https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/bez-otverstiya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но до такой степени опустился, что никогда не мог попасть из города домой. Почти каждый день ему случалось, встретив на улице кого-нибудь из учеников, взывать к нему:
– Ты, как там тебя?… Где живет учитель Озерский?
– Ну да! Ведь вы сами учитель Озерский.
– Это ничего не доказывает, тебя об этом не спрашивают. Веди меня ко мне на квартиру!..
В первом классе преподавали также и польский язык. Это был предмет необязательный. Учителем этого «местного языка» был некий Штеттер, человек образованный, но пребывающий в таком вечном страхе за свою должность, что, собственно, ничему не учил. Он был обременен многочисленным семейством; несколько его мальчиков посещали мужскую, а несколько девочек – женскую гимназии, и, вероятно, опасения за их судьбу мешали Штеттеру учить хотя бы писать без ошибок. В старших классах бедняга еще решался иной раз на какое-нибудь упоминание о польской литературе, но говорил это с таким испуганным лицом, что вызывал лишь смех.
В первом классе уроки польского языка происходили четыре раза в неделю в очень неудобное время – с восьми до девяти утра. Зимой в эти часы было еще темно и холодно. Мальчики сидели съежившиеся, сонные; учитель кутался в енотовую шубу и дремал с открытыми глазами, между тем как вызванные к доске переводили из хрестоматии Дубровского тошнотворные, как лакричный отвар, отрывки. После прочтения и перевода на русский язык заданного отрывка наступал разбор его, производимый по-русски. В течение всего урока учитель не говорил ни одного слова по-польски и лишь неохотно поправлял фактические ошибки. Ученики рассматривали этот предмет как невыносимую каторгу. «Польский» был урок в сто раз скучнее чистописания и закона божия, потому что, кроме всего прочего, маленькие лентяи чуяли в воздухе презрение, тяготеющее над этим злополучным предметом. Отметки по польскому языку никого не интересовали, учитель Штеттер в сознании учеников никак не шел в сравнение с преподавателем арифметики или латыни. К нему относились пренебрежительно, как к чему-то совершенно ненужному и нестоящему, он был как пятая спица в колеснице.
Учитель Штеттер и сам. если не считал, то до известной степени чувствовал себя назойливым бедным родственником в этой гимназии, поскольку преподавал такой неблагонадежный предмет. В весеннее время, когда по крайней мере половина учеников удирала с его уроков, предпочитая игру в мяч переводам из Дубровского и отрывкам из сочинения, озаглавленного «Грамматика польского языка, составленная по Иванову Михаилом Грубецким», – он не протестовал против этих наглых побегов. Его сонные глаза прекрасно видели ускользающих украдкой мальчуганов, но и в эти минуты смотрели равнодушно, апатично, небрежно. Лишь иногда в них сверкала искра странно скорбной насмешки… Как только, однако, в коридоре слышались шаги, с лица Штеттера исчезало даже выражение сонливости, и он не в силах был скрыть боязнь. Иногда казалось, что от страха перед директором он втиснется в каменную стену и исчезнет в ней.
Знавал и он некогда святые порывы. Пописывал в газеты. Ходили слухи, которые он сам по мере возможности старался глушить, что в свое время он печатал большие статьи по части какой-то социологии. В настоящее время, когда Штеттера в клериковской гимназии и в помине нет, мы можем, не повредив ему, упомянуть здесь и о другой его тайне. В течение долгих лет он чудесным, безукоризненным стихом переводил на польский язык стихи излюбленного им меланхолика Шелли и носился с намерением издать этот перевод анонимно. Но, видимо, «Грамматика польского языка» убила его вдохновение, так как перевод что-то не появляется в печати…
Если Штеттер не пользовался в первом классе почетом, то учитель арифметики Ногацкий был окружен даже чрезмерным уважением. Это был строгий, знающий свое дело чиновник, холодный, добросовестный и справедливый учитель. Никто не знал, что он думает, и никому не приходило в голову предположение, что он что-нибудь чувствует. Вероятней всего, господин Ногацкий не думал ничего необыкновенного, хотя математика – «как гора для виноградных лоз» и т. д. Если сравнить систему преподавания в русской гимназии в Клерикове с машиной, то преподавателя Ногацкого пришлось бы назвать одним из основных ее зубчатых колес. Ему и в голову не приходило русифицировать кого-либо, он возмутился бы, вероятно, если бы кто-нибудь назвал его дурным поляком, а между тем… Десяток лет спустя, когда несмотря на все усилия самых талантливых русификаторов, в голове бывшего ученика клериковской гимназии не оставалось и щепотки чего-нибудь такого, что могло бы сойти за русское, на заданный внезапно вопрос – сколько будет пятью восемь, тот же ученик даже в уме отвечал не «чтердзесьти», а обязательно «сорок». Было в преподавании Ногацкого нечто такое, что принуждало мальчиков к мышлению по-русски. Он требовал быстрого, немедленного, молниеносного соображения, быстрых ответов, гибких, им самим составленных предложений, формул, которыми он любовался и которые внедрял, втискивал, вдалбливал в умы одному ему известными средствами морального запугивания. У него была своя собственная стальная система, приспособленная к гимназической, и он проводил ее с неутомимой последовательностью. Если бы кто-нибудь спросил его, зачем ему все это нужно, он наверняка вытаращил бы глаза и не сумел ответить.
