унитаз am pm like 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я начала яснее понимать то, в чем уже давно сомневалась в глубине души: в эффективности моего выступления. Для председателя суда и так было ясно, что между моим гнусным конфликтом с родными, о котором я рассказала или, вернее, подтвердила наличие такового, и делом Патрика, абсолютно непохожим на мое, существует непосредственная связь, выразившаяся в дурном влиянии на подсудимого. Судьи не могли не признать в моем лице оскорбленную, преследуемую, ограбленную. И если лагерь Буссарделей разыграл как по нотам этот процесс, то я явно очутилась в лагере жертв. Примерно на одной линии со вдовой полицейского. И на одной линии с Патриком, на что надеется защита. И возможно, еще и с другими, о которых здесь не упоминалось. Статисты из потерпевших уже продефилировали согласно замыслу режиссера, и, чтобы прорепетировать сцену при свете – конечно относительном,– не хватало только меня, фигурантки. Я могла бы не являться на суд, могла бы прислать свидетельство о болезни, сказать, не солгав, Полю Гру: "Я отказалась!.." Как бы не так, если бы я не явилась, я вышла бы из игры, потеряла бы свои права. Дураков нет! Достаточно мне было попариться в буссарделевской бане, и те несколько попавших на меня брызг, которые я до сих пор стираю с себя, как-то сразу меня омолодили. Зверь еще не умер. Нет, не умер. Я хорошо сделала, что приехала сюда. И все это было вовсе не таким мучительным. Вот в тот первый день, когда в Фон-Верт явились две мои кузины, тогда я почувствовала, что бремя чересчур тяжело. А с той поры, от кузин к своему адвокату, от адвоката к следователю, от следователя в суд, все как-то уменьшилось в масштабах, пошло на убыль, и снова я ощутила себя почти что легко.
Прежде чем уйти из зала суда, я бросила вокруг прощальный взгляд. Здешняя декорация меня позабавила. Как-никак я профессионал. Потолок был вогнутый, с безвкусным орнаментом, где повторялись розетки и лепнина, где сочетались лазурь и золото, Ренессанс и Вторая Империя. В центре его, в овальной рамке, аллегория в виде актрисы из "сосьетеров" Комеди Франсэз, сидевшей в не слишком удобной позе, босоногой, зато пышно задрапированной, и что означает сия аллегория, понять было трудно; запомнила же я ее лишь потому, что дама сильно походила на одну из моих бретонских теток. Лицо Республики тоже напомнило мне кого-то из нашей семьи. Голова Республики, в венке из колосьев, больше натуральной величины, была изображена в соседнем овале и исполнена, очевидно, Далу. Но за столом судей две довольно миленькие карсельские лампы под матовыми зелеными абажурами стиля Луи-Филипп, уже чуть устаревшего, а здесь устаревшего окончательно.
И из всей этой мешанины: стиль и безвкусица, яркий свет и полумрак, скандальное дело и соблюдение тайны – складывался некий порядок. Таков аппарат правосудия. Когда наконец я вышла из зала, обитая войлоком дверь с противовесом медленно, со вздохом захлопнулась за мной, глухо, как в церкви.
Почему я внутренне улыбалась чуть ли не на всем обратном пути? Виноват аэропорт Орли, порог, откуда начинаются мои перелеты из одной вселенной в другую; безличные такси, которые подзываешь не выбирая, откуда выходишь бездумно и где за двадцать минут поездки по парижским улицам я передумала в тысячу раз больше, чем на своей старенькой машине за целый день езды. Даже ожидание на аэродроме показалось мне коротким, и я невольно стала подсчитывать в уме, сколько дней, сколько недель придется ждать гонорара за мои свидетельские показания. В какую форму он выльется, кто подпишет бумагу? А пока что день прошел удачно, как говорят вечерами мои друзья антиквары, когда им удается сделать ценное приобретение или выгодно продать какую-нибудь вещь. Я сделала то, что должна была сделать: в сущности, была испита совсем крошечная чаша.
Никто в Фон-Верте не узнает о сцене в суде, не узнает даже о моем блицпутешествии в Париж: я раз и навсегда предупредила Ирму, что, если я опаздываю против обычного нашего распорядка больше чем на полчаса, пусть меня не ждут и садятся за стол. Да, никто в Фон-Верте, а уж тем паче в Ла Роке. Тем более что мы с Полем словно по молчаливому уговору ни разу не возобновляли разговора ни о деле Патрика, ни о той роли, которую мне предстоит в нем сыграть. Полное молчание, что может быть лучше. А также и проще. Так что прерывать его было мне не с руки. И мой поступок подкрепился еще одним тайным соображением, полностью оправдывавшим меня: я была Буссардель, а они нет.
Перед посадочной площадкой в вестибюле я попросила стюардессу предоставить мне переднее кресло, мне хотелось чувствовать себя во время короткого перелета в одиночестве, полнее им насладиться. Путешествие всегда приносило мне ощущение счастья, и не только классическое удовольствие от перемены места, от прибытия в неведомые города, знакомства с удивительными нравами, а просто мне нравилось само движение. Если в молодости я пускалась в путь, я тем самым удалялась от нашей семьи.
