Недорого https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Спать с лошадьми душно, так мы приоткрыли дверь, ну, конечно, засов оставили. Я сам и гайку на засове завинтил, ключ под ясли кинул и улегся. Винцентий, тот только голову к соломе приложит – кончено!
– Зато ты замечательно чутко спишь! – вставила пани Борович.
– Э, меня, барыня, одна баба сглазила, чтоб я стал такой до сна жадный… Ну, вот мы и позасыпали. Чуть свет Винцентий меня как пнет броднем! «Где кобыла?» – говорит. Я гляжу, засов болтается, гнедой нет. У порога мы спали – как же он вышел, боже милостивый? Вот это химик! Хвать мы за засов, а он перерезан, как кусок мыла. Говорят, есть такая пилка тонюсенькая, да это дуракам рассказывать, будто можно пилкой железо резать. У него, окаянного, должно быть, есть волос с еврейского трупа, вот он им и режет. Выскочили мы во двор… От конюшни видать было след к пруду. Побежали мы к пруду, а след в воду! Мы – на другой берег, к Цеплякам – нет нигде. Луга белехоньки от росы, а следов – ни-ни! Тут стали говорить, что он, может, по берегу пруда шел, а потом в реку въехал. Побежали мы и туда, ну нет ничего и баста! Пан встал, люди сбежались, шум, крик, а следов никто не найдет. А как солнце пригрело, роса обсохла, тут уж и говорить не о чем. Соберай говорил, будто был какой-то след на полосе, да кто его знает. Ему только бы языком трепать что в башку взбредет. Пошли люди в костел, его преподобие объявили с амвона, что так, мол, и так: кобылу украли у гавронковского помещика и кому что известно, чтобы сейчас же дал знать. Ну, да разговору об этом было много после обедни, перед костелом, а никто даже и в толк взять не мог, в какую сторону вор поехал. Пан, тот так загрустил, будто о сыне родном… Меня он побил, а чем я виноват, раз мы спали? Обедать пан не стал, а ходил по полям, пани то же самое ушла – и так до самого вечера. Я поехал на Сивке под Выбранкову, Винцентий пошел со Стасинским в Дольную, а только к вечеру вернулись мы ни с чем. После ужина сидим это все перед дверьми, тихо кругом, только лягушки хором орут, будто музыка какая. Вдруг мне померещилось, будто кобыла ржет. Вскочил я, как ошпаренный. Слушаю, а тут далеко-далеко, под лесом, – опять. Как я кинусь к пруду! Месяц взошел, вроде как, к примеру, и сейчас, видать по росе далеко-далеко… Стал я под распятием на пригорке, слушаю, слушаю… Опять ржет!.. Глядь-поглядь, а туг с той стороны пруда слышно лугами галоп, да такой, что держись… Через плетень на выгоне она так сиганула, ровно через порог. И прямо к воротам. Боже ты мой милостивый! Как начала она ржать раз за разом, ну чисто человек человека зовет. Сам пан побежал ей ворота открывать. А мы все как заревем от радости… На шее у нее веревка была, толстенная, а на ногах у щиколоток какие-то тряпки привязаны – видно, чтобы следов не было. Он, наверное, где-нибудь в лесу привязал ее и улегся спать, а уж она там справилась… Или, может, грохнула его о землю и ушла. Бока у нее запали, как у бешеной суки. Приказал барин дать ей остатки овса, что были в амбаре, хлеба пшеничного три ломтя барыня дала, сахару сладкого куска четыре… И вот диковина, – никому в этот вечер кобылка не сгрубила, ни разу никого не ухватила зубами, никого не лягнула, а как кто ее погладит, так она только заржет тихонько…
Марцинек слушал это повествование с глубоким волнением. Глаза его с лаской и любовью скользили по хомуту и голове гнедой, хорошо видимым на фоне серебряной воды.
По прибрежным лужкам уже стлалась роса, как сверкающая скатерть, сотканная из волокон света и тумана.
По небу брызнули звезды во всем их несказанном множестве и великолепии. Казалось, от них отрываются бесконечно мелкие, блестящие частицы и медленно, тончайшими слоями осыпаются на землю.
Там, в прозрачной лазури виднелись какие-то странно освещенные полосы, дремлющие в небесах тельца облаков, дороги и знаки, непостижимые сочетания блеска, манящие глаз и душу. С лугов неслись ароматы цветов, с реки тянуло милым, влажным, пряным запахом ракиты и ивы.
А воды все шептали…
Их тихая мелодия прерывалась лишь стуком лошадиных копыт, осторожно ступавших по камням, и звоном железных ободьев, когда они попадали на камень, со скрежетом взбирались на него и стучали, съезжая. Разговор утих.
Глаза пани Борович были устремлены в искрящееся небо. Далекие воспоминания тянулись к ней из широких просторов чудесной ночи, молодые надежды возникали в сердце, уже предчувствующем закат своих грез, предел мечтаний и какое-то огромное утомление.
Сейчас это сердце раскрывалось настежь, чтобы принять все, что честный человек любит и лелеет.
