https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Но Маяковский сказал: выбор оружия предоставляется вам.
– Не могу же я ему предложить драться на ручках!
– Но можете сделать ловкий ход: предложите драться словами, устроить публичное состязание в остроумии. Это будет своеобразной дуэлью, и к тому же бескровной.
– Никакая дуэль не может быть публичной, это противоречит дуэльному кодексу, поэтому я согласен состязаться с Маяковским, но не публично.
– А кто же будет судьей, если не будет публики?
– Что за смысл обсуждать детали, когда сам предмет нереален. Надо найти выход. Это обязаны сделать вы. Вы и только вы заварили эту кашу. Вы должны ее расхлебать. В противном случае я вынужден буду поехать к Маяковскому и рассказать все.
– Что он вас оскорбил? Это он знает.
– При чем тут оскорбление? Это вы придумали, что он меня оскорбил!
– Как иначе вы назовете этот поступок?
– Обычным приемом при диспутах.
Эльснер захохотал.
– Хорошенький прием! Что же вы взъерепенились на Маяковского?
– Это вы меня взъерепенили! – закричал Охотников. – Черт знает что такое! Вы гипнотизер, вот и внушили мне, что он меня оскорбил.
Трудно решить, чем бы закончились пререкательства, если бы к ним не подошел Ройзман:
– Здорово, литгвардейцы! Вы еще не под конвоем?
Эльснер насмешливо улыбнулся. Охотников вздрогнул.
– Почему мы должны быть под конвоем? – не удержался он от вопроса, хотя понимал, что лучше не обращать внимания на эту нелепую шутку.
Ройзман рассмеялся.
– Вы еще спрашиваете? Думаете, в Москве легко сохранить тайну? Весь город говорит о вас и Маяковском, хотя дуэль еще не состоялась. Ее считают вызовом, брошенным революционному духу общества, злостным нарушением новой морали. Сегодня вечером созывается общее собрание деятелей искусств в бывшем кинотеатре «Поток» для общественного суда над нарушителями нового правопорядка. Явка подсудимых обязательна.
– Какая чепуха! – воскликнул Охотников и побледнел.
Эльснер улыбнулся.
– Вот, Николай Аристархович, не послушали совета. Я же вам говорил: не стоит затевать этой истории, а вы заставили меня быть вашим секундантом. Мне теперь придется держать ответ перед общим собранием.
Охотников был ошеломлен, не в силах выговорить ни единого слова. Ройзман похлопал его по плечу:
– Ничего, старина, не огорчайтесь. Наш суд не похож на царский, он строг, но справедлив. Только не юли перед судьями, а откровенно признай вину, и дело ограничится строгим выговором.
Громадный зал бывшего кинотеатра «Поток» переполнен. Из-за слабого напряжения лампочки светили тускло, все происходившее в зале казалось полуреальным-полуфантастическим. Отопление не действовало, никто не снимал верхних одежд, поражавших разнообразием. Здесь были тулупы, шинели, шубы всех сортов, начиная с енотовых и кончая собачьим мехом. Попадались новые, нарядные, но больше было облезлых и потертых. Женщины кутались в шали, накинутые на пальто.
На эстраде за большим столом сидели в креслах члены президиума. Их было пятнадцать. Председательствовала женщина лет сорока – сорока пяти, Ольга Давидовна Каменева (родная сестра гремевшего в то время Троцкого). Она была близорука и время от времени поднимала к глазам лорнет, что делало ее похожей на даму старого общества. Это ее не смущало, она знала: никому не придет в голову упрекнуть ее в близости к аристократам.
Ольга Давидовна величественно поднялась с места и объявила собрание открытым.
– Первое слово, – сказала она, – я предоставляю в виде исключения и вне очереди товарищу Майской. Она занята важной литературной работой и должна сразу после выступления уехать. Ее мнением, как видного общественного деятеля, мы очень дорожим. Товарищ Майская, слово предоставляется вам.
На эстраду поднялась грузная женщина, облаченная в черное платье. Раздались жидкие аплодисменты. Она окинула публику взглядом полководца, последний раз перед сражением оглядывающего войска, и начала громким мужественным голосом:
– Дорогие товарищи! Мы взволнованы случаем, который смело можно назвать отрыжкой канувших в вечность времен. Разрешите по этому поводу прочесть отрывок из пролога моей пьесы «Красный факел», для постановки которой по инициативе Анатолия Васильевича Луначарского заложен фундамент нового театра, в котором будут ставить только революционные пьесы.
В зале раздались смешки. В холеных руках Каменевой зазвенел колокольчик.
– Итак, – возгласила Майская. – Место действия – Петроград. Двор оружейного завода. Год тысяча девятьсот шестнадцатый.
Р а б о ч и й А л е к с е й: Так ты считаешь, что Лермонтов был прав?
В т о р о й р а б о ч и й: Да! Я считаю, что Лермонтов был прав.
А л е к с е й: Владимир, как ты докажешь, что Лермонтов был прав?
