https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/chernie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Она видит свастики на повязках офицеров, и с диким животным ужасом начинает верить моим словам. В тот момент она близка к обмороку, но вид направленного на толпу оружия заставляет ее оцепенеть и не предпринимать каких-либо резких поступков. Им что-то кричат, но из-за незнания языка актриса не понимает, что именно, однако остальные понимают прекрасно и делятся на две группы — на мужчин и всех остальных. Она идет вместе с женщинами, все раздеваются, и она тоже раздевается вместе со всеми, потом их стригут наголо в соседнем здании и, когда очередь доходит до актрисы, она безропотно теряет свои волосы, которые она так холила и лелеяла, и которые она считает великолепными, а потом все они снова выходят на площадь. Люди держат в руках все свои ценные вещи, деньги и документы; на них нет ничего, даже обуви, а тот же голос, многократно усиленный громкоговорителями, продолжает командовать. Толпа обреченных еще не знает, что ее ждет, но пока молчаливо и с затаенной тревогой подчиняется приказам. Пока все еще достаточно спокойно в психологическом плане, пока все еще происходит достаточно спокойно…
Но вот следуют новые команды — темп событий убыстряется и обстановка внезапно срывается в бессмысленную жестокость: людей заставляют оставлять все ценное, заставляют бросать документы, драгоценности и деньги в разные контейнеры, и толпа начинает понимать, что документы им больше не понадобятся никогда. Осознание это факта ужасает, но эсэсовцы в черных мундирах подчиняют людей ударами дубинок, зуботычинами и бешеным лаем разъяренных псов, парализуя волю людей, и гонят их дальше. У обреченных уже не осталось иллюзий — они знают, что их ждет что-то очень страшное, может даже и небытие, но все происходит настолько быстро, что ум жаждет только одного — передышки, хотя бы небольшой, но передышки от этого ужаса нет — ее нет и не будет — в этом и заключается тонкий психологический расчет палачей.
Их куда-то ведут, всю эту толпу, быть может, многие и не догадываются куда именно, но она-то, моя актриса, теперь верит мне всем сердцем и потому справедливо считает, что их ведут на казнь, и, хотя ум ее понимает, что это конец, но верить в него она не хочет. Черепа на черных мундирах солдат отныне обретают свой настоящий смысл — это символ смерти, а не символ устрашения, как думалось ранее. Только теперь актриса обращает внимание на легкий сладковатый привкус воздуха — она прекрасно разбирается в запахах духов и, конечно же, почувствовала его гораздо раньше, но вот обратила на него внимание только сейчас.
Их гонят по аллее, по краям которой растут красивые ухоженные деревья, а перед ними стеной стоят солдаты в черных мундирах, многие из которых держат на поводках овчарок, с яростью лающих на людей, а автоматы солдат направлены прямо на толпу. Где-то позади слышатся выстрелы, и крики раненых заставляют поверить в то, что эти черные солдаты будут стрелять, если сделать что-либо не так. Обреченные проходят мимо цветников, на которых растут цветы, но это цветы не для них, а для персонала лагеря. Ухоженные растения призваны радовать глаз палачей, для который беспощадное убийство ни в чем не повинных людей является работой, и которые, как рабочие на заводах, всячески украшают свое предприятие.
Прямо в конце аллеи, после цветника, находится невысокое красивое здание с оригинально отделанными воротами, а позади него видны расположенные неподалеку мрачноватые серые здания, и над некоторыми из них высятся трубы. Из труб идет дым, который ветром относится в сторону. «Это сладковатый привкус дыма пропитывает воздух», — понимает женщина; этот привкус везде, и от него никак нельзя избавиться. Итак, перед ней — крематорий, а дым — это то, что осталось от людей, ведь он раньше был людьми. Ужас захлестывает все ее существо — ей страшно, дико страшно, и очень хочется жить, а еще больше хочется проснуться от этого кошмара. Она трет глаза руками, таращится, но ничего не помогает — она уже давно не спит. В отчаянии женщина щипает себя за руку; боль, вначале резкая, пульсируя, постепенно, пропадает, а перед глазами у нее все то же, что и было раньше.
Их ведут большой колонной, и она знает, куда их ведут. Она молится, молится горячо и истово, вкладывая всю свою душу, молится о спасении и идет вместе со всеми. Бежать не удастся — слишком много вокруг автоматов и собак. Я смотрю в ее душу и вижу, что возвращаться ей пока еще рано: она еще слишком мало прочувствовала в этом месте.
