https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/elektricheskiye/Margaroli/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я подбирал их пальцами и слизывал. Нагнувшись, я прошептал ему на ухо: «Франческо, я всегда любил тебя». Глаза его открылись и встретились с моими. Он удерживал мой взгляд. С трудом прокашлявшись, он вымолвил: «Я знаю». Я сказал: «Но я же никогда не говорил тебе об этом». Он улыбнулся, медленно и сдержанно, и проговорил: «Жизнь – сука, Карло. Мне было хорошо с тобой». Я увидел, как свет стал меркнуть в его глазах и он начал долгое медленное путешествие в смерть. Морфия не было. Должно быть, агония его была невыносимо мучительна. Он не просил меня пристрелить его; вероятно, в самом конце он полюбил свою исчезающую жизнь.)
– Какими были его последние слова, синьор?
– Он вверил себя вам, синьора, и умер с именем Непорочной Девы на устах.
(Один раз он открыл глаза и произнес: «Не забудь о нашем договоре прикончить эту сволочь Риволту». Потом, когда его скрутило болью, он сграбастал мой воротник. Проговорил: «Марио». Я достал мышонка из своего кармана и положил ему в ладони. В исступлении собственной смерти он так крепко стиснул кулак, что маленькое существо погибло вместе с ним. Чтобы быть точным, у него вылезли глаза.)
– Синьор, где он похоронен?
– Он похоронен на склоне горы, который весной покрывается тюльпанами и встречает первые лучи солнца. Его похоронили со всеми воинскими почестями, и над могилой его соратники произвели салют.
(Я сам похоронил его. В нашей траншее я выкопал глубокую нору, которая постоянно заполнялась коричневато-желтой водой. Придавил труп камнями, чтобы он не всплыл на поверхность. Я похоронил его там, где обитали гигантские крысы и крохотные козы. Я стоял над его могилой и лопатой забивал до смерти крыс, пришедших отрыть труп. Мышонка Марио я положил ему в нагрудный карман, над сердцем. Я забрал его личные вещи. Они в этом мешке, который я оставлю у вас. В нем приносящий удачу камешек с Эпира, письмо от его жены, эмблема 9-го Альпийского полка, три медали за доблесть и перо орла, которому он очень обрадовался, когда оно упало к нему на колени по дороге на Медзовон. Здесь еще моя фотография – я и не знал, что она у него есть.)
– Синьор, так, значит, он погиб не напрасно?
– Синьора, с помощью наших немецких союзников мы теперь имеем господство над Грецией.
(Мы проиграли войну, и нас спасло только то, что из Болгарии вошли немцы и открыли второй фронт, для защиты которого у греков не было ресурсов. Мы сражались, замерзали и умирали ради империи, у которой не было цели. Когда Франческо умер, я держал его разбитую голову и целовал его в губы. Я сидел там со слезами гнева, падавшими на его страшные раны, и поклялся, что буду жить за нас обоих.
Я не участвовал ни в расчленении Греции, ни в постыдном триумфе завоевания, который был победой только по названию. Доблестные греки пали перед одиннадцатью сотнями немецких «панцеров», которые они смело встретили с менее чем двумястами легкими танками: многие были захвачены у нас, и наше славное итальянское наступление состояло в том, что мы просто шли за ними, пока они отступали в тщетной попытке избежать немецкого окружения.
Я не участвовал в этой чудовищной игре, потому что через день после похорон Франческо взял пистолет, отобранный у раненого грека, и в минуту холодного расчета прострелил себе мякоть бедра.)
20. Дикий человек из льдов
Пелагия вернулась от колодца с кувшином на плече, поставила его во дворе и, напевая, вошла в дом. Остров растревожили плохие вести – от них она стала острее чувствовать недолговечную красоту окружающего: только что она впервые в этом году увидела бабочку. Пелагия окрепла, чувствовала себя здоровой и радовалась, что дом в ее распоряжении, пока отец осматривает на горе Алекоса и его козье стадо; никто из них никогда не хворал, и Алекос пользовался благоприятной возможностью узнать новости, порадоваться человеческому обществу, услышать слова, вышедшие из употребления в его внутренних монологах, а доктор – вернуться домой с обильным запасом сушеного мяса, которое при ходьбе шуршало и потрескивало в сумке. Помимо этого, доктор считал, что радость возвращения домой превосходит муки сборов, так что отлучки себя оправдывают.
Войдя в кухню, Пелагия резко оборвала пение и оцепенела от испуга. За кухонным столом сидел незнакомец – ужасный и дикий незнакомец, страшнее разбойников из детских сказок. Человек был совершенно неподвижен, и только руки у него ритмично подергивались и подрагивали. На лицо ниспадали спутанные волосы, не имевшие, казалось, ни формы, ни цвета. Местами они торчали изогнутым штопором, кое-где лежали, сбившись в куски, как войлок; волосы назарея или отшельника, сошедшего с ума от божественного уединения и блаженства. Под ними Пелагия разглядела только огромную спутанную бороду, над ней – пара крохотных ярких глаз, которые не смотрели на нее. В бороде прятался ободранный нос, красный и шелушившийся, и виднелись просветы потемневшей грязной кожи в прожилках.
