https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/pod-nakladnuyu-rakovinu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Огромная зала полна людей, богато, разнообразно одетых, танцующих; и музыка с высоких хор, как с дальнего неба, волнами разливаясь во все стороны, падала вниз на нас, людей наземных». Музыка превращала здесь для Кольцова маскарадный зал буквально в высокий храм. Сама сила непосредственного восприятия музыки у Кольцова неизменно приобретает очень конкретный и осмысленный характер и в то же время отличается необычайной широтой.
Любопытно, сколь по-разному реагируют на музыку два таких музыкальных поэта, как Кольцов и Фет. Тем более что Фет, как писал он сам, инстинктивно находился под могучим влиянием Кольцова: «Меня всегда подкупало поэтическое буйство, в котором у Кольцова недостатка нет… в нем так много специально русского воодушевления и задора»…
Вот как «специально» русски ориентирован Фет, слушая певицу-иностранку, знаменитую Полину Виардо: «Виардо пела какие-то английские мотивы и вообще пьесы, мало на меня действовавшие как на не музыканта. Афиши у меня в руках не было, и я проскучал за непонятными квартетами и непонятным пением… Но вдруг совершенно для меня неожиданно мадам Виардо подошла к роялю и с безукоризненно чистым выговором запела „Соловей мой, соловей“. Окружающие нас французы громко аплодировали, что же касается до меня, то это неожиданное мастерское русское пение возбудило во мне такой восторг, что я вынужден был сдерживаться от какой-нибудь безумной выходки».
А вот как слушает, и тоже знаменитую певицу-иностранку, Пасту, Кольцов: «Недавно был я на концерте. Пела Паста, итальянка, женщина 48 лет; но боже мой! – что за голос, что за музыка, что за звуки, за грация, что за искусство, что за сила, за энергия в этом голосе роскошного Запада! Если б ты слышала! Чудеса! Диво дивное, чудо чудное. Я весь был очарован, упоен ее звуками; кровь вся в жилах кипела кипятком».
А вот другой тип такой классики и другое приятие ее, опять-таки совершенно осознанное и формулированное: «Был на опере „Жидовка“ (в немецком театре). Эту оперу („Жидовка“ – опера Галеви „Дочь кардинала“, написанная в 1835 году. – Н.С. ) надобно посмотреть: она не то чтобы была прекрасная опера, полная: отчетливости в полном смысле этого слова нет; но надобно посмотреть, как господа немцы ее выполняют удивительно; все первые роли выполняют неимоверно хорошо; певцы – чудо, певицы – прелесть. Да, надобно чаще смотреть немецкую оперу».
Тем глубже, конечно, осмысляется русская опера: «Был на опере „Жизнь за царя“ и, говоря про оперу, я совершенно согласен с Михаилом Александровичем (Бакуниным. – Н.С. ), он на нее смотрит с настоящей точки умозрения».
Вообще Кольцов, как видим, на все хочет смотреть с «настоящей точки умозрения», стремясь охватить всю полноту мира, всю сложность бытия. Песня не была жанром, в котором такая полнота мира могла быть выражена.

Конечно, странно было бы видеть в Кольцове только кого-то вроде древнего Бонна. Он был человеком XIX века, в нем в полной мере проснулось то, что Гегель назвал «самостоятельной рефлексией» и «творчеством». Но эта «самостоятельная рефлексия», почти не проникая в песни, реализовалась у Кольцова в думах.
Думы Кольцова еще Белинский называл особым и оригинальным родом стихотворений. И этот род был связан с особенностями народной крестьянской жизни, с поисками смысла бытия и высших ценностей, социальных и нравственных. В свое время немало думавший о сути народной интеллигенции Глеб Успенский писал: «Интеллигенция среди всяких положений, званий и состояний одна исполняет всегда одну и ту же задачу. Она всегда – свет, и только то, что светит, или тот, кто светит, и будет исполнять интеллигентное дело. И в деревне, и в курной избе, там, где вместо лампы горит лучина, и там были свои интеллигентные люди, добивавшиеся тех же самых целей, что и интеллигентные люди высшего общества, но по-своему!»
В близко стоявшей к природе и вынужденной во многом жить по ее жестоким законам народной массе такое искание общественной и нравственной правды писатель полагал условием ее человеческого, а не звериного существования. В буржуазной, капитализирующейся деревне его ужасало как раз отсутствие «той науки о высшей правде, которая бы дала теперь человеку возможность сказать себе, что справедливо, а что нет, что можно и что нельзя, что ведет к гибели и что спасает от нее».
Такая связанная с глубинами народной жизни человеческая «всескорбящая мысль», если воспользоваться словом Успенского, пронизывает и думы Кольцова. В то же время думы эти были тесно связаны и с развитием русской культуры вообще и русской литературно-интеллектуальной жизни 30-х годов XIX века в частности.
