Доставка супер магазин Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Я не поэт, я мещанин».
В 1840 году он пишет Белинскому о своих стихах: «…надобно смотреть на них не со стороны мещанина, а со стороны обыкновенного человека. Людям немного толку, что я мещанин, а надо, чтобы книга стояла сама за себя, без уменьшения и увеличения; а с ограничением – толку немного». Зрелый Кольцов все более снимает с себя ограничения. Становление поэта, развитие в великого поэта сопровождается становлением человека, развитием мещанина в человека.
Серебрянский, еще в 1835 году просивший читателя как бы о снисхождении к бедному мещанину, почти о пощаде, в том же позднейшем письме брату пишет: «Кольцов – поэт, и не мелочной, как мне кажется, он не па шутку поэт, хоть и не умеет распорядиться своим талантом». Серебрянский и помогал Кольцову «распорядиться» его талантом.
Тем более что с самого начала для Кольцова было характерно стремление искать учителей и советчиков. В этом смысле он очень напоминает Фета, неизменно обращавшегося за помощью, за критикой, за советом к Тургеневу ли, к Владимиру ли Соловьеву или к Нико-
лаю Страхову. Может быть, сама органичная, природная, стихийная сила их, столь схожих в этом даровании, искала какие-то организующие упорядоченности, сдерживающие начала. Сказал же Пушкин, если верить Краевско-му, о шири в стихах Кольцова, подчас рассыпающейся во фразах.
Но дело не только в, так сказать, редакторской помощи Серебрянского. При достаточно замкнутом характере Кольцова Серебрянский был своеобразной отдушиной, в которую устремился его эмоциональный мир, в которой паходился выход постоянной работе ума: «Вместе мы с ним росли, – напишет Кольцов, – вместе читали Шекспира, думали, спорили». В этом качестве фона, катализатора, адресата, побудителя роль Серебрянского для Кольцова была огромна, может быть, решающа: «Вот почему онемел было я совсем (то есть после смерти Серебрянского. – Н.С. ) и всему хотел сказать «прощай…». Меня ведь не очень увлекала и увлекает блестящая толпа; сходки, общество людей, конечно, хорошо, – но если есть человек , то так, а без него толпа немного дает. Опять, я такой человек, которому надобны сильные потрясения, а иначе я нуль: никто меня не уничтожит с другой душой, а собственно мою уничтожит всякий».
Этот кремень-человек, может быть, как никто, выяснилось, нуждается в «другой душе». Серебрянский был такой «другой душой». Степень близости оказывалась, очевидно, такой, что многое в словах, в настроениях, в думах взаимопереливалось, вместе находилось, сообща формулировалось. Серебрянский, вероятно, находил у Кольцова свои мысли, может быть, даже свои выражения их. Именно ум, «мысль» как главную особенность и силу Серебрянского подчеркнул и Кольцов: «Он чудную имел мысль».
Но имел ли место плагиат?
Может быть, только два типа художников – писателей и поэтов – в такой мере чаще всего отвечают подобным обвинениям. Совсем уж второстепенные и третьестепенные и – гениальные. Талант же обычно довольно оригинален. «В искусстве, – заметил однажды в разговоре с Эккерманом Гёте, – едва ли не главенствующую роль играет преемственность. Когда видишь большого мастера, обнаруживаешь, что он использовал лучшие черты своих предшественников».
В середине прошлого века критик Н. Страхов, хотя и не без полемических целей, определяя особенности пуш-
кинского творчества, озаглавил разделы своих «Заметок о Пушкине» так: «Нет нововведений», «Переимчивость», «Подражания».
Жуковский, конечно, мог предъявить нрава авторства на одну из самых изумительных формул русской поэзии, которую мы знаем как пушкинскую, – «гений чистой красоты»: ведь, создав ее, он дважды до Пушкина, в стихах «Лалла Рук» и «Я Музу юную, бывало…», ею воспользовался.
Знаменитое пушкинское обращение «Что в имени тебе моем?» принадлежит элегику Салареву.
Вступление к «Обвалу»:
Дробясь о мрачные скалы,
Шумят и пенятся валы, –
есть перифраза стихов В. Филимонова «К Леоконое». Без опоры на всю толщу русской поэзии Пушкин, конечно не был бы Пушкиным, создателем русской национальной поэзии. Его поэзия гениальна и потому, что она как бы плод мощного, всенационального коллективного усилия.
