https://wodolei.ru/catalog/shtorky/dlya-uglovyh-vann/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— спросил он вкрадчиво. — Приди к отцу, он даст денег, все устроит. Потом — жена-красавица, детки…
Настал черед задуматься Одиго. Не мог же он сказать: «Старина, я тебя понимаю. Испокон веку заведено: пчелы собирают мед, трутни его едят. И если трутень однажды захочет пчелам помочь, те ему не поверят».
Но этого он не высказал вслух. А произнес следующее:
— Я поднимаю меч не за себя. Я поднимаю его за всех, лишенных надежды. Помоги мне, Жак. Ты стар. Ты знаешь всех вожаков черни в округе. Где Босоногий, именем которого много лет назад в городе воздвигали баррикады? Укажи мне, как его найти!
Старик бесстрастно все выслушал до конца. Долго молчал. Потом почесал спину и сказал:
— Слишком много слов, а? Пойти посмотреть лошадку. Лошадка-то старая уже, плохо ест.
И преспокойно направился в чердачный лаз.
10
Каждый вечер, спустившись вниз, Одиго говорил:
— Когда же, Жак? Мне надоело даром есть твой хлеб.
Но старый Бернье все отмалчивался, и волей-неволей Одиго стал членом большой крестьянской семьи, тайным участником ее жизни. Теперь он знал всех сыновей Жака, странной прихотью судьбы названных по святцам Жераром, Жозефом и Жюлем; все они стояли в ряд на коленях вместе с отцом и сестрой, набожно склонив кудлатые головы, и повторяли за отцом слова молитвы. Это были безмолвные, скромные парни, они смотрели отцу в рот и ловили каждое его слово. Иногда двое старших ссорились и тогда уходили на ригу без шума убеждать друг друга тяжелыми кулаками. Бернье не терпел в доме ссор и беспорядка.
Утром после молитвы отец говорил:
— В поле!
И тыкал пальцем в Жерара, Жюля или Жозефа. Потом приказывал:
— На виноградник!
И таким же жестом назначал на все другие работы. Иногда его заскорузлый палец, помедлив, останавливался на ком-нибудь из сыновей с таким указанием:
— В лес!
Назначенный браконьерствовать ухмылялся от удовольствия. Несмотря на строжайшие господские законы, в котле над очагом варились то кролик, то козлятина, в подклети лежали и дротики, и рогатины, и сети, и капканы. Все это запрещалось, да и вся мужицкая жизнь была под запретом, поэтому все делалось втайне, крадучись и без единого лишнего слова.
Одиго пользовался безмолвным почетом. Когда он изредка спускался со своего чердака, все вставали и кланялись. Ему отдавали лучшие куски. Но никто с ним первый не заговаривал и ни о чем не спрашивал. От нечего делать он починил свою одежду, а потом выпросил у старика кусок козлиной кожи: его мокасины износились. Когда он надел новые, старик заметил:
— Ловко!
Поняв это как одобрение, Бернар тут же выкроил и сшил пару по ноге Жака Бернье; тот немедля скинул башмаки, надел обновку и прошелся перед всеми гордый, как король. Сыновья смотрели с завистью.
— Запаси мне этой кожи побольше, — велел Бернар.
Старик подумал, кивнул и назначил Эсперансу к нему подмастерьем.
Теперь, завершив все дела по дому, Эсперанса поднималась на чердак, усаживалась поодаль и молча работала. Прежде слышно было только, как она напевает, носясь по усадьбе так, что черные косы мелькали то там, то тут. Ныне этот вихрь в синем корсаже и переднике был, так сказать, прикреплен к месту, и Одиго мог рассмотреть смуглое, чуть тронутое оспой лицо дочери Бернье, которую знал ребенком. Лицо это было настолько строгим и замкнутым, что не всем открывалась его неулыбчивая красота: так изображение на стеклах витража кажется темной смесью красок, пока его не высветлит утренний луч. Рисунок ее профиля, казалось, сделанный одним смелым и четким штрихом, отражал стремительность и простоту души, глаза были постоянно опущены. Когда же она взглядывала исподлобья, быстрый энергичный блеск их поражал, как вспышка выстрела ночью. Говорила же она только «да, сеньор» и «нет, сеньор» и смотрела только на то, на что ей указывали, отнюдь не на самого сеньора.
