https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/Lotos/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Пятистишие якобы появилось в «Го сю и сю», компиляции, предложенной микадо. Парсифаль Огден сделал дословный перевод танка на французский, утонченность которого удивила нас, тем более потому, что нам было известно, благодаря одному японскому другу, с которым Антон Вуаль познакомился некогда в Национальной Библиотеке, что танка всегда имеет три, пять, шесть и даже иногда восемь значений. Однако, как показал Персифаль, приближение, столь украшающее японское искусство, не имеет в глазах француза или англичанина ничего особенного: неясное, несообразное, приблизительное, неотчетливое никогда не будет у них в большом почете. Необходимо, чтобы танка была ясной, сжатой, резкой, прямой, лаконичной, написанной за один присест, несмотря на все затруднения, связанные с ее переводом. Вот перевод,! который предложил нам Огден, отобрав его из пяти-шести вариантов:
Вне черного
В черном пробеге
Такого тонкого карандаша
Проявляется знак:
О, увидь в воздухе альбатроса.
– Очаровательно! – воскликнул Амори. – Но хотелось, чтобы это было нечто более озаряющее.
– Боюсь, что мой вклад, в свою очередь, будет скудным, – произнесла Ольга после долгого молчания, которое никто не осмеливался нарушить, столько было теперь в атмосфере, царящей в комнате, возрастающего беспокойства. – Боюсь, ибо и в газетной заметке, и на картоне, и в танка был, по меньшей мере, намек на известный случай, на объединяющий их момент: на Белый цвет. А в моем случае все проще простого: насколько ваши рукописи неясны, испорчены аллюзиями, труднопонятны, настолько моя рукопись кажется ясной, позитивной, приемлемой…
– Но, – высказал предположение Амори, – если ввиду этого она представляет собой решение…
– Но нет, – оборвала его Ольга, – ты не понял. В моем случае нет ни знака, ни намека. Ибо речь идет не об оригинальной работе, а о труде, представляющем собой компиляцию: это произведения нескольких авторов, которые, будучи очень известными, не имеют для нас каких-либо весомых достоинств…
– Если бы ты рассказала все ab ovo, то можно было бы рассмотреть это детальнее, – предложил Лугустус.
– Хорошо, – согласилась Ольга. – За неделю до этой несообразной записки с таким очаровательным постскриптумом, сообщавшей о том, что грядет самое худшее, Антон Вуаль прислал бандероль и мне. Вот что я в ней обнаружила:
а) короткий роман так называемого Араго под заголовком «Интригующий французский побег», очаровательный томик, в котором меня восхищает сафьяновый, в арабском стиле, переплет, инкрустированный чистейшим матовым золотом. Однако сам роман показался мне слабоватым;
б) шесть сверхизвестных мадригалов; все они напечатаны в антологии Мишара или Помпиду, и мы ознакомились с ними еще лет в десять. Шесть мадригалов, переписанных слово в слово, без каких-либо пометок на полях рукой Антона:
«Морской ветер» Малларме,
«Спящий Вооз» Виктора Гюго,
«Три Песни» приемного сына Майора Опика,
«Гласные» Артюра Рембо.
Все они содержат то здесь, то там намеки на то, что особенно волновало Антона: неясность, незапятнанность, исчезновение, проклятье. Но мы знаем, что это – чистая случайность…
– Однако, – изрек Амори, – у нас нет большого выбора: если Антон счел нужным переписать эти произведения, то мы должны усматривать в этом знак!
– Прочтем их, – предложил Артур Уилбург Савор-ньян. – Прежде всего они прекрасны; кроме того, кто знает, не отыщем ли мы в них звено, которое Ольга не разглядела?
Прочли:
МОРСКОЙ ВЕТЕР
Увы, устала плоть и книги надоели.
Бежать, бежать туда, где птицы опьянели
От свежести небес и вспененной воды!
Ничто – ни пристально глядящие сады
Не прикуют души, морями окропленной –
О ночи темные! – ни лампы свет зеленый
На белых, как запрет, нетронутых листах,
Ни девочка-жена с ребенком на руках.
Уеду! Пароход, к отплытию готовый,
Срываясь с якорей, зовет к природе новой.
Издевкою надежд измучена. Тоска
К прощальной белизне платков еще близка…
А мачты, может быть, шлют бурям приглашенье,
И ветер клонит их над кораблекрушеньем
Уже на дне, без мачт, вдали от берегов…
Душа, ты слышишь ли – то песня моряков?
Стефан Малларме
СПЯЩИЙ ВООЗ
Усталый, лег Вооз у своего гумна.
Весь день работали, и он трудился тоже,
Потом обычное себе устроил ложе
У вымеренных куч отборного зерна.
Немало ячменя собрал он и пшеницы,
Но жил как праведник, хотя и был богат;
И в горнах у него не распалялся ад,
И грязи не было в воде его криницы.
Серебряным ручьем струилась борода
У старца щедрого. Коль нищенка, бывало,
Упавшие с возов колосья подбирала:
«Побольше сбросьте ей» – он говорил тогда.
Не знал кривых путей и мелочных расчетов,
Одетый в белое, как правда, полотно.
Для бедных доброе текло его зерно,
Как из открытых всем, из общих водометов.
Любил родню и слуг, работал на земле,
Копя, чтоб отдавать, хозяин бережливый.
А жены думали: «Пусть юноши красивы,
Величье дивное у старца на челе».
Тот возвращается к первичному истоку,
Кто в вечность устремлен от преходящих дней.
Горит огонь в очах у молодых людей,
Но льется ровный свет из старческого ока.

