https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/steklyannye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

», и сразу накинул на Гейкину голову не переметку, как подпевали свашки, а терновый платок и завязал его, как на молодице.
Потом отвели их в комору. Они не упали на приготовленную постель, стыдливо белевшую в темноте и звавшую-влекшую их обоих, а сели под дверью плечом к плечу и ожидали, пока свадьба забудет про них. «Не тут, Якове,—шептала Гейка, защищаясь от жадных рук Якова,— Пусть свадьба про нас забудет... Когда ж забудет поедем на Каменное Поле, на зеленое жито, на небесную росу».
Яков пылал, так что в голове мутилось, однако Гейку слушал... Если Гейка говорит «поедем на Каменное Поле, на зеленое жито, на небесную росу», значит, так надо, она ведь все знает... ибо она белая птица из предрассветного леса...
Молодые незаметно вышмыгнули из коморы и через задние двери выбрались на подворье. Коней тут, как на любой гуцульской свадьбе, хватало. Яков оседлал двух первых попавшихся под руку и вывел их со двора. Следом шла Гейка. За воротами он подсадил ее на коня серого, сам вскочил на гнедого, и полетели они на Каменное Поле; где кони копытами пропахали след — там расцветала красная роза.
На Каменном Поле оба обнаженные вошли в жито, как в щекочущую купель, на росистом жите Гейка постлала сорочку, чтоб калина отразилась... чтоб калина отразилась для утешенья матери, на радость гостям свадебным, для Королей... Ох, калина сладкая — для них двоих среди ночи взошло солнце.
Кони тем временем терпеливо вслушивались в ночь.
...Возвращались молодые ни от кого не таясь. В воротах усадьбы встречали их музыканты и гости, немного пришедшие в себя. Яков швырнул одному из гостей кошелек с деньгами... прямо из седла бросил.
— Это вам, вуйко,— произнес почтительно, краснея,— за жито зеленое ваше, что мы с женою вытоптали.
На зеленом жите, на Каменном Поле, в первую брачную ночь зачали они своего первенца — сына. И благодаря этому, может, велись у них дети, как стрючки.
«Трудно мне, Юрашку, братчик мой, согласиться с тобою, ой трудно, когда ты в письме брякнул, будто бы жизнь моя так или иначе добрым образом влияла на Садовую Поляну. Я думаю себе: если что-то и влияло, так это моя работа. Вот что правда — то правда. Я посадил и вырастил на Каменном Поле колхозный сад, и ясное дело: сад ветром своим зеленым, духом яблоневым, самим своим присутствием изменял жителей, да и жизнь села, и я радовался, когда в селе появлялись такие, как Пилип Штудерив и Петро Иванцив, которые сад мой расширяли и колхозное богатство множили.
Кроме этих двоих, которых учил я ухаживать за деревьями, есть у меня последовательница, о которой могу сказать, что она моя ученица, а я ей — учитель. Речь идет о Ковалевой Маричке, или же Вуйне Парасольке, как ее по-уличному кличут, которую ты наверняка хорошо знаешь.
Парасолька, несмотря на то что весен ей уже немало, на болезни еще не жалуется, вечером при свете лампы без очков вденет нитку в иголку; я помню ее Маричкою, дивчиной, упругой, как кукурузный початок, шустрою, с подковками густых смоляных бровей, нависавших над печальными очами... эта ее невысказанная или невыплаканная печаль в глазах никак не подходила к ее веселой натуре.
Ее батько Григорь Демцюховский был знаменитым кузнецом-медником, мудрое ремесло передавалось в их семье из рук в руки от деда-прадеда, и старик Демцюховский при случае, бывало, любил похвалиться, что не кто-нибудь иной, а его прадед выковал Олексе Довбушу бартку, перед которой тряслась от страха покутская и галицкая шляхта. Так оно было с той барткою или иначе, в старинных актах, кажется, имя Демцюховских не упоминается, но медник и вправду из него был знаменитый, и любой газда, уважавший себя, считал за честь курить табак из люльки, сделанной Демцюхов- ским. Были это и в самом деле искусные трубки, и стоили они дорого — корец жита. Ковал он также парням черпаки да белой челяди — герданы. Перед самой немецко-польской войной, в тридцать девятом, бес соблазнил старика подделывать деньги: «выпустил» он двенадцать фальшивых злотых, на тринадцатом — забрали его в тюрьму. Там и пропал его след. Рассказывали, будто бы на тюрьму упала немецкая бомба. Мудрое ремесло, к счастью, в роду не пропало, не высохло и не перевелось, его продолжили оба Григорова сына да зять Федор, Парасолькин муж.