Так что мою юность сформировали путешествия. И теперь, через двадцать с лишним лет, я, путешественница, еще ощущала в себе знакомое чувство освобождения. Раньше стук колес по рельсам или подрагивание судна, плывущего по волнам, теперь – полет: все это проветривало мозги, заставляло сильнее биться мысль, открывало забытые закоулки памяти. А когда самолет отрывался от земли, когда я уже не чувствовала, как подо мной шуршат на взлетной дорожке огромные шины, когда земля вдруг куда-то проваливалась за окном и крыши домов бежали под нашим ковром-самолетом, я первое время невольно подносила к губам руку. "Вам нехорошо?" – спросила меня как-то моя спутница с самыми добрыми намерениями. "Напротив, дорогая, простите меня, но при взлете самолета меня охватывает буйное веселье". Все та же спутница объяснила мне, что таково общеизвестное действие взлета на солнечное сплетение; однако это объяснение показалось мне вульгарным и плоским. Потом, попривыкнув, я научилась сдерживать свою радость, но всякий раз ее ощущала.
После такого дня теперешний полет был мне вдвойне приятен. Даже темное пятно – наши недоразумения с Полем Гру, чей характер я уже успела хорошо изучить,– вдруг показалось мне вовсе не таким угрожающим; я с отменным аппетитом пообедала в самолете, попросила у стюардессы еще один бокал шампанского и выпила его одна за свое здоровье.
Когда я вернулась домой, Рено уже лег, но не спал. На постели были разбросаны газеты, какие-то листки. Пирио, играя, растащил их по всей спальне. Бросив мне рассеянно: "Ну как прошел день? А ты поздно!", Рено тут же спросил, не привезла ли я вечернюю газету. Я вздрогнула, но, оказалось, что Рено имеет в виду местное издание, которое попадало в город к вечеру, и эту газету я могла бы привезти.
– А что тебе понадобилось в газетах? Ах ты поросенок этакий, смотри, все простыни типографской краской измазал.
– Как, ты ничего не знаешь? Хотя верно, ты ведь с утра была на стройке. Весь город об этом говорит. Мы-то узнали только вечером, думали он заболел: уж два дня в лицее ходила эта официальная версия. Так вот, Паризе вызывали к министру. Газеты об этом молчат, но дело, видно, плохо. Завтра философию нам будет читать сам ректор.
– А что такое натворил твой Паризе?
– Написал в журнал статью. О войне в Алжире. Подстрекательскую! Обвиняет во всем правительство. Разошелся вовсю.
– У тебя есть этот журнал?
– Да нет, откуда! Он по рукам ходит. В книжных киосках не осталось ни одного экземпляра. Но я читал отклики. Потому что уже есть отклики.
– Расскажи-ка мне, в чем дело.
– Ага, и тебе интересно, даже глаза заблестели. За то я тебя и люблю, что ты так же, как я, думаешь.
Я слушала его, я счастливо смеялась, я смотрела на сына, собирая листы газет, и твердила про себя: "Ты, малыш, ничего не подозреваешь, но я отвоевала тебе твое добро". А Рено, истощив весь свой энтузиазм в восторженном рассказе, позволил мне переменить ему простыню, протереть черные от типографской краски пальцы полотенцем, смоченным одеколоном, и тут я заметила, что его сморил сон. Он провалился в забытье, на подушке вырисовывался его профиль; я нагнулась, поцеловала его, и он, полусонный, схватил мою руку и поднес ее к губам. А когда Рено заснул, он буквально преобразился у меня на глазах, и лицо его в течение доли секунды стало прежним лицом маленького мальчика. Вот тогда я поняла, что получила свою мзду.
Мне не пришлось долго ждать, чтобы увидеть, чем меня еще наградит судьба. На следующий день утром зазвонил телефон. Звонила мать, и голос ее звучал так четко и близко, что я удивилась такой прекрасной слышимости.
– Но я уже не там, я удрала из этого ужасного места, Агнесса. Я остановилась в отеле "Консул Марий". В десяти минутах езды от тебя, как мне объяснили.
– Совершенно верно, это у въезда в город. Я каждый день мимо проезжаю. А когда ты переехала?
– Я тебе все объясню.
– А как ты приехала?
– Я тебе все объясню,– повторила она.
– Хочешь, я к тебе заеду?
– Конечно, Агнесса. Я должна тебе кое-что вручить. Найдется у тебя свободная минутка сегодня?
Когда я приоткрыла дверь в комнату, где меня ждала мать, лежа в постели, я в первое мгновение подумала, что ошиблась номером – так она изменилась. Передо мной была совсем не та женщина, с которой я два часа беседовала в далеком курортном городке; но, оправившись от первого изумления, я вновь приоткрыла дверь и тут в спускавшихся сумерках узнала в этой лежавшей в постели полумертвой женщине свою мать.
– По-твоему, я очень изменилась? – спросила мать, прочитав, как и всегда, мои мысли.