Внезапно рядом с ней у кого-то не выдерживают нервы, и он с криком выбегает из толпы. Сухой треск выстрелов, злые лица солдат, надрывный лай разъяренных псов, со стоном падающее согнувшееся тело, грубые крики команд… — и колонна идет дальше, скованная страхом, и она придет туда, куда не хочет идти, и с ней будет то, что запланировано с ней сделать. Неизбежность со всей очевидностью предстает перед ней, перед женщиной из будущего, и она вспоминает все то, что ей когда-либо ей рассказывали об этом месте. Теперь она знает, что ждет их всех дальше — их ждет душ; душ, который, как им сказали раньше, нужен в качестве санитарной обработки; «душ», которым закончится их земной путь, и вместо которого их всех отравят газом. А после будут они лежать громадным холмом из обнаженных человеческих тел, и другие, пока еще живые бедняги, будут разносить их по печам.
И вот они куда-то приходят; ворота закрываются, и с этого момента у нее пропадают последние робкие надежды на чудо, еще недолго — и все начнется, чтобы тут же окончательно и навсегда закончиться. Она уже не молится, как когда-то в колонне, и она уже не проклинает всех и вся, а больше всего меня, как это делала в поезде, — ее душа опустошена. Их закрывают в большом зале — машинально, без надежды, молясь, все ее существо переполняет любовь к жизни и сожаление о таком жестоком конце ее. Я внимательно слежу за мозгом женщины — мгновения в газовой камере в ожидании смерти стоят многих лет жизни. Отчаяние охватывает все существо человека, который когда-то в будущем был актрисой, грусть и тоска смешиваются со страхом — она хочет жить, но права на жизнь у нее уже нет. Я вижу, как и куда идет процесс изменения мировоззрения у нее в мозгу, и когда решаю, что этот процесс пришел в нужную фазу, это означает, что я достиг поставленной цели и ей пора назад. Я перемещаю ее обратно, в тот же самый момент времени, из которого и отправил ее в прошлое, и она появляется передо мной в той же самой одежде, в которой она со мной беседовала и со своими родными нетронутыми волосами. Я смотрю на нее и вижу, как женщина, глянув на меня безумными глазами полными слез, садится на землю и плачет. Все кончилось — она жива, переместившись сюда прямо из газовой камеры.
Она посмотрела на меня, и в ее глазах я увидел самого себя: весь в белых одеждах; и не голос у меня, а — глас; и не лицо у меня, а — лик; а на глазах — черная повязка, и над головою — нимб. А надо мной синее-синее небо, дует прохладный ветер с моря, и мои босые ноги стоят на песке; и вокруг шум океанского прибоя, неторопливый и властно входящий в истерзанную переживаниями душу и подчиняющий ее ритм своему ритму и музыке. Таким я и останусь в ее памяти навсегда — всемогущим существом вне добра и зла.
— Когда захочешь, приходи ко мне, и я все тебе объясню, — говорю ей я и ухожу.
Мы снова встретились не скоро. Наша встреча произошла примерно через полгода после моих экспериментов над человечеством, а она, тем временем, все так же, как и раньше, снималась в кино. Мы встретились после шумного банкета, устроенного в честь окончания съемок фильма, — она подошла ко мне и первой заговорила со мной. Празднование проходило на пляже, глубоким вечером, когда тихий шум прибоя и свежий соленый ветер придавал нашей встрече особое очарование. Мы были одни.
— Здравствуй, — сказала она мне, и в ее глазах было уверенное спокойствие и самоуважение.
— Здравствуй, — поздоровался с ней и я тоже.
Море шумело, с серебряным отсветом переливались волны, неподалеку слышались голоса людей, радующихся окончанию работы.
— Я бы хотела пригласить тебя выпить со мной, — предложила она, — в качестве благодарности и в знак того, что между нами нет никаких трений. То, что ты тогда сделал со мной, пошло мне на пользу. Теперь я чувствую себя гораздо увереннее в жизни, по-другому смотрю на мир, а также играю лучше, чем прежде. Взглянуть в глаза смерти, оказывается, полезно для дальнейшей жизни. Я стала другой, я стала лучше — и я благодарна тебе за помощь.
— Я удивлен тому, что ты благодаришь меня, ибо это для меня неожиданность, — ответил ей я, — ведь люди по природе своей неблагодарны, но лично тебе — спасибо; ну, а что касается алкоголя, то я уже давно не пью.
— Совсем?
— Да, с недавних пор — совсем. Есть три рода веществ, к которым человечество имеет тягу — это наркотики, никотин и алкоголь. Наркотики делают из человека сначала раба, а потом и животное — человек перестает быть человеком, и я вполне согласен с тем, что за их распространение наказывают высшей мерой наказания. Никотин тоже вреден для здоровья и дает стойкую привычку, а значит, употребление его в моих глазах является глупым и ненужным. Это напрасная трата здоровья, времени и денег. Алкоголь же не дает быстрого стойкого привыкания, но вреден тоже, поэтому к нему я отношусь как к небольшому неизбежному злу. Из этих трех видов веществ я для себя выбрал алкоголь, потому что он наиболее безвреден, и болезненное влечение к нему наступает через относительно долгий промежуток времени употребления. Раньше я выпивал по несколько раз в год, но в послевоенные годы у меня пропал к нему интерес, поэтому теперь я совершенно не пью.