На незнакомце были неопределенные лохмотья – остатки рубашки и штанов и нечто вроде накидки, скроенной из шкур животных, скрепленных ремешками из сухожилий. Пелагия увидела, что ботинок у него нет, а ноги под столом обмотаны бинтами со старыми лепешками запекшейся крови и яркими пятнами свежей. Он хрипло, трудно дышал, и от него невообразимо, отвратительно пахло: то была вонь гниющей плоти, гноящихся ран, навоза и мочи, застарелого пота и страха. Она взглянула на его руки, стиснутые в усилии удержать мелкую дрожь, и ее охватили и страх, и жалость. Что же делать?
– Отца нет дома, – сказала она. – Он должен вернуться завтра.
– Ты, стало быть, счастлива. Поёшь, – произнес человек надтреснутым булькающим голосом, который, знала Пелагия, бывает у тех, чьи поврежденные легкие наполнены слизью; у него может быть туберкулез, начинающаяся пневмония, возможно, его горло наполнено полипами или стиснуто хваткой рака.
– Лед, – продолжал человек, будто не услышав ее, – мне больше никогда не согреться. Непотребный лед. – Голос человека осекся, и она увидела, как у него задергались плечи. – О, Господи, лед, – повторил он. Поднес руки к лицу и сказал им: – Сволочи, гады, оставьте меня в покое, Бога ради, не тряситесь. – Он сжал пальцы – казалось, всем телом он старается подавить непрерывные судороги.
– Вы можете прийти завтра, – сказала Пелагия в полной растерянности, напуганная этим бормочущим привидением.
– Понимаешь, шипов-то на ботинках нет. Снег ветром сметает, и кромки льда – острее ножей, и когда упадешь, изрежешься. Взгляни на мои руки. – Он поднял их к ней, выставив ладони, – этот жест обычно считался оскорбительным, – и она с ужасом увидела, что они иссечены твердыми белыми шрамами, которые стерли все естественные линии, стесали подушечки и мозоли и оставили сочившиеся трещины на суставах, а ногти сорваны до мяса.
– Лед-то кричит. Он визжит. И голоса из него зовут тебя. А ты смотришь в него и видишь людей. У них там случка, как у собак. Манят тебя, машут и насмехаются, и ты стреляешь в лед, но они не затыкаются, а лед потом пищит. Он пищит всю ночь, всю ночь.
– Послушайте, вам нельзя оставаться, – сказала Пелагия и, как бы извиняясь, добавила: – Я здесь одна.
Дикий человек не обратил на нее внимания.
– Я видел своего отца, мертвого отца, он завяз подо льдом, его глаза смотрели на меня, и рот открыт, а я кромсал лед штыком. Чтобы вытащить его. А когда я его вытащил, оказалось, это кто-то другой. Не знаю, кто это был, понимаешь, лед обманул меня. Я знаю, я никогда не согреюсь, никогда. – Он обхватил себя обеими руками и начал неистово дрожать. – Патемата-математа, патемата-математа, значит, страдания – это опыт, да? Не выходи на холод, не выходи на холод.
Растерянность Пелагии сменилась сильной тревогой: она не знала, что она одна может сделать с сумасшедшим бродягой, который проповедовал в ее кухне. Она подумала было, не оставить ли его и не сбегать ли за Стаматисом или Коколисом, но замерла от мысли, что в ее отсутствие он может что-нибудь натворить или украсть.
– Пожалуйста, уходите, – попросила она, – отец завтра вернется и сможет… – Она остановилась, судорожно подыскивая название какой-нибудь подходящей медицинской процедуры – …осмотреть ваши ноги.
Человек в первый раз ответил ей:
– Я не могу ходить, я шел с Эпира. Без ботинок.
В комнату вошла Кискиса и втянула носом воздух; усы у нее подергивались, пока она принюхивалась к сильным и незнакомым запахам. Подвижно и текуче она перебежала по полу и вскочила на стол. Приблизившись к человеку из неолита, она зарылась в то, что когда-то было карманом, торжествующе вынырнула с маленьким кубиком белого сыра и слопала его с явным удовольствием. Потом снова сунулась в карман и нашла только сломанную сигарету, которую отвергла.
Человек улыбнулся, открыв здоровые зубы, но кровоточащие десны, и потрепал зверька по голове.
– Ну, хоть Кискиса помнит меня, – сказал он, и тихие слезы потекли по его щекам, скрываясь в бороде. – Она все так же сладко пахнет.
Пелагия поразилась: Кискиса боялась незнакомых, и откуда эта страшная развалина знает ее имя? Кто мог ему сказать? Она обтерла руки о фартук, еще толком не зная, что подумать или сделать, и произнесла:
– Мандрас?
Человек повернул к ней голову и проговорил:
– Не касайся меня, Пелагия. У меня вши. И я воняю. Я обгадился, когда рядом со мной упала бомба. Я не знал, что мне делать, и сначала пришел сюда. Все это время я помнил, что прежде мне надо попасть сюда, вот и всё, и я устал и воняю. У тебя есть кофе?