IX
Учась во втором и третьем классе, Марцинек все еще жил на квартире пани Пшепюрковской.
Кой-какие успехи в учении он делал, но не чрезмерные.
Лишь во втором полугодии своего пребывания в третьем классе он прилежней взялся за учение. На это повлияли различные обстоятельства.
Весной, когда деревья в старом парке за каналом покрылись листвой, пансионеры пани Пшепюрковской, тайком от репетитора отправлялись туда и, укрывшись в чаще, стреляли из пистолета.
Это старинное оружие, вероятно археологическая редкость, было привезено из дому «дарданельским» Шварцем. Оно обладало огромным курком, слегка треснувшим стволом и древним резным прикладом.
Порох за большие деньги доставали братья Далешовские, к тому времени уже второй год сидевшие в четвертом классе, у какого-то фельдфебеля в отставке; пистоны и дробь покупались в складчину.
Каждый из Далешовских ежедневно стрелял по одному разу, Шварц и Борович – попеременно. Выстрелы были глухие, как-то тупо раздавались между стенами, и никто не обращал на них внимания. Впрочем, товарищи дали друг другу торжественнейшее честное слово ни в коем случае не выдавать тайну.
Пистолеты и порох прятали в дупле трухлявой вербы.
Однажды в воскресенье все четыре охотника собрались после богослужения в парке.
Старший Далешовский картинно, с соблюдением раз навсегда принятого ритуала, заряжал пистолет (Шварц держал мешочек с дробью, Борович пистоны, а младший Далешовский паклю, чтобы забивать заряд), когда за забором, отделявшим это место от соседних садов, послышался какой-то шорох.
Шварц глянул в ту сторону и увидел в щели между досками забора два глаза. Он тотчас подал знак товарищам.
Однако, прежде чем Далешовский понял в чем дело, над забором показалась фуражка с козырьком и кокардой, усатое лицо, синий мундир, мелькнули погоны, звякнули шпоры, и огромный жандарм одним прыжком перескочил через забор. Борович тотчас бросил в кусты пистоны, Шварц дробь, а Далешовские, недолго думая, показали пятки.
Жандарм захватил ошеломленных третьеклассников и отвел их в гимназию.
Назавтра в некоторых кругах города циркулировали слухи, будто в предместье захвачен вооруженный отряд конспираторов; в других кругах утверждали, что конспираторы эти – социалисты, сиречь коммунисты; в третьих же наверняка знали, что пойманы четыре разбойника, обвешанные револьверами, динамитом и кинжалами, – и называли фамилии: Лукасин, Банасик, Вонтроба и Юзеф Заперальский.
Между тем Марцинек Борович и его товарищ по несчастью Шварц после ночи, проведенной в превращенном в тюрьму классе, готовились к чему-то страшному и неотвратимому.
Марцинек всю ночь глаз не сомкнул. Он сидел на последней парте и был погружен в беспредельное отчаяние. Мысли его подхватывал и уносил какой-то ужасающий вихрь. Ужас придавил его, точно мельничный жернов крохотное зернышко. Он то и дело бросал взгляды на запертую дверь, с минуты на минуту ожидая, что кто-то войдет. Кто должен войти и что с ним дальше сделают, он совершенно не знал.
Ему вспоминались сентенции «старой Перепелицы», таинственные упоминания о каких-то Сибирях, цитаделях, виселицах, и холодная дрожь леденила ему кровь в жилах. Он мысленно видел то вчерашнего жандарма, то отца, ломающего руки над преступным сыном, директора, изгоняющего его из гимназии, и старого Лейма с холодной улыбкой.
Боль, пронизывающая и неведомая, как недра темной ночи, проникала в его сердце и наполняла его раскаянием столь глубоким, что камень – и тот бы дрогнул. Минутами среди ужасных предвидений молниеносно мелькала надежда. Тогда Борович давал в душе торжественные обеты и, глядя на клочок лазури, видневшийся за стеной соседнего дома, искал прибежища в боге.
Шварц отлично выспался на голой скамье, съел весь хлеб, принесенный паном Пазуром для обоих заключенных, и с самого утра, усевшись на крышку первой парты, лупил каблуками в ее боковую стенку. Около семи часов утра он взглянул на товарища и сказал:
– Слушай, ты как думаешь, сечь будут по голой или через штаны?
