https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumby-pod-rakovinu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Параша. Стол. Табуретка.
Дверь захлопнулась.
Через час принесли завтрак, кашу из неведомой крупы, кусок черного хлеба, кружку якобы чая и два куска сахара. Страна, строящая социализм, не собиралась сытно кормить своих врагов.
При шмоне ему оставили сигареты. Две мятые пачки «Дуката», одна полная — десять штук, вторая початая — шесть. Виталий понял первую заповедь — курево надо экономить.
Неделю его не вызывали на допрос. Неделю он ел вонючий тресковый суп на обед и непонятную кашу на ужин. Неделю он надеялся, что тот невысокий худенький человек во всем разберется и выпустит его. И эта одиночка и яркий, днем и ночью, слепящий свет здоровенной лампы останутся в прошлом.
Однажды дверь открылась и надзиратель скомандовал:
— На выход.
И опять коридоры, двери и команда стоять.
Сержант постучал и доложил:
— Арестованный для допроса доставлен.
Обычная комната, стол, шкаф, стулья.
За столом — молодой человек, в аккуратном бостоновом костюме.
— Здравствуйте, Виталий Иванович. Садитесь. Я — ваш следователь капитан Жарков.
Он сел.
— Хотите курить? Берите мои папиросы. Я знаю, что сигареты у вас кончились. Но в тюрьме есть ларек, при обыске у вас изъяли сто двадцать рублей, на них вы можете покупать папиросы в тюремном ларьке. Сначала давайте запишем ваши установочные данные. Итак, фамилия, имя, отчество, год и место рождения.
— Но я же ни в чем не виноват.
— Невиновных к нам не привозят. А моя задача — разобраться объективно в этой непростой ситуации.
И начался первый, многочасовой допрос.
— При обыске в вашей квартире мы обнаружили два ствола, вальтер и браунинг. Это ваше оружие?
Следователь положил на стол два пистолета.
— Это именное оружие моих родителей. Матери и отца. Вы же видите, на рукоятках еще остались следы наградных пластин.
— Значит, не ваше. Так и запишем. Ну а теперь перейдем к вашей активной контрреволюционной деятельности.
Первый допрос закончился ничем. Виталий не смог убедить следователя, что все происходящее — чудовищная ошибка, а Жарков не получил вожделенной подписи под протоколом.
Следующий допрос начался с вопросов:
— Вы знаете Ускова?
— Да.
— Шорина?
— Да.
— Левина?
— Да.
Далее следовало перечисление еще десяти неизвестных фамилий.
— Этих не знаю.
— Знаете, только не хотите говорить.
— Не знаю.
И снова в камеру.
Два шага до одной стены, два — до другой. Виталий сочинял стихи. Пытался навсегда запомнить их. И они откладывались в памяти, врезались навечно, потом в лагере он запишет их на бумаге.
Вопросы, вопросы, вопросы,
Зачем, почему и в связи,
Кружатся допросов колеса
Вокруг лубянской оси.
Вопросы, как гвозди Голгофы,
Пробили все ночи и дни,
И даже лубянские профи
Не знают ответа на них.
Но в этом Виталий Гармаш ошибался. Офицеры особой следственной части точно знали ответы на все вопросы. И они решили их подсказать двадцатилетнему несмышленышу.
Однажды, когда он заснул, его разбудили и повели на допрос.
На этот раз Жарков не жал на него. Расспрашивал о жизни, об увлечениях. Читал его стихи, изъятые при обыске.
— Ты каких поэтов любишь? — спросил он.
— Блока, Есенина, Ахматову…
— Вот видишь, любишь поэтов-патриотов, а следствию помочь не хочешь.
Жарков взглянул на часы.
— Засиделись мы, подъем через сорок минут. Иди в камеру.
Он пришел в камеру и провалился в темную пропасть сна.
— Подъем! Подъем!