– Да, похудела.
– Садись же.
Сказала она это потому, что я стояла у изголовья постели, не решаясь поцеловать мать, а она предложила мне сесть лишь для того, чтобы избежать поцелуя; мы уже давным-давно отвыкли от этого родственного обряда. Мать придала своему лицу неуловимое выражение иронии и добавила:
– Я уже давно начала...
– Что начала?
– Худеть. Я всегда знала, что именно у меня,– добавила она просто.Люди обычно утверждают, будто можно извлечь какое-то благо, зная, что у тебя. При желании можно, конечно. Если прятать, как страус, голову в песок! – заключила она презрительно.
Мать подняла руку к ночному столику и позвонила. Понимая, что нас сейчас прервут, я перевела разговор на нейтральную почву и снова спросила, как она сюда добралась.
– Одна. Наняла машину, и, ей-богу же, шофер прекрасно меня довез. Пересадки по железной дороге теперь мне уже не под силу, а санитарную машину я не хотела брать, чтобы не произвести на директора отеля плохого впечатления.
– Надо было позвонить мне. Я бы за тобой приехала. У меня большая машина, на заднем сиденье можно расположиться со всеми удобствами.
Вошел метрдотель и принес чай, значит, мать заранее его заказала. Она словно бы и не заметила чужого присутствия.
– Неужели перевезла бы?
– Ну конечно.
– Вот как? Но если бы даже я могла это предвидеть, я все равно не попросила бы тебя. Это преждевременно,– добавила она, глядя мне в лицо, и смысл этого "преждевременно" я могла истолковывать, как мне угодно.
– А ты здесь давно?
– Уже неделю.
– И совсем одна?
– Я тебе уже говорила.
– Ты хочешь здесь остаться?
– Да.
Метрдотель, налив нам чай, удалился. Его присутствие стесняло только меня, и я вернулась к прерванному разговору.
– Ты лечишься? Кто за тобой ухаживает?
– О!
Мать еле заметно пожала плечами, не поднимаясь с подушек, и изменила тон. Она с легкостью признавалась, что физически она в плохом состоянии.
– Врачи говорят, что не нужно меня больше мучить. Я прекрасно понимаю, что это значит. Чудаки эти доктора, считают, что, если человек болен, он непременно глупеет. А на самом деле все наоборот. Но в конечном счете оно и лучше. Я вовсе не так уж рвусь попасть в лапы этим господам. Хочу окончить свою жизнь где угодно, лишь бы не в клинике. На мой взгляд, в этом есть что-то непристойное. А если я вернусь в Париж, меня обязательно положат в больницу.
– А ты потребуй, чтобы тебя оставили на авеню Ван-Дейка.
– Да существует ли еще авеню Ван-Дейка? И кто будет при мне? Врачи от меня отступились, но не только одни врачи. Я не стыжусь тебе в этом признаться, Агнесса. Мы с тобой не созданы, чтобы ладить друг с другом, но я хоть знаю, что ты человек не мелочной. Знаю также, что могу доверить тебе кое-что, и ты не будешь злорадствовать. Короче, я совсем одна. Я не нашла второго Симона ни в его детях, ни в его жене.
Произнесла она имя моего брата, как-то особенно налегая на последний слог, в каком-то порыве, потрясшие ее существо, и я увидела, как в ней снова зажглась дикая неукротимая страсть, сжигавшая ее жизнь.
– Все, что я могла сделать в интересах его детей, я делала не ради них, а ради Симона,– продолжала она.– Из верности, как я ее понимаю. Верность – это вот что такое: думать о другом, говорить: "Я бы поступила именно так, будь он здесь". Может быть, ты знаешь какое-нибудь иное средство, чтобы тот, кого нет, оставался для тебя всегда живым? Вот я и чувствую себя ближе к нему, когда я совсем одна и действую ради него издали.
– Значит, ты сама решила приехать сюда?
– Поближе к тебе? Тебя это удивляет? Ясно, удивляет. Но ты сейчас все поймешь, Агнесса. Мне все равно – что видеть тебя, что не видеть. Я не испытываю ни радости, ни неприязни: ничего. А вот они надрывают мне сердце.
По легкой дрожи ее голоса я почувствовала, что сейчас она скажет неправду.
– К тому же, если они узнают, что я здесь, неподалеку от тебя, они предпочтут остаться дома.
Я ничего не ответила. Я догадывалась, что здесь что-то не так, но не могла догадаться, что именно. Несомненно, мать услышала мои мысли и не стала настаивать.
– Но я просила тебя приехать,– продолжала она,– не затем, чтобы вести такие беседы: я слишком увлеклась. Я сказала по телефону, Агнесса, что хочу тебе кое-что вручить.
Она протянула мне мешавшую ей чашку и положила ладонь на свою дорожную сумку, стоявшую рядом на постели, ту, что я видела еще в прошлый раз. Я успела заметить, что, хотя стояли теплые весенние дни, мать была в ночной рубашке без выреза и с длинными рукавами, застегнутыми у кисти;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я