https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-80/ 

 

По этим же причинам Кантакузин в Москве предложил от имени султана Мурада царю Михаилу и патриарху Филарету заключить священный союз.Думный дьяк, приняв от турецкого посла грамоту с золотыми кистями, на которых краснела печать с полумесяцем, нараспев читал ее точный перевод, сделанный в Посольском приказе.Султан Мурад с великой печалью сетовал на то, что вот уже сколько лет как из Москвы не предстают пред ним добрые послы с душу ласкающей вестью о неизменной дружбе двух средоточий мира.«…И Вам бы напомнить, — басил думный дьяк, — прежнюю любовь и ссылку и быть с нами в любви; другу нашему другом, а недругу нашему недругом. И на своем бы Вам слове, на дружбе и в послушании стоять с нами крепко по-прежнему…»Желтоватое лицо Кантакузина расплывалось в сладчайшей улыбке, глаза сузились. Патриарх казался мягкосердечным, устремив благостный взгляд на грека-турка. И бояре приветливо наклоняли высокие шапки, словно мост строили. Не хватало только муэззина, чтобы с высоты колокольни Ивана Великого фанатично выкрикнуть: «Ла илла иль алла Мухаммед расул аллах!» Патриарх Филарет предпочитал, чтобы с высоты Айя-Софии прозвучала из уст турка другая истина: получил по правой, подставляет левую. Вот почему он особенно благосклонно встретил предложение султана прислать в Стамбул «без урыву» русских послов с грамотами.«…Если Русскому государству, — не спеша излагал думный дьяк, — нужна будет помощь, то эту помощь султан Мурад Четвертый, властелин османов, чинить будет…»Почти сложившись вдвое, как нож корсаров, Кантакузин вручил думному дьяку грамоту и от везира Осман-паши. Если бы искусно выведенные строки обратились в картину, то перед Боярской думой предстал бы турецкий флот, перебрасывающий янычар в устье Днепра, где паши воздвигали крепость, — «чтобы бедным и нужным людям быти там в покое и радованье». Верховный везир не скупился на жалобы: султанат Московскому царству друг, а донские казаки не прекращают набеги, сжали они берега Черного моря, сухим и водным путем воюют. Выйдут на простор морской волны и громят турецкие корабли, а при прежних «московских королях» такого «разбоя» и в помине не было.Хмурился патриарх, властно сжимал посох, и глаза вспыхивали недобрым огнем. «Надобно атаману Старово прочитать выговор за непослушание».И вдруг чуть не прыснул со смеху: ему ли не знать дела казацкие, но… «государь казаков унять не велит и с Дону не сведет, а он, патриарх, сам под рукой государя. — Филарет добродушно усмехнулся. — Так-то! Пусть казаки и впредь добывают Москве ценные сведения, как требуют того восточные дела».В доме патриарха произвели договорную запись. Свиток был велик, аршина в два, а дел запечатлел лет на двадцать.Султан честно обязывался оказать против польского Сигизмунда сильную помощь «ратьми своими» и с царем «стоять заодин»; помочь России отбить города, занятые королем: Смоленск, Дорогобуж, Северский и еще многие; воспретить ходить войной на русскую землю крымскому хану, ногаям и азовцам. И впредь не называть самодержца «королем Московским», а величать полным царским титулом.Доволен был патриарх безгранично. Точных обязательств за Россию на себя не взял, да и срок не вышел расторгнуть с Польшей договор о перемирии. Всему свой черед. Царь Михаил, глядя на отца патриарха, возликовал, ударил в ладони.Набежала ватага сокольников, зверобоев, конюхов, на снега приволокли медведя, — ходил он в красных штанах, в оранжевом колпаке с колокольчиками, поднимался на дыбы, ревел.Скоморохи ударили в бубны, гаркнули: Грянь-ка, дудка!Гей! Гей!Федя, ну-ткаНож взвей!Ну-тка, Федя,Посмей!И медведяОбрей! Вышел богатырь, сверкнул синими глазами, встряхнул копной волос цвета льна, схватился с медведем. Заухали зверобои, свистнули сокольники, пошел богатырь мять снега. Заводить боярскуюПесню ради турка ли?На потеху царскуюМедведя затуркали! Кантакузин диву давался, хотел перекреститься, да вовремя опомнился. Турки из свиты посольской сбились в кучу, восхищенно зацокали языками, жадно следили за схваткой. Драл ты шкуру!Гей! Гей!Кинь-ка сдуруВ репей!Федя, ну-ткаЦепей!Мишка, жутко?Робей! Бояре Толстой и Долгорукий радостно вскрикивали:— Подбавь пару, Федя! Не спи, Федя, дава-ай!А Голицын добавлял:— В баню к бабам! Спасай душу, Топтыгин! Об окороках забудь!Приплясывали скоморохи, вертели бубны, гримасничали: От такой обиды лиПрет он в баню, кажется,Чтобы бабы выдалиБерезовой кашицы. Ухнул богатырь, понатужился, схватил медведя за уши; тот взревел да от удара ножа пошел окрашивать снега.Гаркнули скоморохи: Белым паромОбвей!Черным варомОблей!Красным жаромОгрей!