В те давние, Юрашку, времена, при царе Паньке, шел по селу слух, что Федя научила ремесленничать его родная жена Маричка; насмешливый слух пустили, видать, завистники, ибо очень скоро Федорова слава, целиком отличавшаяся от демцюховской, расцвела пышным цветом: мастер ковал любые изделия, однако лучше всего удавалось ему оружие — пистоли и ружья- довбушевки. Про пистоли так и говорили — «Федевы пистоли», то есть самые лучшие, такие, что их не грех шли, руки, полюбоваться чеканкой и ковкой, а стрежни Феде вы пистоли, как говорили, в самое сердце. Как тут не позавидуешь мастеру, его таланту? Ну, а кроме того, в людских завистливых разговорах было немного и правды. Когда старик Демцюховский отдавал Маричку за Федя, то Федю Мамчураку и в мыслях не светило, что родился он знаменитым мастером-медником Талант дремал в нем, как огонь под пеплом, парень го нанимался сплавлять по Черемошу плоты, то косил сено у богачей, то у немца Цуксфирера зарабатывал какой-нибудь грош на лесопилке. Маричка целый год терпела мужево батрачество, на следующий же привела Федя к своему роду, пред очи батька да матери, и говорит им:
«Ото выпхали меня, мои золотые, за Федя, а у Федя ни скотинки, ни полонинки, а руки — как грабли.— И плачет: — Прошу вас, мой род, возьмите его к себе в кузницу работником. Да учите его, батько, хорошо, чтоб и у него руки человеческими стали».
Старик Демцюховский поднял крик, ибо где ж это видано и где в горах слыхано, чтобы зятю — чужому сыну — да передавать родовые медницкие тайны?!
Рассказывали, что весь вечер в хате Григора Демцюховского сверкали молнии и гремели громы; старик согласился взять Федя подсобником лишь тогда, когда Маричка в отчаянии пригрозила, что спалит дотла батькову хату и кузницу, а тюрьмы не побоится, потому что и так ей жить не на что.
Старик, знавший дочкин характер, подобрел и сказал Федю, который до сего времени скромно сопел в углу у посудной полки:
«Приходи завтра утром до кузни, хлопче... Завтра приходи, а ныне перед святыми образами и перед нами, честными, присягнись, что все, увиденное в кузнице, услышанное, чему научишься от меня, что познаешь самостоятельно, какие тайны тебе откроются,— никому больше, кроме сынов своих, если будут, не расскажешь и не покажешь, даже родной дочери не открывайся, ибо дочка — яблоневая веточка, что родит груши в чужом саду. Аминь».
На первые заработанные кузнечным ремеслом деньги он купил Маричке в Косоваче зонтик — парасольку. Кто знает, что стукнуло мужику в голову купить именно эту, такую непривычную в те времена в горах, чужую и, может, ненужную вещь, однако парасолька женщине понравилась. По надобности и без надобности ходила молодица с парасолькой, ну, а село имеет зоркие глаза и гибкий язык — сразу же и окрестили Маричку: «Глянь-ка, Парасольку бог принес».
Теперь, слышь, село не представляет, как оно могло бы жить без Вуйны Парасольки, без ее библейских печальных очей, без детской улыбки на увядших губах, без ее говора, что ткется, будто полотно на станке, без ее удивительной готовности прийти к каждому, кто нуждается в помощи. Парасольку зовут нянчить детей, присмотреть за больным, рвать в садах яблоки, обмывать покойника, петь на свадьбах; одинокая, давно овдовевшая, она и вправду принадлежит всему селу: ее кормят, одевают, колхоз заботится, чтобы было у нее на зиму топливо. На подворье у нее нет ни курицы, ни другой какой птицы, ибо какое бы то ни было хозяйство привязывало б Парасольку к хате, она же к хате никогда не тянется, ей каждодневно, ежеминутно необходимы люди, а она необходима людям.
Такой, какой знает ее сейчас село, Парасолька стала после того, как весной сорок пятого года пришли с фронта две похоронки — на мужа и на сына. Правда, не в тот же год и не через лето, а позднее, когда под кроной посаженной мною яблони в колхозном саду можно было укрыться от жары, я спросил Парасольку, что это с нею такое стряслось, ведь скупая была хозяйка, складывала копейку к копейке, а теперь совсем переменилась.
Она, Юрашку, пристально взглянула на меня и так ответила:
«А может, я стала сама собою, Якове, га? Может, смерти Федя и сына содрали с меня старую одежду, что была мне узкою? Да и тебе ли, Якове, спрашивать о том? Может, смотрю на тебя, как на образец, и все, что на образочке том,— для себя перерисовываю. Выходит, может, и хуже, не совсем ладно, тут-там черточки помельче... Но разве ж временами, Якове, знаешь, как надо творить людям добро?»
Я слушал ее, Юрашку, и удивлялся, где и когда подслушала Парасолька мои давние жалобы и мою давнюю печаль?
ТРИ НАУКИ НАНАШКА ЯКОВА
Ма первом уроке Нанашко Яков поднял вверх желтый от табачного дыма палец и торжественно произнес: Мои наука, Юрашку, в лес тебя не заведет; если не станешь мудрее — станешь богаче: я поделюсь с тобою, как сделаться невидимым. Ну, ну, прошу тебя, не таращи глаз и не ухмыляйся криво, я перенял от покойницы жены своей, а ты, Юрашку, помнишь, кем была дли меня Гейка, она ж прилетела ко мне птицей из предрассветного леса... В диком древнем лесу услышала она згу науку то ли от птиц, то ли от зверей; может, украдкой подслушала в шелесте трав, а может, на берегу озерка подняла Гейка ту тайну, выплеснувшуюся с глубокого дна... Довольно того, что Гейка ее знала, с ней жила и мне передала, когда настал ее последний час.