В голове Пелагии стало пусто, чувства путались и разбегались: отчаяние, невыносимое возбуждение, вина, жалость, отвращение. Сердце прыгало у нее в груди, руки опустились. Наверное, больше всего она почувствовала беспомощность. Невероятно, что в этом несчастном призраке скрываются душа и тело человека, которого она любила и желала, по которому так сильно тосковала и от которого, наконец, освободилась.
– Ты ни разу не написал мне, – сказала она первое, что пришло в голову, предъявляя обвинение, мучительно засевшее у нее в мозгу сразу после его отъезда, обвинение, переросшее в гнев – возмущенное чудовище, дочиста сожравшее изнутри ее чувство к нему.
Мандрас устало взглянул на нее и сказал так, будто это он жалел ее:
– Я не умею писать.
Сама не понимая почему, Пелагия почувствовала, что это признание оттолкнуло ее больше, чем его грязь. Значит, она обручилась с неграмотным, даже не зная об этом? Чтобы сказать хоть что-то, она спросила:
– Разве кто-нибудь не мог написать за тебя? Я думала, тебя убили. Я думала, ты… не любишь меня.
Мандрас поднял взгляд, полный безграничной усталости, и покачал головой. Он попытался удержать чашку и сделать глоток, у него не получилось, и он поставил ее на стол.
– Не мог я диктовать никому. Разве мог я допустить, чтобы все знали? Как же можно, чтобы парни обсуждали мои чувства? – Он опять покачал головой и еще раз безуспешно попытался глотнуть кофе, пролив его себе на бороду и на шкуры. Он снова взглянул на нее, так что она, наконец, узнала его глаза, и сказал:
– Пелагия, я получил все твои письма. Я не мог прочитать, но я получил их. – Он порылся в своем одеянии и вытащил большой запачканный пакет, перевязанный проволокой. – Я хранил их здесь, чтобы они согревали меня, все время помнил, что они тут. Я думал, что ты прочтешь их мне. Прочитай, Пелагия, чтобы я обо всем знал. – И скорее покорно, чем с осознанным пафосом, Добавил: – Даже если слишком поздно.
Пелагия была в ужасе. В последовательной череде писем Мандрас безошибочно почувствует, как неуклонно уменьшались ее нежность и привязанность, как все больше и больше она останавливалась на повседневном. Он почувствует это яснее, чем если бы читал их все эти месяцы одно за другим.
– Потом, – проговорила она.
Мандрас тяжело вздохнул и погладил Кискисины уши, заговорив так, словно говорил с куницей, а не со своей невестой.
– Я носил тебя вот здесь, – говорил он, ударяя себя кулаком в грудь. – Каждый день, все время я думал о тебе, разговаривал с тобой. Я продолжал идти из-за тебя. И не трусил из-за тебя. Бомбы, снаряды, лед, ночные атаки, тела, друзья, которых я потерял. Ты была мне вместо Богородицы, я даже молился тебе. Да, я даже молился тебе. Я представлял, как ты поешь во дворе, и вспоминал тебя на празднике, когда пришпилил твои юбки к лавочке и попросил выйти за меня. Я мог умереть тысячу раз, но у меня перед глазами была ты – словно крест, крест на Пасху, как икона, и я никогда не забывал, я помнил каждую секунду. И это горело у меня в сердце, горело даже в снегу, это давало мне мужество, и я дрался больше за тебя, чем сражался за Грецию. Да, больше чем за Грецию. И когда сзади подошли немцы, я перешел линию фронта и думал только о Пелагии, мне нужно было добраться домой к Пелагии, и вот… – Его тело еще раз дрогнуло, и вырвалось громкое рыдание. – …только звери узнают меня.
К смятению и отчаянию Пелагии, он закрыл лицо руками и начал раскачиваться, как обиженный ребенок. Она подошла к нему сзади и положила руки ему на плечи, растирая их пальцами. Там, где когда-то была совершенная, желанная, чистая плоть, торчали кости, и она увидела, что у него действительно вши.
21. Первый пациент Пелагии
Мать Мандраса была одним из тех странных созданий, уродливых, как мифическая жена Антифата, о которой поэт сказал, что она – «женщина-монстр, чей страшный вид повергает мужчин в ужас». Тем не менее, она вышла замуж за хорошего человека, родила ребенка и снискала всеобщую любовь. Поговаривали, что она преуспела в колдовстве, но на самом деле она просто была общительной добродушной женщиной, которую судьба еще в юности лишила оснований для тщеславия, и она не озлобилась с годами по мере увеличения размеров и волосатости. Кирья Дросула происходила из рода «гьяуртоваптисменои» – «крещенных в простокваше», это означало, что ее семью изгнали с турецкой территории, дав захватить с собой только мешочек с костями предков.
Поселение Лозан повидало почти полмиллиона мусульман, отправленных в Турцию в обмен на более миллиона греков, – пример расовой чистки, хоть и необходимой для предотвращения дальнейших войн, но оставившей в наследство глубокую горечь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70


А-П

П-Я