Мишку даромЗабей! Кантакузин закрыл глаза, кровь пьянила, от задористых выкриков шумело в голове. Потом выкатывали бочки с адской брагой, с крепким медом. Полилось море хмельное. Отрезвев, он радовался, что услужил султану, удружил Осман-паше, купил дружбу и союз с Московским царством за сплошной туман…Корабль величаво, как огромный дельфин, входил в бухту Золотого Рога. Кантакузин заканчивал посольскую запись:«Теперь Турция может начать драть короля, как медведя. Московский богатырь не встанет на защиту Сигизмунда, не поспешит на выручку польских войск, направляемых императором Фердинандом. Посол Фома Кантакузин выполнил волю мудрого султана Мурада!»Заперев запись в потайном шкафчике, Кантакузин накинул поверх длинного кафтана, затканного ярко-синими узорами, зеленый плащ, отороченный черно-бурым мехом (дар патриарха Филарета), и, приняв осанку, соответствующую особому послу всесильного «падишаха вселенной», вышел на верхнюю палубу.Ковры и шали украсили корабль, а на главной мачте, отражаясь в заливе, развевался зеленый шелк с желтым полумесяцем.Важно стояли у правого борта Семен Яковлев и подьячий Петр Евдокимов, перед ними в обманчивой дымке вырисовывался Стамбул. Позади послов сгрудились писцы, статные кречетники, рослые свитские дворяне, стрельцы, различные слуги. Но осанистей всех казался Меркушка, стрелецкий пятидесятник. На его слегка приглаженных рыжих волосах переливалась алым бархатом заломленная шапка, почернело от лихих ветров и пороха лицо, гордо поблескивали глаза. Наряд преобразил Меркушку, и теперь уже не жали добротно сшитые из бычачьей кожи сапоги. Но, как и прежде, в руке, тяжелой, как молот, горела затейливой насечкой хованская пищаль. Был он за минувшие годы и в Венеции, владычице морской, видел многих красавиц: золотоволосые, с гибкими шеями, окутанными зеленым или сиреневым шелком, они казались кувшинками, царственно качающимися на воде. Гондолы мгновенно уносили их в мерцающую даль, а Меркушка лишь дивился, а желания удержать не было. Любовался он и татарками за скалистыми отрогами Урала: черноглазые, порывистые, звенящие браслетами, они дико плясали вокруг костра, сбрасывая яркие шали, и сами были неуловимы, как зигзаги огня, освещающие на миг непроглядную ночь, мрачно доносящую свежесть низко повисших звезд. И Меркушке хотелось прильнуть к их зовущим губам, ибо силы после вырубки векового леса оставалось еще вдосталь, — но он хвалил сибирячек за неуловимость и только властно сжимал бока коня, пробираясь за воеводой дальше на восток, полыхающий огнистыми закатами. А к боярышне Хованской его влекло неизменно — и на чужой воде, и на чужой земле, хоть и разделяло их извечное неравенство. Она была для него той подмосковной березкой, которую защитил он от топора лихого бродяги, покусившегося превратить белое деревце в пепел. И тем цветом она была для него, который покрывает русские яблони в первые дни весны и пьянит до звона в голове, до боли в сердце. А Меркушка, пропахший дымом дальних костров, опаленный порохом мушкетов, мнимо спокойный в часы затишья и мятежно неукротимый в дни бури, был полной противоположностью боярышне. Но они как бы воплощали одну жизнь — то мечтательную, полную неясных шорохов, влюбленную в соловьиные трели, в ржаные поля, тонущие в солнечном мареве, в просторные реки, сказочные в лунных бликах, в печальные равнины, вслушивающиеся в призывно-манящий звон колокольчиков, внезапно появившихся и уносящихся в неведомую даль, — то разгневанную, вышедшую из крутых берегов, выбросившую из-под васильковой рубашки красного петуха, неистовствующую в пожарах, рушащую бердышом леса, до кровавого пота топчущую ворога на поле брани и на курганах тризны подносящую к пересохшим устам железную чашу.И ныне Меркушка, вглядываясь в Царьград, видел боярышню Хованскую. Закинув тугую косу за облака, прозрачная, как морозный воздух, она высилась над турецким городом и манила своими очами, такими же голубыми, как вода Золотого Рога.Семен Яковлев не только говорил по наказу, но и думал. Он неодобрительно покосился на Меркушку. На Стамбул надо было взирать с восхищением, с ласковостью во взоре, ибо русскому посольству предстояло добиться от султана шертной грамоты в том, что договор, заключенный послом Фомой Кантакузином в Москве, будет по всем статьям выполнен султаном Мурадом в Стамбуле.Облачился русский посол в наряд, соответствующий не только времени года, но и торжеству. Широкий шелковый опашень, длиной до пят, с длинными рукавами, делал его фигуру еще более грузной, а значит, и солидной. Кружева по краям разреза как бы подчеркивали его сановность, нашивки по бокам вдоль разреза придавали послу парадный вид, пристегнутое к воротнику ожерелье свидетельствовало о его богатстве. Застегнув на все пуговицы опашень, посол этим как бы напоминал, что он неприступен, как крепость, которую венчала башня — четырехугольная бархатная шапка с меховым околышем.