https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/Hansgrohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


OCR Busya
«Стоефан Жеромский «Избранные сочинения», том второй»: Государственное издательство художественной литературы; Москва; 1958
Аннотация
Повесть Жеромского носит автобиографический характер. В основу ее легли переживания юношеских лет писателя. Действие повести относится к 70 – 80-м годам XIX столетия, когда в Королевстве Польском после подавления национально-освободительного восстания 1863 года политика русификации принимает особо острые формы. В польских школах вводится преподавание на русском языке, польский язык остается в школьной программе как необязательный. Школа становится одним из центров русификации польской молодежи.
Стефан Жеромский
Сизифов труд
I
Доставить Марцина в школу нужно было четвертого января. Супруги Боровичи решили отвезти свое единственное дитя вдвоем. В размалеванные сани с подрезами запрягли лошадей, заднее сидение застелили цветным стриженым ковром, который обычно висел у барыни над кроватью, и около часа дня, под всеобщий плач, двинулись в путь.
День был морозный и ветреный. Однако, несмотря на то, что гребни холмов непрестанно курились поземкой, в широких долинах среди лесов, на выстывших пустырях, царили покой и почти полная тишина. Здесь тянуло лишь морозным сквозняком, веявшим сыпкий снег, словно легкую полову. Кое-где по снежным сугробам ползли струи мельчайшей снежной пыли, будто дымок притушенного костра.
Паренек на облучке, похожий на обернутую серой бумагой сахарную голову, в остроконечном башлыке, который в этих краях давным-давно получил гражданские права под свойским названием масляка, и в коричневой сукмане крепко натягивал вожжи ручищами в исполинских шерстяных рукавицах.
Кони были свежие, ими уже несколько времени не пользовались для тяжелой работы, и теперь они, пофыркивая, бежали резвой рысью по едва наезженной и уже вновь полузаметенной дороге и сухо, однообразно пощелкивали подковами по смерзшейся корке снега.
Пан Валентий Борович дымил трубочкой на коротком чубуке, каждые несколько минут высовывался из саней и внимательно разглядывал то полозья, то мелькающие копыта. Ветер хлестал его по покрасневшему лицу; он-то, вероятно, и выжимал слезы, которые украдкой отирал шляхтич.
Пани Борович и не пыталась скрыть волнение. Слезы стояли в ее устремленных на сына глазах. На ее лице, некогда красивом, а сейчас изможденном заботами и грудной болезнью, было необычное выражение какого-то глубокого и горького раздумья.
Мальчуган сидел на переднем сиденье, спиной к лошадям. Это был крупный восьмилетний крепыш, с не слишком красивым, но умненьким и приятным лицом. Глаза у него были черные, блестящие, затененные густыми бровями. Подстриженные ежиком волосы скрывались под нахлобученной на уши барашковой шапкой. На нем была ладная бекешка с меховым воротником и шерстяные перчатки. Его одели в этот праздничный наряд, который он так любил, но зато везли в школу. По немой печали матери, по притворно веселому лицу отца он превосходно понимал, что в этой школе, которую ему так расхваливали, обещанных радостей будет не слишком-то много.
Знакомый вид родной деревушки быстро исчез из виду, голые верхушки лип, росших перед усадьбой, спрятались за опушку леса, запорошенного снегом… Ближайший холм стал поворачиваться, меняться, будто искривился, странно сгорбился. Перед глазами мальчика замелькали полосы зарослей, которых он никогда прежде не видел, ограды из суковатых нетесаных жердей, на которых висели удивительные, невероятно длинные ледяные сосульки, появлялись какие-то пустынные пространства, кое-где покрытые льдом синеватого цвета, дикого и холодного. Иногда лес вдруг подбегал к дороге и открывал перед изумленными глазами мальчика свои сумрачные глубины.
– Смотри-ка, Марцинек! Заяц, заячий след… – ежеминутно кричал отец, толкая его ногой.
– Где, папочка?
– А вон там! Видишь? Два больших следа, два маленьких. Видишь?
– Вижу…
– Давай теперь поищем лисьих следов. Подожди-ка… сначала мы ее, мошенницу, выследим, а потом пальнем ей в башку, снимем шкурку и велим Зелику сшить замечательную лисью шапку для гимназиста Марцина Боровича. Постой-ка, сейчас мы ее…
Марцинек всматривался в глухие лесные поляны, но вместо развлечения его ждал там холодный страх. Он с наслаждением побежал бы по лисьим и заячьим следам, катался бы в снегу и носился среди заснеженных зарослей, но сейчас от этого простора, от его таинственных фиолетовых теней на него веяло мучительной и непостижимой тайной: школа, школа, школа…
Последний клочок так называемых лесных отходов свернул в сторону, и казалось, он бежит с глаз долой, прямиком, полями. Открылось плоское пространство, там и сям перегороженное плетнями, среди которых, на дне небольших овражков, таились проселочные дороги, сейчас занесенные сугробами, похожими на высокие курганы или островерхие крыши. На один из таких деревенских проселков свернули сани Боровичей и стали пробиваться сквозь сугробы. Когда Марцинек, выворачивая шею, заерзал на месте, чтобы, несмотря на горе, взглянуть на лошадей, он вдруг увидел в конце поля полосу серых стен под белыми стрехами. Эти стены образовали ровную линию и приковывали взгляд своим необычным среди снегов цветом.