Временами ее покойное и серьезное лицо вдруг беспричинно заливала краска. При своей смуглоте так густо, так мучительно краснела она, что видно было, каких усилий стоило ей усидеть и не выбежать от стыда. Бернар получил удовольствие, сработав для нее туфли; он украсил их вышивкой по-индейски и положил на ее место. Она увидела — и покраснела до ушей, потом закрыла лицо руками и заплакала. Уже много позднее ему объяснили, что по деревенским обычаям подарки делают только женихи. Но женихов она решительно отваживала.
Покончив с обувью, Одиго взялся за луки. Он велел Бернье нарезать их из тисового дерева и заготовил впрок тетивы из кожи по индейскому способу. Постепенно чердак превратился в склад оружия и обуви. Когда Бернье смотрел на это богатство, в его глазах горел огонек. Гладя корявыми пальцами луки, он сказал:
— Это хорошо. Но кирасы-то делают из стали!
Бернар рассказал ему о битвах при Креси и Пуатье, о том, как английские мужики-лучники своими длинными стрелами обратили в бегство закованных в сталь французских дворян. Жак внимательно слушал, кивая головой, но не выражал никаких чувств. Однако заказал местному кузнецу наконечники для стрел и копий. Очевидно, деревня понемногу вооружалась, и Одиго радовался этому.
Он учился понимать душу французского крестьянина. Скрытная, лукавая, она раскрывалась с трудом, но Одиго все же разглядел сквозь облегающую ее кору крепкие понятия о справедливости. Иногда ему казалось, что он среди индейцев. Та же замкнутость, недоверчивость, примитивная хитрость, те же суеверия, то же преклонение перед высшим авторитетом…
Все четверо Жаков, как их называли в деревне, верили в порчу, в сглаз, в наговор, в ведьм, в дурные приметы. Нельзя было, например, перешагнуть через веник: он, как и кровать, считался душой дома. Больше всего верили они в различных святых и во всякие чудеса, как вся крестьянская Франция: в то, например, что посох святого Христофора сам собой зазеленел, что святой Лукиан полмили пронес свою голову в руках, что голова и тело святого Квентина, порознь брошенные в Сомму с разных берегов, через полвека нашли друг друга и срослись… да мало ли во что верили эти взрослые дети!
Днем Жаки осыпали проклятиями егерей, сборщиков налогов, все местные власти — вечером те же Жаки, благоговейно выстроясь на молитву, хором заклинали:
— Боже, храни короля!
Ненависть клокотала в Бернаре. Он задыхался на своем чердаке. По деревне носились зловещие слухи о постое королевских солдат, о ненавистной габели… Бернье на все подходы Одиго отвечал, пряча глаза под брови:
— Не время. Не пойдет.
Все кончилось сразу одним августовским днем. Жатва была в разгаре Бернар на своем чердаке услышал крики:
— Солдаты идут. Помилуй нас, праведный боже!
Он выглянул из чердачного отверстия и увидел пыль на дороге, блеск кирас и касок. Конных аркебузеров было немного: всего два-три десятка, к тому же половина их свернула на аллею к замку, но в деревне поднялась такая кутерьма, точно ворвался неприятельский отряд: все заметались, погнали коров, овец и кур, захлопали дверьми и воротами, с полей и виноградников сбегались мужчины, женщины, подхватывая детишек, скрывались в хлевах и погребах. Как только Жаки появились в дверях, Одиго крикнул Бернье: '
— Вооружи мужиков, и встретим аркебузеров на дороге!