Проведя нетерпеливо двумя пальцами по добротной бородке, еще не тронутой сединой, Яковлев приложил правую руку к груди, а левую полусогнул. Такую позу для въезда в столицу османов он предусмотрел еще в Москве.Верховный везир предусмотрел другое. По зеркалу залива, величаво покоящегося в изумрудных рамах берегов, между тысячей лодок, фелюг, гальян, огибая множество кораблей, устремивших в бездонную высь высоченные мачты, навстречу посольскому судну приближалась великолепно разукрашенная султанская катарга — огромный корабль в два жилья; а над верхним, в носу и в корме, — чердаки. Поверх мачт катарги, как на минаретах, поблескивали полумесяцы: зеленый и красный шелк вился над верхней палубкой, где находились паши и беки Дивана.Кантакузин пояснил послам московского царя, что высылка вперед султаном «Звезды Арафата» знаменует собою особую честь, которую «падишах вселенной» оказывает им в своем могучем и красивом Стамбуле.Катарга приближалась с такой легкостью, словно летела по воздуху, едва касаясь воды. Уже доносился гром тулумбасов, выстроенных в два ряда на носу корабля, и рокот длинных труб, купающихся в лучах величаво восходящего солнца.Косые латинские паруса слегка надувались, но больше для придания султанскому судну внушительного вида, а тридцать два весла, одновременно вздымающиеся и падающие на воду, уподобляли его по скорости полету чайки.Белоснежные паруса, светло-зеленые и прозрачно-красные флаги, развевающиеся над мачтами, на бортах ковры с изображением Альбарака, подкованного золотыми подковами, сказочных птиц с синим клювом и красными когтями, ослепительно оранжевой луны, с замысловатыми арабесками и вензелем султана, а внизу кромешный ад, в котором надрывались гребцы, прикованные к веслам.В гробу и то светлее, чем в нижнем и среднем жилье. Там с обеих сторон, как черепа во мгле, белели банки — скамьи, а в боках корабля чернели дыры, куда были вставлены громадные бревна — весла, обтесанные лишь с одного конца. В нижнем жилье весла короче — аршин в пятнадцать, а в верхнем длиннее — аршин в двадцать с залишком, и на каждом весле шесть гребцов, прикованных к банке цепями.Они обливались потом, напрягая последние силы и надрывая с натуги грудь. Бедуин из Туниса, грек-корсар из Эгейского моря, негр из Занзибара, персиянин из Луристана, матрос-венецианец и Вавило Бурсак, казачий атаман, однотонно тянули песню, каждый на своем языке, и в лад песне звякали цепями.Удивленно прислушивался Меркушка. Что это? Не сон ли? Нет! Ясно доносилась русская песня. Откуда она? Не из таинственных ли глубин моря? А может, из-за снежных степей? И голос знаком, и слова тяжкие, как цепи. Меркушка было подался к борту, но тут же вспомнил наказ и остался там, где стоял. А песня ширилась, накатывалась, подобно бурану в непогодь. Само небо горько плачет,Исходит слезою,Что Вавило не казачит,Не летит грозою. И не тешит душу бражкойВ струге под Азовом,Не несется с вострой шашкойК стенам бирюзовым. Грозы в море отгремели,Остались лишь мели,Шашки в поле отшумели,Руки онемели. Тяжелее нет подарка —Грудь обвили цепи.Эх, турецкая катаргаНавек скрыла степи! Стараясь стряхнуть пот, струящийся по закоптелому лицу и богатырским плечам, Вавило Бурсак с тоской подумал: «Эка сырость, до костей пробрала! Сидим в преисподней — и воем и цепи грызем!» И, с силой откидываясь назад, с веслом, вновь затянул: Неужели песня в горле,Как в клещах, застрянет?Неужели вольный орликВ неволе завянет! Не взлетит над миром божьим?Над катаргой адской?Не пройдет по дням пригожимС вольницей казацкой? Не мириться с темной клетьюДаже псам и совам.Пусть Бурсак турецкой плетьюВесь исполосован. Перед ним дозорщик жалок,Пусть хоть в сердце метит. —Не услышит, жало, жалоб,Слезы не заметит! Пропадай, душа! СаманомСтань! Рассыпься мигом!Раз попала к басурманам,Раз познала иго! Пропадай, Бурсак Вавило!Казаком был рьяным…Впереди одна могилаПоросла бурьяном… Само небо горько плачет.Исходит слезою,Что Вавило не казачит,Не летит грозою… Тяжко вздохнул Вавило Бурсак, уронил бритую голову с оселедцем на обнаженную грудь, задумался. О чем? Не о том ли, как ходил за реку Кубань за зипунами? Как бился плечо о плечо с «барсами» из отважной дружины Георгия Саакадзе в арагвском ущелье за Жинвальский мост? Как налетал с отвагой на берега Гиляна и царапал их, устрашая пушечные персидские корабли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105


А-П

П-Я