– Что это, мамочка? – спросил он. Глаза его были полны слез.
Пани Борович принужденно улыбнулась и внешне спокойно ответила:
– Это ничего, милый… Это Овчары.
– Ив этих Овчарах уже… школа?
– Да, милый. Но это ничего. Ведь ты же крепкий, рассудительный, умный мальчик! И ты ведь любишь свою мамочку. Надо учиться, маленький, надо учиться…
– Да он же притворяется… – сказал отец, сам притворяясь, что помирает со смеху. – Далеко ли до пасхи? Не успеешь и глазом моргнуть, а время уже прошло. Глядь, а к школе подъезжает бричка. «За кем приехал?» – спрашивают Ендрека. «А за нашим паничем, за гимназистом», – говорит он. А дома-то сколько мазурок, куличей, миндального печенья… уйма, говорю тебе, уйма!
Ветер в поле был резче и сек лица отца и матери, Марцин прислушивался к мучительному сжатию сердца, которое испытывал впервые в жизни, и молча терпел обрушившуюся на него лавину слов о школе, о необходимости учиться, о гимназии, о мундире, о мазурках, зайцах, о леденцах, о пистонах, о послушании, о каком-то прилежании и бесконечной веренице других вещей. Минутами он совсем переставал думать и утомленными глазами наблюдал, как ветер раздувает мех илькового, в форме пелерины, воротника матери, будто кто-то дышал в это место, приложив к нему губы; минутами всеми силами детской воли подавлял ужас, который сотрясал его, как внезапный выстрел. Между тем бубенцы зазвучали громче, по обе стороны дорожки показались стены амбаров, затем заборы, беленые хаты, и сани скользнули на широкую, укатанную деревенскую улицу. Паренек на облучке хлестнул по лошадям, и не прошло четверти часа, как они остановились перед строением деревенского типа, только чуть побольше крестьянских хат. В передней стене домишка поблескивали два окна о шести стеклах, а над входной дверью чернела таблица с надписью: Начальное Овчарское училище. Возле школьного здания скромно стоял небольшой хлев и ютилась немногим меньшая, чем хлев, куча коровьего навоза. Между улицей и домом было небольшое пространство, вероятно огород, где сейчас торчало какое-то одинокое деревце, обремененное множеством сосулек. Вокруг тянулся плетень с выломанными колышками.
Когда сани остановились на улице, из сеней училища выбежал без шапки учитель, пан Фердинанд Веховский, и его жена, пани Марцианна, урожденная Пилиш. Пока они шли к санкам, Марцин успел задать матери ряд категорических вопросов:
– Мамочка, это учитель?
– Да, милый.
– А это учительница?
– Да.
– А вы видите, как у этого учителя страшно кадык ходит?
– Тише, тише ты!..
На учителе было порыжевшее, сильно потертое пальто с обтрепавшимися петлями и пуговицами самого разнообразного происхождения, на ногах грубые сапоги, а на длинной шее шерстяной шарфик в красную и зеленую полоску. Густые желтоватые усы, не подкручиваемые с незапамятных времен, закрывали губы пана Веховского, словно два обрезка сукна. Испачканными в чернилах пальцами правой руки он грациозно и кокетливо отбрасывал падавшие на лоб пряди волос и возил ногами по снегу, непрестанно шаркая и раскланиваясь. Его увядшее и застывшее лицо сморщилось в подобострастной улыбке, делавшей его похожим на маску.
Гораздо смелей приближалась к саням госпожа учительница. Это была бойкая, недурная собой женщина, хотя несколько слишком крупная и жирная. Глаза ее прятались за синими очками. Эти огромные очки тотчас и очень неприязненно настроили против нее Марцина Боровича. Он не знал, смотрит ли на него сейчас эта дама и, главное, видит ли она его вообще. Странные ассоциации быстро навели его на мысль, что учительница похожа на огромную муху.
– А, приветствуем, приветствуем! – шепелявя, воскликнула пани Веховская и стала высаживать из саней мать Марцинека.
– Как здоровьице? – стремительно и неизвестно к кому обращаясь, спросил учитель, ни на миг не переставая однообразно улыбаться.
– Приветствую молодого человека! – все смелей и громче говорила учительница, теперь уже прямо обращаясь к Марцину.
– Ну как, распускал нюни? Ой, верно, был грех!..
– Что это за нюни, мама? – шепнул молодой человек.
– Как здоровьице? – снова выпалил учитель, крепко потирая руки.