Старик запыхался от бега, в руке у него была коса. Он сказал жестко:
— Нет!
Он отдавал сыновьям приказания, а те поспешно выносили из дома всякие пожитки и браконьерские снасти, чтобы спрятать их по потайным углам на дворе. Эсперанса связывала в узлы и убирала кухонную утварь в подвал. На ходу она крикнула:
— Отец, сеньору надо теперь бежать в лес!
Одиго и сам видел, что иного выхода нет. Но его душил гнев. Он едко заметил Жаку:
— Это ты один виноват, что деревню застали врасплох. Все медлил да колебался… Почему ты не хотел штурмовать замок? Видно, правду говорят, что лиса близ своей норы на промысел не ходит!
Слова его страшно обидели крестьянина; стоя с сундучком в руках, он потемнел, почернел, наконец, в бешенстве швырнул сундучок на пол так, что тот разлетелся в щепки, и прохрипел:
— Ишь как захотелось сеньору вернуть свое добро! Наши замки — хлевы и сараи, наши стены — изгороди на полях да виноградниках, долго ли их пожечь? А сеньору нужды нет, что мужицкий труд прахом пойдет, сеньор подаст ручку, да подставит ножку!
— Кто в пятницу смеется, в воскресенье плачет, — колко отозвался Бернар. — Я ухожу. Нет Босоногого, чтобы вас поднять.
Он взял свое охотничье ружье и припасы, но в дверях остановился. Сказал помягче:
— Спасибо тебе, Жак, за тайну, хлеб и приют. Однако рассуждаешь ты как мокрый барабан и скоро в этом убедишься. Будут солдаты трясти вас как грушу, и будете страдать, как четвертованные. Тогда авось вспомните и обо мне!
Жак хмуро все это выслушал. И вдруг ухмыльнулся и буркнул:
— А Босоногого ты не ищи. Незачем. Ты жил у него в доме, ты ел его похлебку и спал на его подстилке. Твой Жак Босоногий — это я самый и есть!
11
Лес принял изгнанника.
Свистя, щебеча, чирикая, рассыпаясь трелями на все лады и голоса, приветствовал его птичий оркестр. Где-то стучал в своей мастерской дятел, томно призывала кукушка. Встречали Бернара то голубой полумрак, то глухие своды лесных коридоров, то потайной блеск черных лесных озер; мягкие тени, жаркие пятна солнца, чередуясь, просеивались сквозь листву на его разгоряченное лицо; милые тайны открывались ему в уголках под сумрачными елями, пахучая смола липла к рукам. А высоко над ним, пересеченная во всех направлениях ломкой паутиной ветвей и сучьев, текла беззвучная океанская синева, и по ней бежали белые корабли.
С ружьем за плечами и топориком за поясом все глубже и глубже проникал Одиго в лесной замок, закоулки и коридоры которого были с детства ему знакомы. Чуть пригибаясь, неслышно, как тень, двигался он, легко касаясь обутой в мокасин стопой невидимой тропинки, быстрой рукой отводя от лица встречные ветви.
И чем плотней обступал его лес, одевая древесной броней, тем глуше ныли его душевные раны, тем дальше отходила от сердца терпкая обида.
К вечеру достиг он такой чащобы, где уже только вершины самых высоких дубов доставали до последних лучей солнца. Здесь Одиго выбрал дуб-великан. Вскарабкался наверх, к самой его вершине, и тут начал строить себе убежище. На пологих массивных ветвях он сделал крепкий настил, обвязал его прутьями, устелил мхом, заслонил с боков ветками и уснул, словно птица в гнезде.
На следующий день Бернар обследовал лес, нашел звериные тропы, поставил ловушки и силки. Затем застрелил двух кроликов и пообедал.