– Оставь меня в покое!.. – сказал Борович.
– Ну, как дам я по зубам Пазуру, ему мигом расхочется меня трогать. Так я ему и дался… Еще чего… по голой…
– Замолчи ты, а то еще услышат.
– Да кто услышит, дурень? И в конце концов пусть себе слышат. Думаешь, мне не охота отсюда выбраться? И дай бог, чтобы нас вышвырнули! Хватит с меня этой школы, сыт по горло…
– Шварц, заткнись!
– Наказанье божье… – сказал Шварц, плюнув невероятно далеко. – Если меня вышвырнут без порки, все равно отец будет отводить на мне душу, пока ремня хватит. Мне, знаешь, во всем неудача… Вот хоть с этой самой Франей. Бегаю за козой четыре месяца, провожаю ее до самых дверей ихней гимназии – и хоть бы раз на меня поглядела! Саниковский – тот всего две недели волочился, а в табельный день в костеле она всю обедню на него смотрела.
Борович не поддерживал разговора, и он оборвался. Около восьми часов за стеклянной дверью появился господин Маевский, открыл ее, величественным жестом вызвал учеников в коридор и велел подняться во второй этаж. Борович шел, как помешанный. Ноги под ним подгибались, мысли, как искры на ветру, вспыхивали и гасли. Мертвыми глазами увидел он распахивающиеся перед ним двери главной канцелярии и всех учителей, собравшихся за длинным столом, накрытым зеленым сукном. Мозг его острым ножом пронзила мучительная мысль:
«Заседание… О нас…»
Господин Маевский поставил злоумышленников неподалеку от стола и уселся сам. Наступило мгновение тишины, на протяжении которого Марцинек слышал медленные и глухие удары своего сердца.
– Борович, Шварц… – сказал директор холодным и торжественным голосом, – вы знаете, что вы вчера сделали. Педагогический совет вызвал ваших родителей. Вы будете оба исключены из гимназии, равно как и двое других ваших сообщников, но, кроме того, совет должен знать, действительно ли вы стреляли из пистолета, заряженного порохом, ибо таково требование полицейской власти относительно ваших показаний. Шварц, стрелял ты из пистолета, заряженного порохом?
– Вот, ей-богу, чтобы мне так жить, не стрелял я ни из какого пистолета! – коротко и ясно ответил Шварц.
Марцинек понял, что метод защиты, принятый Шварцем, безумен и гибелен. Было совершенно очевидно, что наглое запирательство ни к чему не приведет, но, с другой стороны, под угрозой вечного позора не мог же он признаться во всем? Он чувствовал, что следует сказать иначе, но вместе с тем запираться в чем только возможно, по крайней мере в половине содеянного.
– А ты, Борович, – обратился к нему директор, – признаешь свою вину? Ты стрелял?
– Да, господин директор… – ответил он тихим проникновенно-скорбным голосом, – стрелял, но без пороха…
Выговорив эти слова, Марцинек взглянул на собравшихся педагогов и остолбенел. Ему показалось, что эти праведные судьи сняли с лиц суровые маски. Язвительный учитель Вилькевич, который пользовался репутацией атеиста и, вероятно, вследствие этого был низведен до уровня учителя географии, задрал голову, надел на нос пенсне, всмотрелся в Боровича и сказал, отчаянно махнув рукой:
– Слыханное ли дело… стрелял без пороха! Что за дерзкий и опасный конспиратор!
И вдруг весь синклит разразился громким, неудержимым смехом.
Директор силился сохранить достоинство, но и он стал трястись всем телом.
Обоих подсудимых выставили за дверь и препоручили Пазуру, который снова запер их.
Когда начались уроки, им приказали отправляться в класс. Там им объявили, что в порядке величайшей милости они приговариваются к длительному карцеру на хлебе и воде.
Все эти переживания и потрясения подействовали на Марцинека угнетающе. То, что его не исключили из гимназии, он в глубине души приписал заступничеству покойной матери.
Поэтому тотчас после отбытия карцера мальчик отправился в костел.
Старинный собор был совершенно пуст. Холодный мрак затянул всю середину, все углы, но Марцинек искал еще более укромного места и нашел его в темном переходе под хорами.
Там было что-то вроде ниши, в глубине которой находились двери, ведущие прямо из костела к большому органу.
Тут стояли ящики со свечами, сюда же прятали лесенки-стремянки, какие-то старые украшения и другую церковную рухлядь.
Марцинек упал на колени в этом мраке, прильнул лицом к холодным плитам и погрузился в молитву.
И лишь пан Розвора, главный пономарь и первый во всем городе курильщик, позвякивая ключами в знак того, что костел к вечеру запирается, спугнул его оттуда.
На следующий день, ранним утром, Борович снова стоял коленопреклоненный на том же месте.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я