* * *
Итак, Вооз лежал у своего гумна.
Окончен страдный день – и в сладостной истоме
Вокруг него жнецы заснули на соломе…
То было в давние, иные времена.
Израиль жил в шатрах, согласно выбирая
Судью для всех племен. Земля, еще храня
Следы каких-то ног чудовищных, со дня,
Как миновал потоп, была совсем сырая.

* * *
И как Иаков спал и как Юдифь спала,
Так ныне спал Вооз. И над скирдами хлеба
Чуть приоткрылась дверь раскинутого неба,
Чтоб греза странная на спящего сошла.
Увидел он, дивясь, как у него из чрева
Потомков длинный ряд – огромный дуб восстал.
И некий царь вещал внизу под сенью древа,
И некий бог вверху в мученьях умирал.
Но голосом души в смятенье и в испуге
Вооз шептал: «Увы! Обманчив сонный бред.
Я прожил более восьмидесяти лет
И сына не имел; и нет моей подруги.
От ложа мужнего ты взял ее, творец,
И на твоем она теперь почиет ложе.
Но, разлученные, мы с нею слиты все же:
Она во мне жива, а я почти мертвец.
Потомство от меня? Ужель поверю бреду?
С мечтой о сыновьях проститься мне пора.
Да, юность нам дарит чудесные утра,
Из ночи день встает и празднует победу.
Но вот я одинок, мой вечер подошел,
И, старец, я дрожу, как зимняя береза.
К могиле клонится теперь душа Вооза,
Как тянется к ручью на водопое вол».
Так говорил Вооз, и в небосвод полночный
Незрячий взор его был смутно устремлен.
Как розы под собой не видит ясень мощный,

* * *
У ног своих жены еще не чуял он.