Так прожил он три вольных дня. И постепенно в нем стал оживать лесной человек, бродяга, не знающий ни постоянного места, ни привязанностей. Никто ему не был нужен, ни в ком не нуждался он, свободный и беспечный, словно лесной вепрь. Лес защитил его от людей, лес кормил его, давал покой душе и отдых телу. Лес заколдовал его и усыпил.
Но вот через три дня Одиго проснулся в своей воздушной хижине и прислушался. С порывом ветра да него донесся чуть слышный колокольный звон. Покой от него отлетел.
Он спустился вниз и вышел на тропу. Тут что-то его остановило, какой-то беззвучный сигнал. Бернар ощутил тяжелое волнение, глаза его обегали ветвь за ветвью, лист за листом. Всем телом, как умеют только охотники, он чуял присутствие чего-то постороннего. Скоро предмет этот попал в поле его зрения. Он висел на суку.
Вещь эта была не просто вещью, случайно оказавшейся здесь. Нет, у ней был язык, она читалась, как письмо. Вот что она гласила:
— Мы выследили тебя и хотим, чтобы ты знал об этом. Если ты не захочешь иметь с нами дела, оставь это висеть на суку и уйди.
Долго стоял он у дерева. Наконец повернулся к нему спиной и медленно побрел прочь. И уже ушел было, совсем ушел, решив найти новое, еще более недоступное убежище, да лес показался ему теперь каким-то чужим. Он возвратился, неохотно протянул руку и снял с сучка стоптанный мокасин.
Мокасин висел здесь, во всяком случае, с ночи — он был весь пропитан росой. Бернар осмотрел подошву. Да, это мокасин одного из Бернье. Вероятно, сыновья выследили Одиго по приказу отца, может быть, шли за ним по пятам, как только он покинул их дом.
Одиго переночевал на старом месте и утром вернулся на тропу. Втянул воздух носом: пахло дымом. Под деревом, где висел мокасин, горел костер — и никого поблизости… Внезапно затрещали сучья, и маленькая фигурка, со звериным проворством выскочив из засады, приникла к его ногам. Вой, плач, стенанья…
Корчась на земле, обнимал его колени младший сын Жака Босоногого — Жюль.
— Сеньор! — рыдал мальчуган. — О сеньор!
И больше от него ничего нельзя было добиться.
Бернар поднял мальчика на руки и отнес к своему дубу. Держа его на руках, забрался наверх, уложил вестника на мох, кое-как успокоил. Из коротких отрывистых ответов Жюля Одиго уяснил себе, что творится в деревне. Солдаты позволяли себе все, что подсказывали им разнузданность и бесстыдство, рожденные долгими лишениями. С чисто крестьянской обстоятельностью мальчик перечислил, сколько и у кого забито коров, овец, свиней, кур, сколько разбито винных бочек, сколько сожжено овинов и риг. Выложив все, Жюль как-то сразу отошел.
— А Эсперанса? — с тревогой спросил Бернар.
Хитрая усмешка проглянула на бледных губах Жюля.
— Одела дерюгу, замазала лицо сажей, сгорбилась, — сказал он и плутовски подмигнул сеньору. — Как старуха стала.
Совсем осмелев, осмотрелся с любопытством и восхитился:
— А мы в гнезде!
Дома тихий, покорный и незаметный, мальчик точно переродился. Весь день бегал, прыгал, щебетал и неутомимо напевал тоненьким голоском, пока не обнаружил нору барсука. Спросил с большим интересом:
— А барсук — он что думает про людей?
— Что они злые духи, — ответил Бернар.
— А какие он видит сны?
— Барсучьи.
— А на каком языке говорит?
— На лесном.
Думал-думал, наконец, глубоко вздохнул и сказал:
— Я хотел бы с ним подружиться. Он не ругается, не кричит и не дерется. И у него в норе всегда тепло и сколько хочешь еды. Я бы носил ему орехи…
Бернар смотрел на этого бедного деревенского жаворонка, и сердце его сжималось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я