Ну, вот и мы! – непринужденно сказал пан Борович. – Нюни? Было, было, но, слава богу, не так уж много, не так уж много.
– Полагаю, что так, – сказала учительница в высшей степени назидательным тоном, – полагаю, что так…
Марцинек должен понимать, – продолжала она, раздувая ноздри, со все возраставшим чувством в голосе, – что родители и вся семья ожидают от него многого, очень многого! Он должен понимать, что обязан стать не только утешением родителей в их почтенной старости, но и гордостью…
Слово «гордостью» она выговорила как-то особо елейно.
– Ну конечно! – закончил учитель, обращаясь к пану Боровичу с таким выражением лица, словно спрашивал: «Ну как, может, пропустим по рюмочке?»
– Чем бы Марцинек ни стал, – все более плавно говорила учительница, шагая по снегу к сеням и вводя затем гостей в квартиру, – помещиком ли, или священнослужителем, волостным ли секретарем, или офицером, – он должен прежде всего иметь в виду, что ему предстоит быть гордостью своей семьи. Не знаю, каково в этом вопросе ваше суждение, сударыня, и ваше, сударь, но что касается меня, то мое глубочайшее убеждение…
«Опять эта гордость семьи…» – утомленно думал кандидат на столь высокую должность. Но так как минуту назад он ясно слышал, что может стать и офицером, и при этом смотрел в глаза матери, затуманенные несказанной любовью и слезами, то напряженное внимание, с каким он слушал, ослабело, и он стал думать о блестящих эполетах и звонких шпорах. В эту минуту он готов был поклясться, что именно в шпорах и эполетах и заключена эта неведомая гордость.
Небольшая комната, куда ввели прибывших, была заставлена множеством рухляди. Один угол занимала огромная кровать, другой – колоссальных размеров печка, третий – еще одна кровать; посредине стоял диван и круглый столик ясеневого дерева, изрезанный, по всей видимости, самодельными ножиками и исцарапанный каким-то тупым и зазубренным орудием. На стенах кое-где висели литографии, изображающие святых мужского и женского пола. У дверей, ведущих в классную комнату, висел на шнурке большой календарь в зеленой обложке, а на нем плетка о пяти концах, с рукояткой в виде козьей ножки. И как раз в тот миг, когда Марцинеку мерещились уланские эполеты, его взгляд упал на ужасающее орудие…
– Ну, как делишки, э? – спросил учитель, протягивая худую и костлявую руку к вихрам Марцинека тем же жестом, какой делал фельдшер Лейбусь, когда принимался за стрижку «против волоса». Мальчугана охватила двойная дрожь: при виде плетки и при виде этой страшной худой лапы. Он вздохнул от глубины души так тихо, что этого никто не заметил, даже мать, и покорно подчинился ласке учителя, напоминавшей растирание только что набитой шишки.
Эта покорность отчаяния, к которой он принуждал себя страшным усилием воли, вылилась в тихие мысли: «Мама меня оставит здесь одного… он меня сначала будет вот так брать за голову… а потом…»
Затем с храбростью, причинившей ему нестерпимое страдание, он взглянул на плетку и даже поднял глаза на пана Веховского.
Тут в комнату вошла девочка лет десяти, с тонкими ногами, обутыми в большие башмаки, и сделала книксен. Она была одета в довольно толстую куртку, сзади болталась тоненькая косичка, так называемый мышиный хвостик.
– Это Юзя… – сказала пани Веховская. – Она учится и воспитывается у нас. Доводится племянницей ксендзу Пернацкому.
Слово «племянницей» учительница подчеркнула тоном, не допускающим ни малейшего сомнения.
– А… – довольно неприязненно пробормотала пани Борович.
– Поздоровайтесь, дети! – с чувством сказала учительница. – Вы будете вместе учиться, значит должны жить мирно и с увлечением трудиться!
Юзя взглянула искрящимися глазами на Марцинека и тотчас вслед за тем впала в совершенное остолбенение.
– Марцинек! – шепнул на ухо сыну пан Борович, – Поздоровайся же… Так-то ты начинаешь вести себя в школе! Стыдись!.. Ну!
Мальчик покраснел, потупился, потом вдруг вышел на середину комнаты, широко расставил ноги, с грохотом сдвинул их и забавно качнулся всем корпусом перед новой знакомой. Юзя окончательно потеряла присутствие духа. Вытаращенными глазами глядела она на свою наставницу и боком отступала из комнаты. Девочка была уже возле двери, как вдруг дверь распахнулась. Показался кипящий самоварчик, весь искривленный и помятый, на рахитичных ножках.
Самовар несла перед собой дюжая некрасивая девка, одетая в черную от грязи посконную рубаху, рваную и засаленную безрукавку, шерстяную запаску, с тряпкой на давным-давно не чесанных волосах.
Самоварчик при деятельной помощи пана учителя был установлен на углу стола, и хозяева принялись чрезвычайно торжественно, точно соблюдая какой-то обряд, заваривать чай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я