* * *
Пока Вооз дремал, совсем неподалеку
Моавитянка Руфь легла, открывши грудь,
И сладко маялась, и не могла уснуть,
И с тайным трепетом ждала лучей востока.
Вооз не знал, что Руфь у ног его легла,
А Руфь не ведала, какой послужит цели.
Отрадно и свежо дышали асфодели;
По призрачным холмам текла ночная мгла.
И ночь была – как ночь таинственного брака;
Летящих ангелов в ней узнавался след:
Казалось иногда – голубоватый свет,
Похожий на крыло, выскальзывал из мрака.
Дыханье спящего сливалось в темноте
С журчаньем родников, глухим, едва заметным.
Царила тишина. То было ранним летом,
И лилии цвели на каждой высоте.
Он спал. Она ждала и грезила. По склонам
Порою звякали бубенчики скота;
С небес великая сходила доброта;
В такое время львы спускаются к затонам.
И спал далекий Ур, и спал Еримадеф;
Сверкали искры звезд, а полумесяц нежный
И тонкий пламенел на пажити безбрежной.
И, в неподвижности бессонной замерев,
Моавитянка Руфь об этом вечном диве
На миг задумалась: какой небесный жнец
Работал здесь, устал и бросил под конец
Блестящий этот серп на этой звездной ниве?
Виктор Гюго
ТРИ ПЕСНИ
приемного сына Майора Опика
ПОКОРИСЬ, МОЕ ГОРЕ
Покорись, мое горе, в далеком углу затаясь,
Так хотела ты, Ночь, свою подавляя зевоту
На предместье упала гниющего воздуха вязь,
Здесь родив тишину, там – страдания, боль и заботу.
Покорись, мое горе, и руку сожми мне сильней,
Чтобы шип удовольствия стал гильотиной любви,
Чтобы яд я черпал из глубин карнавальных огней,
Чтобы гнусная магма в банальной кипела крови.
На далеком балконе забвения годы торгуют собой,
И одежды их стали огромной вонючей дырой,
Пораженья улыбку со дна извлекает прибой.
Аполлон умирает под аркой высокой стены,
Ночь из парка прядет свои черные, черные сны,
Белоснежной любви простыня тянет к дням, что тоскою полны.

АККОРДЫ
Стань космос дворцом, где в тиши обитает
Поддержка и странные мысли рождает.
Прохожий там скрещивал символ разлуки
И рога лесного глубинные звуки.
Там бой барабанов, замешанный магмой,
Массивный, глобальный, и мраком глубоким
Соседствует с радугой, черной и алой,
Сияющий звуком и духа пороком.
И ветер нежнейший, как плоть олененка,
Зеленый, как поле, гобоями звонкий
Сменяется гнилью дыханья подонка.
Воспой розмарином, жасмином беспечным
Восторги любви, как река, быстротечной,
И саваном белым укрой бесконечным.

КОТЫ
Блестящие любовники… коты,
Могучие, но с пульсом ледяным,
Их нежность, словно дерзкие мечты,
Когда сидим за кругом игровым.
Хотя нежны, хотя и холодны,
Как игорный азарт их любим мы.
Крадется в тихий угол белый кот,
С ума-палатой, ворохом забот.
О Стикс, не он ли жеребенок твой,
Которого посмертного порой
Плутон рабам мечтает предложить,
Чтоб их в чертог провечный проводить.
Высокомерен, хоть в душе дрожит,
И мнит: он – Сфинкс, с тоской Сахары слитый,
Который забывается в Забытом –
И этим сном безмерно дорожит.
Потрется он спиной – и блеск искристый
То золотом сверкает, то алмазом,
А он глядит, как триумфатор истый,
Божественным и потаенным глазом.