Так вот, Юрашку, для того, чтоб стать невидимым, надо проделать простую работу: на благовещение, в весенний день, а наиглубокую и наипрекрасную годину, когда гадюки выползают после зимней спячки погреться на солнце, убей одну змею. После отрежь ей голову и рано поутру в Святое воскресенье, когда люди еще не запели «Христос воскресе», вырой яму и посади вместе с зубком чеснока в безлюдном месте, где косарь не шаркнет косою, где олень копытцем на затопчет, где птица клювом не выклюет, где роса чудесной почки не зальет, а солнце не сожжет дочерна. Когда же будешь, Юрашку, сажать зубок чеснока и змеиную голову, не думай ни о жене, ни о детях, ни про любимую, ни про все три мира — близкий, далекий и чужой, ничего тебя, братчик мой, не должно касаться, все должен позабыть, а вместо того представь себе, как на белой стене нарисуй, выгоды, которые падут тебе под ноги, будто подстреленные куропатки, когда станешь невидимым: ты, примером, сможешь незамеченным, будто ветер, зашагивать к друзьям своим и к ворогам тоже и слушать, что доброго они тебе желают и какие черные заговоры плетут; если хочешь, то солнечным зайчиком, отразившимся от зеркальца, проникнешь в покои той женщины, какая снится тебе... которой, может, и нет на самом деле и она живет лишь в твоей фантазии; и откроются тебе, Юрашку, все дороги и все замки, все заклинания и все завязанные узлы, ты узришь толпы чертей, ведьм, упырей... и узришь людей, которые нечистой силе запродали свои души.
Так вот, этими будущими преимуществами, Юрашку, живи, дыши, вбирай их в легкие, в кровь, радуйся им — это будет порукой, это зубок чеснока со змеиною головой привьются и пустят корни. После, как выстрелит зеленое перышко, поливай его до рассвета, неся воду во рту из криницы. На самого Ивана на Купала в глухую полночь быстро, одним рывком, как взмахом ножа, сорви выпестованное перышко и приложи его ко лбу, приговаривая:
«Я вижу всех видимых и невидимых, маленьких и больших, меня же никто не видит ни днем, ни ночью, при солнце и при луне, ни во сне, ни наяву. Помогает мне в этом зелье, на пасху высаженное, на Ивана сорванное, и помогают те, что во пнях сидят, змеи мудрые».
Тогда случится...
Ох...
Ты можешь, Юрашку, сказать, что, когда в нашу Садовую Поляну три раза в день регулярно курсирует автобус, а в каждой хате есть телевизор, к лицу ли Нанашку Якову говорить, не то что верить в какое-то чудесное зелье?
Можешь также спросить, Юрашку, меня: «Ну ладно, а почему вы, Нанашко мой Якове, зная великую тайну, сами не воспользовались ею и не сделались невидимым?» Ответ мой будет прост... Боюсь я всего невидимого: морового поветрия, что прилетает в ночи и против которого не выстроишь вокруг города и села стены, черного поклепа, неизвестно кем выпущенного, внезапной беды, повисающей над головой, как меч на тоненьком волоске, невидимого за твоей спиною взмаха руки, зажавшей нож... А кроме того,— Нанашко Яков подмигнул мне кустистой бровью и засмеялся,— а кроме того, кто меня уверит, смогу ли я после того, как стану невидимым, опять возвратиться в зримый мир? Это — самое главное, Юрашку.
В другой раз Нанашко Яков меня учил:
— Слушай-ка, братчик мой, и мотай на ус, ибо ты книжки пишешь, а не знаешь, как научиться понимать птичий язык — от чириканья воробьев аж до клекота беркута. Науку ту я тоже перенял от Гейки, которая в девичестве была птицей... Кому ж в конце концов, как не птице, было знать тайну, которая в книгах не записана?.. А не записана потому, что мы, люди, ходим по земле, позадиравши головы... нам кажется, что среди сплетения труб, проводов, среди всякой мудрой машинерии мы освоили все, а тем часом, Юрашку, птицы, летающие над нами... те же вороны, что над нами летают, может, загадочнее, чем спутники. Ну, ну, не пугайся, никакой ереси я не сказал, у инженеров есть чертежи спутников, спутник можно сделать, разобрать и снова собрать, а про серую ворону, что села на ворота, мы ничего не знаем... Не знаем, почему она прожила на свете триста, а может, и все пятьсот лет; мы, братчик мой, знать не знаем, откуда у нее взялось столько сил, чтоб махать крыльями полтыщи лет; мы, слышь, ведать не ведаем, что она видела за это время, а представь себе: сколько людских поколений поменялось под ее крылом.
Я нарочно, братчик мой, подговариваю тебя и подбиваю, чтоб в один прекрасный день ты в самом деле
поверил в мою науку, чтоб она спать тебе не давала,— вот тогда выберись в лес.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я