В термине-определении кольцовская дума, очевидно, восходит к украинской думе. Тем более что Кольцов вообще хорошо знал украинское народное творчество. Правда, именно с украинскими думами думы Кольцова мало связаны по сути, как мало или, во всяком случае, меньше, чем что-либо у него, связаны они и с собственно народно-поэтическим творчеством вообще. Обозначив жанр дум термином из народно-поэтического творчества, Кольцов именно в думах-то от такого творчества и ушел. Более всего по напряженному интеллектуализму думы Кольцова связаны с думами Лермонтова, если обозначить этим словом лермонтовские стихи-раздумья над судьбами своего поколения: одно из таких стихотворений 1839 года Лермонтов, как известно, так и назвал «Дума». Белинский недаром говорил как об отличительной особенности Лермонтова «о резко ощутительном присутствии мысли в художественной форме». Правда, мысли Лермонтова именно здесь, в «думах», наиболее непосредственно обращены в современность. Мысль Кольцова в думах отвлеченнее и философичнее в собственном смысле этого слова. Разумеется, и песни Кольцова не бездумны. Но в них обычно предстает общая народная мудрость, а не индивидуальное философствование.
Одним из первых в русской критике о думах Кольцова сказал Белинский. Он же сказал и о мистическом направлении, обнаруженном Кольцовым в думах. Подчас в слово «мистицизм»: вкладывается применительно к Кольцову значение, которого Белинский и не имел в виду. Положение усугублялось и тем, что, с другой стороны, уже из иного времени и с иных позиций некоторые критики-идеалисты начала XX века (А.Л. Волынский, например, в книге «Борьба за идеализм») оценили «мистицизм» дум Кольцова как высшую точку его творчества.
Последовавшие за суждениями Белинского оценки дум в русской критике не только эти суждения повторяли, но и все более ужесточали. Белинский писал: «Эти думы далеко не могут равняться в достоинстве с его песнями; некоторые из них даже слабы и только немногие прекрасны. В них он силился выразить порывания своего духа к знанию, силился разрешить вопросы, возникшие в его уме. И потому в них, естественно, представляются две стороны: вопрос и решение. В первом отношении некоторые думы прекрасны… Но во втором отношении эти думы, естественно, не могут иметь никакого значения. Сильный, но не развитой ум, томясь великими вопросами и чувствуя себя не в силах разрешить их, обыкновенно старается успокоить себя или какою-нибудь риторическою фразою о высшем мире, или ироническою выходкою против ума человеческого… Это случалось и случается и с великими мыслителями».
Позднее Добролюбов в статье о Кольцове так суммировал все эти заключения Белинского: «В думах он (Кольцов. – Н.С. ) обыкновенно старался передать своя сомнения, свои вопросы, которые рождались в его уме при взгляде на мир. Эти думы имеют один важный недостаток: поэт говорит в них о том, чего сам ясно не понимает и, задавши вопрос, часто очень важный и глубокий, оставляет его без ответа, а иногда еще и прибавляет в конце, что напрасно и рассуждать об этом».
Через десять лет после статьи о Кольцове Белинского Щедрин написал: «…Везде, где он (Кольцов. – Н.С. ) хотел стать на точку зрения общечеловеческую, он падал и утрачивал ясность своего взгляда. И это понятно: он не был достаточно образован для такой точки… Только знание, только наука и сопряженная с нею возможность сравнения могут расширить умственный кругозор человека, сделать его вполне человеком. Лучшим доказательством служат «Думы» Кольцова: что означают они, кроме немощного желания вывести мысль из той тесной сферы, в которую она заключена обстоятельствами? Что такое все эти вопросы, которые задает себе тревожимый сомнениями поэт, как не риторическая амплификация, собрание слов, доказывающее только ту несомненную истину, что поэт не умел даже формулировать свои сомнения».
Здесь вопросы, которые еще Белинский называл проникнутыми «глубокой мыслью» и даже «великими», определены как «риторические амплификации». Но во всех случаях общая причина видится в недостатке науки, знания, образованности.
Так что же это за думы? Какие же вопросы поставил Кольцов? Как они соотнесены со знанием, с наукой того времени? Мог ли Кольцов действительно «боле навостриться» в решении их, если бы, по известному басенному слову, «немного поучился». Нет нужды еще раз говорить, что Кольцов не был систематически, так сказать, учебно образован, и еще раз напоминать, как самозабвенно, как страстно жаждал он знания и учения, но, кажется, в случае с думами речь должна идти о вещи более сложной, чем простой недостаток знания и обучения.