Он пытался спать, сидя на табуретке. Но надзиратель регулярно будил его. Засыпал на ходу на прогулке, падал.
Дни превращались в кошмары. Начался бред. Он видел на бородавчатых стенах камеры какие-то яркие картинки, похожие на абстрактных животных. Он уже не пугался, не думал ни о чем, все его существо заполнило одно желание — спать.
И опять спасали стихи. Которые он бормотал словно в бреду:
Каждый вечер полчаса под фонарями,
Захлебнувшись болью на бегу,
Сумасшедший с дикими глазами
Мечется в асфальтовом кругу.
Дребезжат, скрипят изгибы водостоков
На карнизах. Стынут блики дня,
Мечется в зубах у черных окон
Человек, похожий на меня.
На пятнадцатый день бессонницы, измученного, потерявшего ощущение реальности, его снова вызвал на допрос Жарков.
Виталий практически не мог отвечать на вопросы, не слышал их, не понимал.
— Подпиши! — кричал следователь.
— Подпиши!
— Подпиши!
И он подписал. Тогда Виталий не знал, что подпись эта была чистой формальностью. И нужна была Жаркову только для отчета перед начальством. Приговор уже был подписан.
Однажды, когда он шел с допроса, в коридоре столкнулся с двумя офицерами МГБ. Один из них посмотрел на Гармаша, улыбнулся и подмигнул ему.
Это был тот самый корреспондент «Нью-Йорк Таймс» Андерсон.
На заседание трибунала войск МГБ их привезли втроем: Володю Ускова, Володю Шорина и его. Заседание было предельно коротким.
За подготовку террористического акта против товарищей Маленкова и Кагановича, за создание антисоветской организации, ставящей целью подрыв советской власти, им дали три статьи УК — 58-10, 58-4, 58-8 через семнадцатую статью УК.
Общий срок — 25 лет исправительно-трудовых лагерей и пять лет «по рогам», то есть лишения избирательных прав.
Все трое получили одинаково, несмотря на то что Володя Шорин, по кличке «Барон», смог вынести и бессонницу, и побои и ничего не подписал.
Позже, когда они вернулись, Усков тщательно скрывал, что сидел как «враг народа», он говорил, что отбывал срок за грабеж с «мокрухой».
И Володька Шорин, заядлый охотник и рыболов, сказал мне просто:
— Знаешь, Эдик, ненавидел я их сильно, поэтому не боялся. Не сломили они меня.
В день приговора Виталий смотрел на трех солидных полковников в глаженых мундирах и не мог понять: неужели эти умудренные жизнью, пожилые мужики всерьез воспринимают происходящее, губят жизнь трем двадцатилетним мальчишкам. Ему, студенту Экономического института, театральному осветителю Володе Шорину и не работающему Ускову.
Оказывается, делали они это вполне серьезно.
А дальше — два месяца в общей камере внутренней тюрьмы, потом этап, почему-то Владимирская спецтюрьма на одни сутки. И снова этап.
В вагонной камере всего трое, несмотря на то что остальные камеры забиты под завязку.
Террористов и убийц возили отдельно.
Потом знаменитый Степлаг. И каторжный номер на спину и на грудь — СЖЖ-902.
Там Виталий встретил ребят, исчезнувших с Бродвея: Юру Киршона, сына знаменитого драматурга, и Алика Якулова, первого лауреата конкурса молодых скрипачей в Праге.
Они тоже были очень опасны режиму. Студент Литинститута и выпускник консерватории.
Всякое было в лагере. И ужасное и хорошее. Человек приспосабливается ко всему. Работа, БУР (барак усиленного режима), редкие письма и передачи.
Я не буду повторяться, о лагерной жизни писали много.
— Знаешь, как я узнал, что наступили перемены? — спросил Виталий меня.
— Конечно, нет.
— Я увидел, как майор, начальник оперчасти лагеря, выносит из кабинета вверх ногами портрет Берия. Вот тогда я понял, что начались перемены.