ГЛАСНЫЕ
А – черный, белый – Е, И – красный, У – зеленый,
С – синий… Гласные, рождений ваших даты
Еще открою я… А – черный и мохнатый
Корсет жужжащих мух над грудою зловонной.
Е – белизна шатров и в хлопьях снежной ваты
Вершина, дрожь цветка, сверкание короны;
И – пурпур, кровь плевка, смех, гневом озаренный
Иль опьяненный покаяньем в час расплаты.
У – цикл, морской прибой с его зеленым соком,
Мир пастбищ, мир морщин, что на челе высоком
Алхимией запечатлен в тиши ночей.
О – первозданный Горн, пронзительный и странный.
Безмолвье, где миры, и ангелы, и страны –
Омега, синий луч и свет Ее очей.
Артюр Рембо
11
Глава, предназначение конца которой – задобрить Великого Маниту
Прочитав, Ольга всмотрелась по очереди в лице Амори, Саворньяна, Аугустуса, Скво, затем глубоко вздохнула. Никто не проронил ни слова. Ясным здесь ничто никому не показалось. Каждый смаковал свой мадригал, стараясь уловить нить, приметить знак.
– Я сказал не так давно, что нам помог бы сейчас Шампольон. Но один Шампольон нас, пожалуй, не устроит, – сказал, оглушенный, Аугустус, – нам нужна еще и помощь Хомского…
– Или, скорее, Романа Якобсона; он высказал бы нам свое структуральное мнение относительно «Котов», произведения, которое он некогда анализировал!
– А почему не Бурбаки?
– Почему не УЛиПО?
– Поразительно, совершенно поразительно, – бормотал в своем углу Амори.
– Что? – поинтересовался Артур Уилбург Саворньян.
– «A – черный, белый – Е» Артюра Рембо: хотелось бы усматривать в этом сигнал!
– А почему бы и нет? Мы слишком хорошо знаем, что здесь ни одно слово не появилось просто так, случайно. Но речь идет об Артюре Рембо, не об Антоне Вуале!
– Кто знает? – прошептал каждый.
У Аугустуса Б.Клиффорда наблюдался полет воображения. Говорил он вполголоса. Все внимательно следили за его монологом: при всей своей смутности он был очевидно проникнут вдохновением.
– Это черное, то белое, – вещал он. – Светло-темное: приблизительный атрибут одного «a contrario»; подобно значащему, сигнализирующему ipso facto, которому нужно было, чтобы оно было, изменить всему своему окружению (отрицая актуализацию, следовательно, показывая виртуализацию, нужно было, чтобы уловить незапятнанность белого, обеспечить сначала его отличие, его оригинальную «идиосинкразию», его противоположность цвету черному, красному, желтому, голубому), разве белое не открывало по собственной инициативе свое противоречие, белый знак не-белого, белое альбома, по которому пробежалась ручка, зачерняющая надпись, в которой осуществится его смерть: о напрасный папирус, упраздненный его Белым; речь не-речи, проклятая речь, показывающая пальцем съежившееся забвение, застоявшееся в середине Логоса, испорченное ядро, раскол, растяжение, опущение, афиширующее или маскирующее по очереди свою силу, каньон He-Колорадо, коридор, который не дано пересечь никому, коридор, к которому не подступиться никакому знанию, мертвое поле, где все говорящее вскоре находило оголенной вызывающую дыру, в которой тонула его речь, пылающая головня, к которой никто не приближался так, чтобы не изжариться навсегда, застоявшийся колодец, табуированное поле голого слова, нулевого слова, все еще отдаленного, все еще избегающего сближения, которое ни один болтающий, ни один бормочущий никогда не насытит, слово ранящее, слово немощное, непродуктивное, слово вакантное, оскорбляющий атрибут слишком значительного, в котором торжествуют подозрение, лишение, иллюзия, борозда с пробелами, вакантный канал, дорога в ложбине, заброшенный вакуум, в котором мы утопаем бесконечно в жажде несказанного, в тщетном побуждении крика, который всегда будет воздействовать на нас, расплавленная морщина на боковой поверхности речи, которая всегда нас затемняет, предает нас, тормозя наши инстинкты, наши импульсы, обрекая нас на забвение, на ложный день, на разум, на холодные пробеги, на окольные пути, но также и сумасшедшая власть, достоинство абсолюта, говорящего одновременно о страсти, голоде, любви, фундаменте настоящего знания, испытания менее тщетного, голос «я» в самой глубине, голос видящего светлее, отношения более настоящего, живущего, менее мертвого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я