В л а д и м и р: Лермонтов был прав, что принял вызов Мартынова, потому что Лермонтов – дитя своего класса.
А л е к с е й: Но ведь Лермонтов гениальный поэт!
В л а д и м и р: И гениальные поэты остаются детьми своего класса. Вот если бы он был пролетарием, поступил бы иначе.
А л е к с е й: А как бы он поступил, Владимир?
В л а д и м и р: Дуэли – это буржуазно-дворянский предрассудок. Они аморальны с точки зрения пролетарской психологии, и поэтому ни один пролетарий не принял бы вызова на дуэль.
А л е к с е й: Больше того, Владимир, настоящий пролетарий осмеял бы того, кто сделал ему вызов.
В л а д и м и р: Я с тобой вполне согласен, Алексей! Настоящий пролетарий его бы осмеял.
Во время ее чтения публика все более и более приходила в веселое настроение. Но тут она разразилась хохотом, к великому смущению автора, и колокольчик Каменевой не мог его заглушить. Наконец один из членов президиума громовым голосом крикнул так, что, несмотря на шум, его все услышали:
– Товарищи! Объявляем перерыв на пять минут!
Сконфуженная Майская поспешила домой заканчивать важное литературное произведение. А члены президиума, пошептавшись, решили ограничить время для ораторов пятью минутами. После непредвиденного перерыва Каменева объявила об этом и мельком упомянула: некоторые записавшиеся ораторы отказываются выступать.
– А сейчас слово предоставляется поэту Николаю Клюеву.
Николай Алексеевич медленно и степенно поднялся на эстраду и отвесил три глубоких поклона.
– Не взыщите, граждане и товарищи! Говорить красиво я не обучался и не умею. Всю жизнь прожил в глуши Олонецкой губернии. Что может сказать крестьянин образованным людям? Только то, что сердце подскажет. Здесь у вас два дружка побранились да и за ножи ухватились. Кулачные бои бывают, чего греха таить. Но до ножей и самострелов мы недообразовались. Мой совет дружкам: или сразу помиритесь, или опосля, как подеретесь да лицо оботрете.
Публика была в восторге. Все стало похоже на веселую комедию. Даже члены президиума не могли сдержать улыбок. Клюев сошел с эстрады под гром аплодисментов медленно и важно, будто аплодисменты к нему не имели никакого отношения.
Следующим выступил молодой адвокат Петровский:
– Дорогие товарищи! Я понимаю и страстное желание пожать плоды великой революции, и стремление избавиться от вороха предрассудков, но закон есть закон, его нельзя подменять кипением эмоций. Как можно осуждать людей, которые еще не совершили правонарушения и не попрали нормы новой морали, не зафиксированной в законе. Два человека хотели драться на дуэли, но они не дрались. Если мы начнем осуждать людей за хотение, то создадим такой хаос, в котором сами и запутаемся.
Молодой адвокат выразил мнение всей аудитории, и ему долго аплодировали. Президиум решил, что вопрос исчерпан, и закрыл собрание, на котором, кстати, не было ни Маяковского, ни Охотникова.
Сугробы и камни
Вечерний воздух Москвы – крепкий, сочный – ударяет в окна «Метрополя», громадного и широкого, будто чем-то удивленного. Может быть, тем, что он весь как-то потускнел, словно с него сошел лак? К широкому подъезду не подкатывают нарядные автомобили, не гремит легкомысленная музыка в ресторане. Вместо нее – звон оловянных ложек и мисок, торопливый скрип сапог, запах кожи, пота, лохматых папах. Там теперь первая советская столовая. В широком вестибюле часовые – «Товарищ, ваш пропуск!» – точно в крепости. И комендант вооружен до зубов.
А в нескольких саженях от подъезда – сугробы снега. Он не меняется, такой же, как всегда, – белый, холодный, беспомощный, обреченный на таяние.
Соня проносится мимо сугробов. Сердце колотится, точно собирается выскочить из груди. Прежде чем войти в подъезд «Метрополя», она подносит сумочку к лицу и торопливо вдыхает порошок. «Вот теперь хорошо», – проносится в мозгу.
– Вам кого? – гремит строгий голос часового. (Такой ли уж строгий? А может, это так кажется?)
– В триста сорок седьмой, – лепечет девушка, – к Лукомскому.
«Что со мной? – думает она. – Неужели я такая трусиха? Как глупо. Почему подкашиваются ноги?» Перед ней вдруг, точно фонарь, вспыхнули его глаза. Она вспомнила, как увидела его впервые, выступающего на митинге. Слова были непонятные, а он – бесконечно близкий, желанный. Фантастический сон. Неужели она увидит его сейчас?
– Товарищ Лукомский, – гудит голос часового у внутреннего телефона, – к вам пришли. Пропустить?
– В триста сорок седьмой пропуск готов.
Соня берет синенький листок и бережно прячет в сумочку. Лифт не работает. Да нужен ли он? Девушка не замечает ступенек. Вот коридор, дверь, на которой выжжено, точно огнем: 347.
Стучит. Ее это пальцы или чужие, она не знает.
– Войдите.