Думы его – это действительно вопросы и вопросы: «Великая тайна», «Неразгаданная истина», «Вопрос»… Вопросы, с которыми Кольцов приступил к мирозданию, были подлинно философскими: такими, какими поставило их его время, – о тайне жизни, о смысле ее, о сущности и цели человеческого бытия. В то же время они свидетельствовали о том, сколь универсален был его ум, его чувство, его подход к жизни – качество, которое в известной мере утратит более специализированная поэзия последующей поры. С этой точки зрения критик М. Антонович отметил, что уже Некрасов «не возносился в сферы необъятные ума, знания и философии… которых касался даже Кольцов в своих детски наивных думах». Для Кольцова характерно стремление «коснуться» всего.
Конечно, он мыслитель своеобразный. К нему в большой мере относится характеристика, данная когда-то Аполлону Григорьеву: «Чисто русский по своей природе, какой-то стихийный мыслитель, невозможный ни в одном западном государстве». Впрочем, думы могли производить впечатление «детски наивных» и по следующей причине. Они сравнительно с песнями лишены опор. С одной стороны, они в отличие от песен не подкреплены могучей традицией народно-поэтического творчества (такой философской традиции в этом творчестве просто нет) и сохраняют с этим творчеством связь лишь внешним образом (стихотворный размер, некоторые устойчивые образы). С другой стороны, по особому положению и самообразованию Кольцов не мог, особенно до поры до времени, опереться на литературно-философскую традицию. Но именно до поры до времени. Философские интересы Кольцова обычно связывают с тем воздействием, которое испытал он со стороны кружка Станкевича. Дело в том, однако, что такие интересы пробудились в нем уже при самом начале творчества и еще до знакомства со Станкевичем, тем более с окружением Станкевича.
Конечно, роль кружка Станкевича была значительнейшей. По сути, все думы Кольцова, слишком часто и поспешно квалифицировавшиеся как «детские», «наивные», «беспомощные», так или иначе восходят к идеям кружка или литераторов и мыслителей, ему близких. Недаром Белинский-то все же воздерживался от таких квалификаций: он знал круг этих идей, прошел через увлечение многими из них.
В литературе о Кольцове отмечалась близость дум Кольцова некоторым философским построениям Станкевича, писавшего, например: «Смерть есть разрушение, разрушение в природе есть перерождение из одного состояния в другое. Смерть одного звена природы есть рождение другого. Вода, уничтожаясь, переходит в пары, воздух делается водою, человек становится землею, земля перерождается в растение (разумеется при условиях)»… Мысль эта почти точно повторена в думе «Великая тайна»:
Тучи носят воду,
Вода поит землю.
Земля плод приносит.
Бездна звезд на небе.
Бездна жизни в мире…
Не случайно появление дум связано у Кольцова с Москвой, с московскими впечатлениями. Большинство из них написано в 1836–1837 годы и позднее. Укажем на еще один, кажется, не отмеченный в литературе пример думы, прямо связанный с духовными исканиями столичных литературно-философских кругов.
Размышления над судьбами мировой истории явно перешли в думу Кольцова «Неразгаданная истина» из очерка «Русские ночи. Ночь первая». В. Одоевского вместе со скептическим обращением к «гордым истолкователям таинства жизни».
«Зачем мятутся народы? – размышлял герой очерка Одоевского. – Зачем, как снежную пыль, разносит их вихрь? Зачем плачет младенец, терзается юноша, унывает старец? Зачем общество враждует с обществом и еще более с каждым из своих собственных членов?..
Являются народы на поприще жизни, блещут славою, наполняют собою страницы истории и вдруг слабеют, приходят в какое-то беснование, как строители Вавилонской башни, – и имя их с трудом отыскивает чужеземный археолог посреди пыльных хартий…
Здесь, в стоячем болоте, засыпают силы, как взнузданный конь, человек прилежно вертит все одно и то же колесо общественной махины, каждый день слепнет более и более, а махина полуразрушилась: одно движение молодого соседа – и исчезло тысячелетнее царство».
А вот дума Кольцова:
Целый век я рылся
В таинствах вселенной,
До седин учился
Мудрости священной.
Все века былые
С новыми поверил;
Чудеса земные
Опытом измерил.
Мелкие причины
Тешились людями;
Карлы-властелины
Двигали мирами.
Райские долины
Кровью обливались;
Карлы-властелины
В бездну низвергались.
Где пройдет коварство
С злобою людскою, –
Там, в обломках, царство
Зарастет травою…
Даже то, что сейчас, будучи отвлечено от условий, места и времени создания, может показаться выражением лишь религиозных умонастроений и чувств, на самом деле связано у Кольцова с теми идеями, которые были представлены в 1830-х годах прошлого века в науке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я