Земные заботы, повседневные труды, дела и мелочи на мгновение отступили, и мать Марцинека все думала, думала о вещах и делах почти забытых…
В одном месте приходилось переезжать вброд речушку. Ступив в воду, лошади тотчас остановились, наклонили головы и принялись шумно пить.
Марцинек положил голову на колени матери и, прижавшись губами к ее огрубевшим от работы рукам, шепнул:
– Мамочка, как хорошо, что вы за мной приехали… И мы едем себе вместе… Вот хорошо-то…
Она ласково гладила его волосы и, наклонившись, по секрету неведомо от кого, прошептала ему на ухо:
– Всегда будешь любить свою мать? Всегда, всегда?
Сладкие слезы, крупными каплями упавшие из глаз мальчика, заменили ей слова ответа.
Тотчас за речкой дорога повисла на обрывистом склоне горы, поросшем терновником и чащей дикого шиповника.
Когда эти заросли поредели и раздвинулись, поблизости уже показались мерцающие огоньки деревушки, а за ней, в низине – широкое, белое от луны зеркало пруда и огоньки гавронковской усадьбы.
Лошади медленно шли в гору. Марцин выскочил из брички и полными слез глазами глядел на эти далекие, большие окна, светящиеся в темноте.
Недалеко от деревни на пригорке стояла деревянная часовенка, совсем обветшавшая от нижних бревен и до самого железного петушка на верхушке крыши.
Вокруг старушки росли буйные кусты сирени с огромными кистями цветов.
Марцинек подбежал к часовенке, взобрался на забор и наломал огромную охапку цветущих веток. Бричка отъехала и уже приближалась к деревне. Мальчик бегом кинулся по ровной уже дороге, стряхивая росу с цветов, и, запыхавшись, бросил всю цветочную охапку на колени матери.
У нее не хватило духу упрекать его за то, что он ограбил бедную, старую часовенку.
Мокрые цветочки отрывались, падали вместе с каплями росы и льнули к ее пальцам, а удушающий аромат странно пьянил ее…
VII
Получив перевод в первый класс, Марцинек запустил занятия, от прежнего его трудолюбия не осталось и следа. Осенью он еще кое-как учился, но около рождества стал отлынивать от занятий как с репетитором, так и в классе. Все теперь обращали на него меньше внимания, и он чувствовал на себе меньше обязанностей. Пани Борович умерла летом этого года. Сперва Марцинек не почувствовал этой утраты. На похоронах он принуждал себя к слезам и принимал эффектные позы, кричал и пытался броситься за гробом в могилу, зная по слухам, что так делается, и чувствуя, что это придаст ему в этот день еще большую значительность. С похорон отец забрал его в Гавронки. Весь дом был в беспорядке. Самая большая комната, где еще так недавно стоял гроб, пропахла гнилью и копотью от свечей. Борович увел Марцинека в соседнюю, где была спальня покойницы. Там царил еще больший беспорядок. Кровать была не прикрыта, простыни и одеяло лежали на полу, в деревянной плевательнице было больше плевков, чем песку. Борович сел у окна и, казалось, прислушивался, как монотонно постукивают о раму крючки, как ветер позвякивает стеклами… Марцинек всмотрелся в опустевшую кровать и тут только почувствовал, что мать умерла.
Это был конец каникул. Тотчас за тем школьная жизнь целиком поглотила его. Иногда, в моменты несчастий и катастроф, в нем просыпалось то недоумение, какое он испытал в пустой материнской комнате, – и тогда он ощущал в сердце огромную, неописуемую сиротскую скорбь. Когда в тревоге и отчаянии он устремлялся к матери, единственному своему прибежищу, перед глазами его вставала та комната, глухая и онемевшая. Отец, с удвоенной энергией ушедший в работу на своем фольварке, ибо ему самому приходилось присматривать и за домашним хозяйством, мало занимался мальчиком. Он думал в первую голову о том, чтобы набрать денег на плату за право учения, на квартиру и на книги. У Марцина не было теперь ни тонкого белья, ни лакомств. Никто уже так страстно не разделял с ним его школьних триумфов, не оплакивал неудач, не поощрял к дальнейшим усилиям. Отец узнавал только, нет ли у него двоек и колов, остальное его мало интересовало. И вокруг мальчика весь мир опустел, солнце над ним погасло, словно после сияющего дня наступил холодный, безжалостный вечер.