Комната – как все гостиничные номера: кровать, шкаф, стол, умывальник. Соня не замечает предметов. Перед ней чуть улыбающееся лицо, фигуру она не видит. В тумане горят глаза, улыбка. Соня смотрит на улыбающийся рот, на протянутую руку – сильную и крепкую, до нее страшно дотронуться, делает несколько шагов, что-то говорит. Он отвечает, они пожимают друг другу руки. Соня почувствовала, как теплота его руки проникла ей в сердце.
Что он сказал? Она, взглянув в его лицо, заметила: между двумя передними зубами, ослепительно белыми и крепкими, – маленький промежуток, немного шире, чем это бывает обыкновенно, такой же, как у ее брата Пети, пропавшего без вести. Ей вспомнилась комната, не гостиничная, а домашняя, уютная, пропитанная знакомыми запахами и старинными хорошими вещами. Петя стоит перед ней в солдатской шинели. Это было в их последнюю встречу.
Неожиданно для Лукомского и еще неожиданней для себя она закрыла худенькими беспомощными ладонями свое побледневшее лицо и горько заплакала, как маленькая и незаслуженно обиженная девочка.
Петр Ильич подошел к столу, налил из графина стакан воды и почти насильно влил ей в рот.
Ей стало лучше – от воды ли, от прикосновения его руки ко лбу или оттого, что Лукомский стал похож в эту минуту на доктора из детских сказок.
– Ну вот, –улыбнулся он, – теперь давайте разговаривать.
«Что я могу ему сказать?» – подумала Соня и вдруг неожиданно для себя прошептала:
– Я… я… хочу домой.
Петр Ильич не удивился, подошел к вешалке, взялся за шинель.
– Тогда я вас провожу, – произнес он спокойно.
– Нет, – ответила Соня, – я совсем не хочу домой, но только не знаю, о чем буду говорить… Я думала… Мне казалось, я смогу столько сказать, а теперь вижу, что… Не хочу, чтобы вы думали, что я дурочка или…
Она потеряла дар речи и сконфуженно замолчала.
Лукомский не говорил ни слова. Он ходил по комнате и курил. Несмотря на неловкую паузу, Соне было хорошо. Она сидела в мягком кресле, полузакрыв глаза. Его присутствие наполняло ее сердце необъяснимой радостью. Она могла сидеть так долго-долго. У нее было такое чувство, будто она металась по городу, устала, измучилась и вот теперь нашла, что искала. Мысль, что он может подумать о ней плохо, ее не тревожила. Пусть что угодно думает. Пусть это последний раз, но она будет сидеть и наслаждаться сознанием, что он здесь, рядом. Большей радости быть не может.
Соня не понимала, сколько прошло времени. Ее привел в себя резкий телефонный звонок и голос Лукомского:
– Я занят. Завтра – пожалуйста.
Она быстро поднялась. Хотела просить, чтобы проводил, но, видя, что он понимает и так, промолчала.
Лукомский быстро оделся, и они вышли.
Когда спускались по широкой лестнице, с натянутой красной дорожкой, погасло электричество. Несколько минут, пока не зажгли свечей, они стояли в полной темноте. Хотя она не опиралась на его руку и даже не прислонялась к нему, ей казалось, что она не только прижалась к этому сильному человеку, но слилась с ним, спряталась в глубине его груди. Блаженное состояние. Когда колеблющееся, пляшущее пламя свечей осветило стены и ступеньки, по которым, точно фантастические черные зайчата, запрыгали тени, ей почудилось, что она вышла из этого состояния, как выходят из комнаты после долгого сидения, тихими шатающимися шагами.
На улице было морозно. Беспомощно лежали сугробы. Снег казался голубым. Шли они молча. Иногда мысли передаются через плечи. Два плеча (пусть одно выше, другое ниже, ничего) находятся рядом.
Когда идешь один, кажется, что шагаешь по краю бездны, похожей на грандиозный беззубый рот. Голова кружится, не на кого опереться, впереди – черная пустота. Нет чувства, равного тому, которое испытываешь, когда рядом человек, еще не ставший близким, но вот-вот готовый сделаться, когда никаких слов не сказано, но они и не нужны, и так все ясно. Молчание вечера и снега радовалось молчанию людей.
Соня пошла не в сторону дома, а так, куда глядят глаза. Лукомский следовал за ней. Она не помнила, как очутилась на Каменном мосту, как попала в тихие извилистые переулки Замоскворечья. Вокруг снега, заборы, тускло светившиеся в ночи золотые купола церквей.
Один раз Лукомский нарушил безмолвие и спросил:
– Вы живете в Замоскворечье?
Она ответила: «Нет», и они продолжали идти, дыша морозным воздухом, погружаясь в снега, похожие на громадные кружевные накидки, наброшенные на горы подушек.
Наконец вернулись в город. На Чистых прудах Соня простилась, не сказав на прощание ни слова, только крепко сжав руку.
В воздухе кружились снежинки, похожие на миниатюрных птиц, радующихся легкости, белизне и недолговечности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я