Кольцовская песня была бы невозможна без опоры на мощный пласт русской песни. Кольцовская дума не состоялась бы без опоры на тот философский пласт, который образовали мысли, и настроения, и писания Н. Станкевича, В. Белинского, Вл. Одоевского. И – особенно до 1838 года – Серебрянского. Серебрянский, конечно, должен был находить и находил в думах Кольцова свое, но все же думы-то эти были кольцовскими. Кольцов эти думы: «Божий мир», «Великое слово» и «Молитва», на преимущественно свое авторство которых претендует в в письме брату Серебрянский, печатал при жизни Серебрянского. И, судя по всему, никаких протестов это не вызывало. А сделать это было нетрудно: Серебрянский в это время жил в Петербурге, Кольцов – в Воронеже. Таким образом, лишь один раз прорвалось у Серебрянского раздражение в письме брату – в глухую провинцию: «Ты знаешь, что это уже не мое: имя Кольцова будет под ним стоять, а с меня и того довольно, что Пушкин покойник хвалил это до чрезвычайности. Притом же все это в душе моей, след. оно (стихотворение. – Н.С. ) мое». «Кольцов сам… как перестал писать ко мне перед Рождеством более чем за месяц, да и доселе ни одной йоты! Это потому, я думаю, что он получил от меня и последнюю пьесу, которую он ждал: ибо с того дня, как
я ее отослал, он больше ни слова. Значит, я больше ему не нужен».
Речь идет о «пьесе», то есть о стихотворении, которое, очевидно, Серебрянский редактировал и правил (не стихи же самого Серебрянского Кольцов ждал). На такую правку и суд Кольцов, по его многократным словам, отдавал Серебрянскому все.
Ну, что до перерыва в переписке, то он был для Кольцова делом обычным, и со многими, и по разным причинам. Серебрянский здесь посетовал горько, и горечь эту можно понять, но объяснил причину перерыва пристрастно и несправедливо.
Конечно, можно многое оправдать тяжелым, болезненным состоянием нервного человека. Но не все. Да и в этом письме есть и восхищение Кольцовым-поэтом, и явно любовь, несмотря на обиду, к Кольцову-человеку. Письмо заканчивается: «Нет, не утерпел! Пишу и Кольцову».
В чем же дело?
Не таился ли в, казалось бы, безукоризненных дружеских отношениях поэтов своеобразный сальеризм?
Пушкин написал трагедию «Моцарт и Сальери» не об отношениях же только Моцарта и Сальери. И может быть, даже не только об отношениях художников. С. Булгаков однажды сказал, что зависть такая же спутница дружбы, как ревность – любви. Первоначально Пушкин и назвал свою пьесу «Зависть». Но отношения таланта и гения позволили коллизию, казалось бы, банального завидования перевести в план конфликта с целым миропорядком нарушенной справедливости. Сальери у Пушкина, еще по характеристике Белинского, человек действительно с «талантом, а главное – с замечательным умом». И когда мы здесь говорим о сальеризме, то имеется в виду прежде всего это отношение таланта и замечательного ума к гениальности.
Серебрянский ничуть не претендует на кольцовскую песню, но там, где нужна «сила и глубина», ум, «мысль», то есть в думе, там он, пусть в тишине и в тайне, про себя, и в крайнем случае сквозь зубы и брату, пытается утвердить свое авторство («К тому же все это в душе моей»). Кольцов постоянно, и особенно Белинскому, твердит, что сделал и как много сделал для него Серебрянский, но нигде ни тени сомнения в собственном авторстве у него не возникает.
Вот что он пишет Краевскому по поводу посланных для печати дум, в том числе и дум «Великая истина» («Великое слово»), «Мир божий» и «Слеза молитвы» («Молитва»): «Другая речь. Посланные к Януарию Михайловичу „Молитва“, „Великая истина“ и еще семь пиес – скажите, пожалуйста, будут где напечатаны? Они пишут ко мне, что им непонятно в „Великой истине“, начиная с „Свобода, свобода“ до „Но слово: да будет“. Я разумел здесь просто чистоту души первого человека в мире, потом его грехопадение и что через этот грех в буйной свободе человеческой воли – разросшиеся разнообразные страсти. а потом искупленье не вполне. Если они стоят быть в „Современнике“ – поместите, а нет – куда угодно вам, отдайте!»
Кольцов продолжает писать думы и после смерти Серебрянского.
Наконец, он всячески пытается после смерти друга дать ход собственным стихам Серебрянского, пребывая к тому же в твердой уверенности в их высоком достоинстве. Истинно: «Он же гений, как ты да я».
Кстати сказать, Пушкин, никогда не ошибаясь в определении характера и достоинства литературных произведений, с которыми имел дело, кажется, склонен был к преувеличениям, когда речь шла о друзьях. Особенно это касается Дельвига. Но дело не только в добром отношении к близкому человеку. Отношения Пушкина и Дельвига похожи на отношения Кольцова и Серебрянского и, во всяком случае, хорошо их поясняют. Когда-то эти отношения глубоко объяснил критик А. Дружинин: «До сих пор еще многие из наших литературных ценителей не произнесли своего окончательного приговора по поводу дарований Дельвига, и в особенности его влияния на талант Пушкина. Дельвиг точно не был поэтом первоклассным, – скажем более, он даже и не обещал быть замечательным поэтом. В этом человеке, как во многих юношах нашего времени, творческие способности были гораздо слабее способности к анализу, способности чисто критической и почти всегда вредной для поэзии… Он был силен для замысла, слаб для исполнения, беден как художник, но велик как ценитель… Счастливы литературные круги, имеющие своих Дельвигов, – блажен поэт, имеющий в лучшем своем друге испытанного путеводителя».
