльце стояла Клавдия в большом оренбургском платке. Она улыбнулась, когда он подошел.
– Я думала, вы замерзли, – сказала она, – хотела вас искать.
– Все в порядке, – сказал он, – в полном порядочке.
У него не попадал зуб на зуб, и он весь просто посинел – замерз так, что не мог вынуть из коробки спичку, не гнулись пальцы.
– Давайте, я вам зажгу, – сказала она, – вон у вас пальцы-то пьяные. Я заметила, у вас пальцы давно пья-я-яные…
– Просто я замерз, – сказал он.
Они стояли уже в передней. Там за столом всё еще спорили и смеялись. Из кухни прошла старуха, усмехнулась и шальным голосом сказала:
– Ай, жги, жги, жги!
Она тоже выпила.
– Клавдя, – сказал Жмакин, – я тебе хочу одну вещичку подарить на память. – Он вдруг перешел на «ты». – Она у меня случайная.
Клавдия молчала.
– Постой здесь, – сказал он и побежал к себе по лестнице.
В своей комнате он вынул из чемодана сумку, украденную днем, вытряхнул из нее деньги, подул внутрь, потер замок о штанину, чтобы блестел, и спустился вниз. Клавдия по-прежнему стояла в передней.
– На память, от друга, – сказал Жмакин, – бери, не обижай.
Она смотрела на него удивленно и сумку не брала.
– Бери, – сказал он почти зло.
– Да есть же у меня сумка, – кротко сказала Клавдия.
– Бери!
Он уже косил от бешенства.
– Задаешься?
Клавдия молчала.
– Фасонишь?
В голове у него шумело, он вздрагивал.
– В кухню пойдем, – сказала Клавдия, – морозно же!
– Либерализм! – крикнул он в сторону комнаты, туда, где по-прежнему спорили. – Да!
Клавдия засмеялась. А он вдруг заметил, что лакированный ремешок на сумке разорван. Неужели она еще не успела разглядеть?
– Не берешь подарок? – почти спокойным голосом сказал он. – Не надо!
И, мгновенно открыв дверцу плиты, сунул сумку в раскаленные оранжевые угли.
– От, крученый! – сказала Клавдия. – От, дурной! Ну, просто бешеный.
– Ладно! – величественно отмахнулся Жмакин, пошел в столовую и сел на свое место.
Все слушали Корчмаренко, который густым басом вспомнил империалистическую войну. Мазурские болота и ранения – дважды пули пробили ему легкое, в сантиметре одна от другой. Рассказывал Корчмаренко хорошо, совсем не жалостно, все точно видели, как полз он, раненый, умирающий, и как помогал ему тоже раненый, так и оставшийся неизвестным, бородатый солдат-сибиряк.
Жмакин налил себе водки, выпил и спросил:
– А кто из вас знает тайгу?
Никто толком не знал. А Жмакину страшно хотелось говорить. Он чувствовал, что у кафельной печки стоит Клавдия, так пусть же послушает и про него, про то, как жилось ему на этом свете.
– Все мы нервные, – сказал он, – все немного порченые. У кого война, у кого работа. Достижения тоже даром не даются. Вот, например, я – молодой, но жизнью битый и даже психопат. И сам знаю, а удержаться не могу. Прямо накатывает иногда…
– Ничего себе жильца подобрали, – подмигнул Корчмаренко Клавдии.
– Кроме шуток, – продолжал Жмакин. – Такие были переживания – не каждый выдержит. Работал на Дальнем Севере, и происходит, понимаете, такая история…
Он опять рассказал о побеге, о волках, о ночевках в ямах. Старуха тихонько плакала. Корчмаренко вздохнул. Жмакин не оборачивался, он знал, что рассказывает недурно и что Клавдия слушает и жалеет его.
– Еще не то бывает, – сказал он значительно и опять выпил.
Ему очень хотелось рассказать, как страшно и одиноко в Ленинграде, как он бежал от Лапшина, но то уже нельзя было рассказать, и тогда, таинственно подмигнув, он рассказал о себе так, как будто он был Лапшиным: как он, Лапшин, ловил Жмакина, и как он этого Жмакина поймал и привел в розыск, и как Жмакин просил его отпустить, и как он, Лапшин, взял да и не отпустил.
– И очень просто, – говорил Жмакин, чувствуя себя как бы Лапшиным. – Их не очень можно отпускать. Это народ такой. Вот у меня был случай…
И он рассказал про себя как про сыщика, как он, сыщик, ловил одного жулика по кличке «Псих», и как этот «Псих» забежал на шестой этаж, позвонил, проскочил квартиру, да по черному ходу – и поминай как звали.
– Ушел? – спросил Корчмаренко.
– И очень просто, – сказал Дормидонтов.
– Во, черти! – восторженно крикнул Корчмаренко, захохотал и хотел шлепнуть ладонью по столу, но попал в тарелку с растаявшим заливным и всех обрызгал. После этого он один так долго хохотал, что совсем измучился.
– Вы что ж, агентом работали? – спросил Алферыч, пронзая Жмакина озорным взглядом.
– Разное бывало, – отвечал Жмакин уклончиво.
Потом Корчмаренко играл на скрипке, и все сидели рядом на диванчике и слушали. А когда гости уже совсем собрались уходить, Корчмаренко предложил спеть хором, и Клавдия начала:

Среди долины ровныя,
На гладкой высоте…

Спели и разошлись. Но Корчмаренко еще не хотел спать и не пустил Жмакина. Они сели за шахматы. Оба закурили и насупились:
– Спать, греховодники, спать, – говорила старуха, – слать!
– Ничего, завтра выходной, – бурчал Корчмаренко.
– Дай-ка, сынок, паспорт, – сказала она, – я утречком раненько сбегаю, да и пропишу.
Алексей хотел сказать, что паспорт у него на работе, но взглянул на Клаву – и не смог. Что-то в ней изменилось, он не понимал, что; она смотрела на него иначе, чем раньше, – не то ждала, не то усмехалась, не то не верила.
– Поднимись, принеси, – сказала старуха, – не то утром разбужу…
Уже поздно было говорить, что паспорт на работе. Жмакин сунул руку в боковой карман пиджака и вынул краденый паспорт, но все еще медлил, затрудняясь все больше и больше. Он даже не помнил имени в паспорте… Алексей открыл паспорт и прочел: «Ломов Николай Иванович». Теперь прописка.
– Чего ищешь? – спросил Корчмаренко.
– Да тут фотография была, – сказал Жмакин, – как бы не потерялась…
Он запомнил и прописку.
Старуха взяла паспорт.
Это была его верная гибель, то, что он делал. Через три дня, самое большее, его возьмут. Разве что Ломов Николай Иванович дурак и не заявил. Нет, конечно, заявил.
Он не доиграл партию и ушел к себе. Надо было спать. Три дня можно спать спокойно. А дальше – конец. Он разделся, лег. Сколько времени он не спал в постели? И тотчас же заснул. Но проснулся очень скоро, закинул руки за голову и стал думать. На мгновение ему даже смешно сделалось – хорошо, что не сунул старухе какой-либо женский паспорт спьяну, то-то бы дело было.
Ах, да что! Три дня у него есть верных. А это уже не так мало – три дня.

Пошли неприятности

Накрывая к завтраку, Патрикеевна рассказывала:
– Хотите верьте, хотите не верьте, но точно было, факт. Скончался, значит, один гражданин.
– Фамилия, имя, отчество! – жестко спросил Окошкин.
– Абрамов Григорий Фомич, – без запинки ответила Патрикеевна. – Сам он ветеринарный врач по мелким животным. Ну, известно, если которые люди собачку любят или кошечку, они над ней, словно бабушка над внучонком, ничего не пожалеют…
– Как вы нам, – сказал Окошкин.
Патрикеевна не удостоила его ответом. Лапшин брился, надувая одну щеку. Было еще темно, шел восьмой час утра.
– Значит, человек состоятельный, – продолжала Патрикеевна. – Ну, скончался. Конечно, отпели чин чином, а на кладбище уже гражданскую сделали панихиду, речи там – «спи спокойно, дорогой усопший товарищ» и всякое такое прочее, одним словом, как говорится, и на погосте бывают гости, – эти гости ночуют…
Лапшин слушал вполуха; все это время, преимущественно по утрам, вспоминалась ему встреча Нового года в театре, куда его потащил Ханин. Сидел Иван Михайлович рядом с Балашовой, напряженно улыбался, глядя на маленькую сцену, на которой артисты разыгрывали свой «капустник», зло высмеивая и самих себя, и пьесы, которые они ставили, и режиссера, про которого они говорили, что он у них «первый настоящий». Лапшину было неловко, он чего-то не понимал и совсем перестал что бы то ни было понимать, когда тот самый артист, который сказал про него, что он «фагот», полез вдруг с ним целоваться. Катерина Васильевна все время улыбалась своей неторопливой, умной улыбкой. Ханин грозился написать драму и пьянел, а Лапшину хотелось встать и сказать: «Знаете что? Давайте, прошу вас, перестаньте кривляться!»
– А хоронили его, надо знать, – продолжала Патрикеевна, – в новом костюме, ветеринара этого по мелким животным…
Она нарезала батон, заварила чай и села, выставив вперед ногу:
– Говорилось по-старому: пропели «Со святыми упокой», так всему конец, ан нет. Жил – почесывался, помер – свербеть хлеще стало. Пришли ночью воры и давай откапывать могилу, поскольку еще приметили на покойнике запонки из цветного металла, не скажу точно – из какого, врать не буду. Вот, конечно, раскопали, а он и не мертвый вовсе, заснул летаргическим сном. Стали с него пиджак стаскивать, он, конечно, матюгом их, привык с мелкими животными. Один вор от страха тут возьми и помри. А другие ему в ноги: «Простите нас, товарищ покойник, мы в ничего такого до настоящего дня не верили, извините нашу темноту!» Он их отпихнул, забрал свой пиджак, да давай поскорее к воротам, надеется еще на какой-либо ночной трамвай попасть. Попасть-то попал, да денег на билет ни копья, а главное, вид какой-то не тот у человека – зимой, знаете, а он без пальто и шапки не имеет, поскольку хоронить в шапках никто себе не позволяет. Кондукторша требует за проезд, ее, конечно, дело маленькое…
– Ой, Патрикеевна! – негромко вздохнул Лапшин.
Он добрился, протер лицо одеколоном и пошел к столу Окошкин ел пшенную кашу с молоком и хлебом. Иван Михайлович намазал себе ломоть хлеба, круто посолил и отхлебнул чаю. Новогодняя ночь все еще вспоминалась ему: как он провожал Катерину Васильевну и как она смешно, точно и в то же время грустно рассказывала ему про своих товарищей, как хвалила многих из них и как обещала «ужасно удивить» его одним спектаклем, она не сказала в ту ночь – каким.
Ему было нелегко с Балашовой, он робел перед ней, как редко перед кем в жизни, она умела сердито не соглашаться с ним, умела вдруг передразнить его с такой скрупулезной похожестью, что он даже пугался, умела выслушать его самую простую, как казалось ему, фразу необыкновенно внимательно, радостно-удивленно, умела воскликнуть: «Подумайте, как здорово!», и так, что он долго помнил самый звук ее голоса, но умела вдруг и зевнуть внезапно, сказав, что устала и пора спать…
– Не слушаете вы, Иван Михайлович!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я