В апреле 1955 года, Гармаш тогда находился в Лефортовской тюрьме, его вызвали и сказали:
— Ваше дело пересмотрено, вы свободны.
Он вышел в московский апрель, в солнце, в бушевание капели в лагерном комбинезоне со споротыми номерами.
Жизнь развела нас, и мы не встретились раньше. Ивот мы сидим в баре Дома кино и Виталий рассказывает мне свою длинную печальную историю.
Седой человек, в очках с толстыми стеклами, один из крупнейших наших специалистов-статистиков, а я все равно вижу стоящего у ресторана «Киев» молодого веселого московского парня. Жизнь не сломила его, человек все равно сильнее обстоятельств, хотя обстоятельства эти не всегда добры к нему.
Кровавая оттепель
На бывшей Пушкинской, а ныне Большой Дмитровке, из здания Совета Федерации густо повалили новые российские сенаторы, похожие на банщиков, вышедших прогуляться в выходной день.
Охрана оттесняла прохожих с тротуара, опасаясь за бесценную жизнь областных паханов.
Я подождал, когда власть влезет в свои иномарки, и пошел в сторону улицы Москвина, то бишь Петровского переулка, свернул в него и увидел настежь распахнутую дверь подъезда, в котором прожил пятнадцать лет, за вычетом достаточно долгой военной службы и работы на Севере и целине.
Я вообще-то не склонен к посещению старых пепелищ. Прошло и кануло. Осталось в памяти собранием смешных и грустных историй. Но все же зашел в подъезд и удивился, увидев, как реставраторы отмыли стены, закрашенные, как я помню, казарменной зеленой краской, и появились на ней рисованые медальоны с виноградом, чашами и еще чем-то неразборчивым.
Ремонт в подъезде шел по первому банному разряду, видимо, дом готовили под заселение для новых хозяев жизни.
На дверях нашей коммуналки еще оставалась цифра 20, а под ней каким-то чудом сохранился частично список жильцов.
«…цкий — 3 звонка» — все, что осталось от меня на этой двери.
Я толкнул ее, и она поддалась со знакомым мерзким скрипом. В длинном коридоре два здоровенных мужика волокли какие-то мешки в сторону бывшей кухни.
Из дверей комнаты, где когда-то проживал главный хранитель Музея искусств Андрей Александрович Губер, вышел персонаж с повадками бригадира и спросил меня просто и незатейливо:
— Тебе чего, мужик?
— Понимаешь, жил я здесь раньше.
— Понял, — обрадовался бригадир, — решил зайти попрощаться.
— Вроде того.
— А где твоя комната?
— Вот она, — показал я на дверь.
— Иди, мужик, посмотри, мы там еще ничего не трогали.
Пустая комната показалась мне большой и незнакомой.
Два окна, выходящих на север, ниша, где когда-то стоял платяной шкаф, куча мусора в углу. Вот и все, что осталось от моей прежней жизни.
Я поселился в этой комнате, когда мне было восемнадцать, и ушел из нее в тридцать три, ни минуты не сожалея об этом.
Но все-таки жили в ней воспоминания, голоса ушедших друзей, лица веселых подруг. Здесь, вернувшись из командировки, писал я свои незатейливые очерки, здесь сочинил первый киносценарий и первую книгу.
У этого подъезда зимой 57-го я вылез из такси, поднялся по ступенькам и открыл своим ключом дверь. Все, как в фильме «Жди меня», имевшем огромный успех у военной молодежи.
Я повесил шинель на вешалку у двери и затащил в комнату два здоровых чемодана, которые у нас назывались «Великая Германия». На достаточно крупную сумму восточных марок, выданных мне при увольнении, я прилично прибарахлился.
Я доставал пиджаки и брюки и вешал их в шкаф, когда в дверь моей комнаты постучали и вошел сосед, слесарь Сашка.