Подобно Пушкину, Кольцов имел в своем друге такого «путеводителя», и, подобно Пушкину, он склонен был общую оценку друга-наставника переносить на его стихи. Стихи Серебрянского были досланы Кольцовым Белинскому, и видимо, впервые им был вынесен великим критиком русской поэзии приговор прямой, жесткий и категоричный: слабый, плохой поэт. «Нетерпеливо жду услышать о стихах Серебрянского? – восклицает Кольцов в письме Белинскому. – Ужели он в самом деле был плохой поэт?»
Но смерть Серебрянского в большой мере разрешила и определила отношения Кольцова с Белинским. Именно потому окончательно такие отношения установились даже не в момент личных общений, когда Кольцов был в Москве, а путем переписки, когда поэт уже находился в Воронеже.
Смерть Серебрянского оставила Кольцова в полном одиночестве. И не просто в хороших дружеских отношениях здесь дело. Были у Кольцова, хотя и немного, близкие люди и тогда и позднее. Речь идет о своеобразном творческом вакууме, возникшем вокруг Кольцова после смерти Серебрянского. Ему нужен, необходим был другой человек, о таком человеке он и пишет, выделяя это слово курсивом: «если есть человек , то так», «никто меня не уничтожит с другой душой, а собственно мою уничтожит всякий». И таким человеком, такой другой, то есть второй (Кольцов обычно по-южнорусски употребляет слово «другой» в этом значении), «душой», «таким человеком» становится для Кольцова отныне и до конца Белинский.
Характерная деталь. Все письма Кольцова я ко всем заканчиваются дежурной вежливой фразой вроде «любезный и почитающий». И к Белинскому до поры до времени тоже. С середины 1839 года весь тон писем к Белинскому, и к нему единственному, меняется. А вот как выглядят окончания этих писем, вот как звучат эти последние «прости» у обычно замкнутого и сурового Кольцова: «Любящий вас, как никого больше изо всех живых. Алексей Кольцов…», «Смертельно вас любящий, ваш Алексей Кольцов…», «Всею душою любящий вас, больше, чем любящий, Алексей Кольцов», «Как я люблю вас – об этом ни в конце, ни в начале нечего больше и подписывать: люблю я вас, как больше никого на свете не могу. Алексей Кольцов».
Знакомство Кольцова с Белинским, как мы помним, состоялось еще в 1831 году, знакомство, ни во что не вылившееся и ничего обеим сторонам не давшее. В 1836 году оно в кружке Станкевича было возобновлено, произошло сближение. Но лишь во время пребывания Кольцова в Москве весной 1838 года возникла возможность дружбы, которая наконец была и, так сказать, документально, письменно, то есть письмами, засвидетельствована и подтверждена.
Решающую роль сыграло какое-то письмо Белинского. Письма Белинского Кольцову погибли, и только на основе писем-монологов Кольцова можно восстановить характер диалога. Отношения нащупывались постепенно и даже настороженно, особенно со стороны Кольцова. В начале 1839 года он пишет: «Хотя я и давно замечал в вас более во сто раз, чем в других, но все-таки боялся: душа темна, не скоро в ней дойдешь до смысла.
Недавно сколько людей мне клялись в том и в том; а кто из них на опыте откликнулся мне? Никто. Вы – не они. Но все-таки, согласитесь сами, между нами многого недостает; и как я ни посмотрю пристрастно даже к себе, а все разница велика. Людей не соединяет один наружный интерес, а если и соединяет – надолго ли? Последнее письмо много сомнений решило. В нем я прочел то, что словами выяснить нельзя. Ваше душевное сожаление порадовало меня; оно было повторено мною с вашим чувством вместе: ни по известию, ни по слуху, ни по просьбе, а так просто само вошло в душу и сказалось в ней».
Через некоторое время поэт получил от Белинского новое письмо. Очевидно, в этом письме критик вполне оценил Кольцова, определил и место, которое занимал Серебрянский, их поэтическую несоизмеримость и невозможность даже малейших сравнений (почему Кольцов здесь и восклицает: «Ужели он в самом деле был плохой поэт?»).
Недаром через несколько лет, уже после смерти Кольцова, Белинский вспомнит, видимо, как раз об этой ситуации: «Он сделался поэтом, сам не зная как, и умер с искренним убеждением, что если ему и удалось написать две-три порядочные пьески, все-таки он был поэт посредственный и жалкий. Восторги и похвалы друзей не много действовали на его самолюбие… Будь он жив теперь, он в первый раз вкусил бы и наслаждение уверившегося в самом себе достоинства, но судьба отказала ему в этом законном вознаграждении за столько мук и сомнений».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я