— Странный ты человек, — в раздумье сказала актриса, — может быть, поэтому ты и обладаешь таким могуществом(?)
— А ты бы хотела получить его, мое могущество? — спросил ее я.
— Конечно, это было бы замечательно! Я не знаю насколько оно велико, но, судя по тому, что ты сделал со мной, оно впечатляюще.
— А одиночество — ты не подумала о нем, ведь я одинок со своей властью. Я один такой среди людей, всегда один и живу с этим уже достаточно долго. А ты не подумала об ответственности, ведь моя сила с легкостью может причинять боль и страдания? А душевная боль других людей — ведь я вижу ее и сопереживаю ей, и знаю, что могу помочь, но не всем… У меня нет никого, кто был бы мне опорой и нет ничего, за что стоило бы держаться. У меня нет дома, и поэтому мне некуда возвращаться: я везде чужой. То, к чему стремятся люди — золото, слава и власть над другими людьми мне ни к чему , ведь у меня уже сейчас есть власть над временем, вещами и свойствами вещей — мне не к чему стремиться в этом мире, в котором я живу сегодня, — в мире людей.
— Где моя любовь? — помолчав, продолжил я. — В прошлом; у меня нет ее в настоящем и не будет в будущем. Можно стремиться к женщине, но я могу обладать любой женщиной из любого времени и любого народа, какой только захочу; к тому же, мне совершенно не нужно прибегать к насилию — я могу сделать так, что любая из них влюбится в меня большой любовью (для этого мне достаточно всего лишь разобраться в ее психике и, в случае надобности, немного подкорректировать ее), и я уже не раз успешно делал это. Я не знаю кто я; знаю только, что я — это путь, но вот куда я иду? Трудно быть богом… И после этих моих слов, после всей этой боли моей души, после всей этой печали и грусти ты по-прежнему желаешь обладать моим могуществом?
— Трудно сказать, — ответила она, — теперь уже я в сомнении… А ты в действительности можешь поделиться со мной своей властью?
— Поделиться, наверное, смогу, но вот ты принять ее ты не сможешь. Ты, и другие — такие же, как ты, — все вы люди, обыкновенные нормальные люди, и вы не выдержите испытание ТАКИМ могуществом. Прав мой «отец» — дать шанс можно каждому человеку, но только единицы смогут пройти хотя бы половину пути, не говоря уже обо всей длинной дороге.
— А что это за путь?
— Это путь в твоей душе, в конце которого ты станешь практически богом.
— Зачем ты говоришь мне все это? — удивилась она, — Ведь это, наверное, тайна. А вдруг о твоих словах узнают люди — что скажут они? — начала беспокоиться женщина.
— Без доказательств они не поверят ничьим словам, а бегать убеждать каждого — и умного, и глупого — я не собираюсь, но, чтобы ты не волновалась, я скажу тебе следующее. Чем отличается ребенок от взрослого человека? Ребенок говорит то, что думает, и делает то, о чем говорит. Взрослый же человек вполне может думать одно, говорить другое, а делать совершенно противоположное — не первое и не второе, а что-либо третье. Люблю детей. Сейчас я тоже, как ребенок, — просто говорю правду, и больше ничего. Делай с этой правдой, что хочешь — это твое право. Ты лучше скажи мне, каков я по-твоему?
— Ты спокоен, силен и мудр, — ответила она, не задумавшись ни на секунду.
— А я предполагал, что ты добавишь еще и «жесток».
— Жесток?! О, нет, ни в коем случае! — воскликнула она. — И хотя я знаю, что ты убивал людей, но я, да и все остальные люди, так вот, мы считаем, что ты делал это исходя из каких-то своих побуждений, уходящих корнями туда, где обычным людям делать нечего. Ты — единственный и неповторимый, поэтому оценивать тебя и твои побуждения очень трудно: может быть, эти убийства — следствие войны, и того, что ты тогда вынес, может быть… Но ты не жесток — ты добр — такова твоя сущность: ты не обидишь слабого и поможешь в беде. Так считаю я, и так считает большинство; но мне ты открылся, и теперь я еще больше утвердилась в своем мнении — ты добр, — а затем, подумав, добавила, — и ты хороший.
Я согласен с ней, я чувствую, но пока еще логически объяснить не могу, что мой разум и мои понятия о добре и зле гораздо ближе к истинным, чем человеческие. Люди судят о самих себе и об окружающем их мире, оставаясь при этом людьми, — и это накладывает на процесс и результат мышления определенные ограничения и предрасположенности к выводам, которые следуют из их внутренней логики построения, из их биологии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80


А-П

П-Я