— Ты приехал? — спросил он.
— Как видишь.
— В отпуск или совсем?
— Вроде совсем.
— Значит, в народное хозяйство, — щегольнул он эрудицией.
— Именно.
— Тогда отдай мне шинель.
— А зачем она тебе?
— Я из нее куртку сделаю, а то не в чем на работу ходить.
— Бери.
— А кителек тебе тоже не нужен?
— Нужен.
— Ну, ладно, — милостиво согласился он, — я пока шинель возьму.
Я отстегнул погоны, бросил их в шкаф и отдал соседу шинель.
Пока я разбирался с вещами и собирался отправиться на кухню за горячей водой для бритья, именно на кухню, так как в ванной комнате проживала семья из четырех человек местного слесаря-сантехника, ко мне в комнату ворвалась разгневанная мать слесаря Саши. И, словно видела меня только вчера вечером, заверещала:
— Ты зачем ему шинель отдал, ирод?!
— Так ему не в чем на работу ходить, Ольга Ионовна, — пытался оправдаться я.
— Пропить ему нечего, — зарыдала почтенная старуха и удалилась, хлопнув дверью.
Вечером, когда я одевался «во все дорогое», как любил говорить мой приятель Рудик Блинов, чтобы отбыть в кафе «Националь», где мои кореша уже накрыли поляну в честь моего возвращения к «мирной» жизни, хлопнула входная дверь, в коридоре повис пролетарский мат, в котором упоминались шпиндель, резец и еще ряд предметов слесарной оснастки. Это вернулся сосед Сашка, видимо удачно продавший мою шинель. Мат прерывался криками Ольги Ионовны, женским плачем и звоном разбитой посуды.
Я вышел в коридор, застегивая пальто, и увидел стоявшую у телефона соседку, интеллигентнейшую Раису Борисовну, жену Губера.
Она прижала ладонь к щеке и сказала трагически:
— И так каждый день. Когда же это кончится?
— Проспится и затихнет, — ответил я.
— Ой, — сказала соседка, — вы вернулись? Надолго?
— Навсегда.
— Слава Богу, может, вы его угомоните.
Я открыл дверь, вышел на площадку и понял вдруг, что вернулся навсегда. Залогом тому стала моя щегольская шинель, пропитая слесарем Сашей.
Я буду рассказывать в этом очерке о времени, которое тогда называли оттепелью. О том, как после сталинской диктатуры интеллигенция мечтала о социализме с человеческим лицом.
Лик сей для меня загадочен и по нынешний день, хотя в те годы я в него свято верил.
Я не буду поднимать архивы пленумов ЦК КПСС, в которых описывается борьба Хрущева с антипартийной группой. Пусть это делают историки.
Много позже я узнал о событиях 57-го года, о сваре на пленуме и Президиуме ЦК КПСС непосредственно от людей, оставивших Хрущеву власть, — маршала Жукова и генерала Серова. В том же году ходили разговоры, что Никита Хрущев в обмен на документы о репрессиях на Украине, где он был в те годы первым секретарем украинских большевиков, отдал хохлам Крым.
Я же расскажу о том, что видел в те годы человек далекий от политики и любящий литературу, кино и журналистику.
Самое ошеломляющее для меня заключалось в том, что вернулся я практически в другую страну. Я шел по улицам и замечал, что чего-то не хватает. И только через несколько дней понял, что исчезли плакаты с ликом Сталина. Раньше они торчали в витринах каждого магазина и были строго отобраны по тематике.
Так, в Елисеевском красовался плакат, на котором седоусые колхозники вручали вождю плоды своего труда. Протягивали снопы пшеницы и корзины с фруктами. В магазинах игрушек Сталин ласково улыбался детям. А в книжном был самый серьезный плакат. Великий мыслитель склонился над столом с ручкой в руке, и все это на фоне монументального сталинского труда «Марксизм и вопросы языкознания».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я