В это-то время Марцинек заключил тесную дружбу с некиим «Волчком». Это был первоклассник-второгодник, сын богатой ростовщицы, пани Волчковской, единственное дитя, баловень и неслыханный головорез. Он изучил всевозможные хитрости, знал досконально характер каждого преподавателя и на этом знании психологии основывал целую науку, как обставлять учителишек, списывать, подсказывать и ускользать из класса в учебное время. Он никогда не готовил ни одного урока, обманывал репетиторов и множество времени и сообразительности тратил на то, чтобы сбить с толку преподавателей. К доске он всегда выходил с чужой тетрадью, обернутой листом бумаги со своей фамилией, умел так ловко класть в латинские переводы какие-то листочки, что даже сам г. Лейм не в состоянии был найти их, все устные уроки отвечал по подсказке, письменные же гениально списывал. Неизменным обычаем Волчка были и побеги из костела по праздникам и табельным дням. Он ловко ускользал почти из-под рук ксендза-префекта, словно перед самым его носом проваливался сквозь землю, потом, через какую-то дыру под хорами, пробирался во двор и убегал на несколько часов в поля. Осенью он крал репу с пригородных огородов, зимой катался на коньках или просто так гулял. Познакомившись поближе с Марцином Боровичем благодаря тому, что их посадили на одну парту, Волчок принялся воспитывать простака. Марцин, поддавшись его влиянию, считал теперь делом чести упражняться в различных фокусах и увертках вместо того, чтобы зубрить уроки, и охотно позволял уводить себя на прогулки в учебное время.
В один из табельных дней в декабре оба они дернули за город перед богослужением, которое должно было состояться в местном костеле в десять часов. На реке был уже сносный лед, и они вдоволь накатались, потом шатались вдоль железнодорожного полотна, бродили по снегу и с наслаждением шлепали по воде. Марцин озяб и сказал Волчку:
– Слушай, ты, я иду в костел.
– Ну и осел… Такой-то ты товарищ? Вот уж и испугался ксендза…
– Не испугался, а только мне холодно.
– Вот скотина! Холодно ему. Мне вот совсем не холодно.
– Я уж пойду. Идем, Волчок! Что ты тут станешь делать?
– Ну и ступай, осел! Видали такого! Еще пожалеешь… Вроде прикидывается… мол, старый товарищ, а сам подлизывается к ксендзу.
Марцинек бегом двинулся в город. Волчок кинул ему вслед комок мерзлой земли и показал язык, а сам снова принялся кататься по льду. Борович расстегнул шинель и бежал со всех ног. Он проходил по улицам, которых никогда еще не видел в эти часы, так как в это время обычно сидел на уроках. Ему казалось, что рабочие, пенсионеры, старые барыни и даже кухарки, с корзинками возвращающиеся домой, несомненно видят его преступность. Усталый, прибежал он наконец в костел, толкнул огромную входную дверь и проскользнул в холодные сени, ведущие на хоры. Марцинек принадлежал к числу певчих, которые по окончании обедни исполняли государственный гимн.
В сенях, переходах и коридорах никого не было, и он крался на цыпочках, пробираясь к маленькой дверце, ведшей на лестницу и на хоры. Торжественное праздничное богослужение еще продолжалось. Гремел орган, и никто не услышал, как скрипнула дверь.
Марцинек, тихо ступая, стал подниматься по винтовой каменной лестнице, стремясь попасть на хоры незаметно и, таким образом, избежать записи в журнале учителя пения, игравшего на органе.
В башне было темно, и лишь кое-где на каменные ступени падал свет из узких окошек, которые извне казались лишь щелями, а с внутренней стороны образовывали довольно широкие ниши.
Марцинек прошел уже почти всю лестницу и приближался к дверцам на хоры, как вдруг похолодел от страха.
Перед самыми дверьми стоял на коленях ксендз Варгульский.
Белое пятно света падало из окошка на его голову и синюю сутану с большим воротником и позволяло рассмотреть его высокий лоб и суровое лицо.
Глаза ксендза-префекта были закрыты, руки сложены, и он горячо молился. Губы его медленно шевелились, а голова время от времени беспокойно вздрагивала.
Марцинек застыл в неподвижности, не смея дышать от ужаса.
Ксендз был строг и держал всю гимназию в паническом страхе.
Наконец Борович тихонько попятился, наткнулся на оконную нишу, втиснулся в нее, прильнул к стене и, не спуская глаз с головы ксендза, дрожал всем телом.
Между тем где-то внизу раздавался голос ксендза-каноника, поющего молитву за царя:
Боже спаси царя и императора нашего Александра…
Да будет мир в мощи твоей…
С хоров отвечали на эти молитвы. Затем наступил краткий перерыв, в тишине раздалась прелюдия к царскому гимну, и послышалось стройное и чистое пение молодежи.
Едва отзвучала первая строфа песни, как нижняя дверь на лестницу открылась, Марцина прохватило холодным сквозняком, и послышались шаги бегущего вверх человека.
Марцинек притаился и ждал. Волосы стали дыбом у него на голове, когда вплотную мимо него проскользнул инспектор.
Гимназический вельможа поднялся на лестницу и, направившись к дверям на хоры, наткнулся в темном переходе на коленопреклоненного ксендза-префекта.
– Кто это там? – спросил ксендз.
– Ах, это вы, отец… – сказал инспектор. – Я ясно приказал, чтобы гимн после богослужения пели на русском языке. Два раза повторял это учителю пения…
– Учитель пения совершенно ни при чем, – сказал ксендз спокойно, пряча в карман свой молитвенник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я