https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/iz-nerzhavejki/
И у моей матушки, которая всей душой обожала певца, пусть на расстоянии, едва в гостиной ставили его пластинку, даже после моего рождения и потом, всю оставшуюся жизнь — а она не дожила до старости — не сходили с губ мелодии «Царевича», совершавшего в то время триумфальное шествие по всем театрам оперетты: «Стоит солдат на волжском берегу…», или «Ты в своих небесах не забыл обо мне?», или «Снова, как прежде, одна…» и так вплоть до самого, сладостно-горького конца «Сижу я в клетке золотой…»
Впрочем, на поверку все золото оказалось сусальным, а по-настоящему золотыми были только девочки, the girls, the girls. Даже и у нас, в Данциге, они выступали в своих сверкающих нарядах, ну, само собой, не в Городском театре, но зато в Сопотском казино. Но Макс Кауэр, который со своей ассистенткой — медиумом Сузи пользовался в наших варьете известным успехом как ясновидец и иллюзионист, так что наклейки на его чемоданах демонстрировали нам всю череду европейских столиц, и которого я позднее стал называть дядя Макс, потому что он еще со школы дружил с Фриделем, братом моего папы, лишь устало отмахивался, когда речь заходила о гастролирующих здесь девицах: «Дешевое подражание!»
Когда мама еще вынашивала меня, дядя Макс якобы произнес следующие слова: «Вам надо непременно заглянуть в Берлин, там всегда что-нибудь да происходит!» При этом своими длинными пальцами фокусника он изобразил Тиллер-girls, верней сказать, их бесконечные ноги, а потом изобразил Чаплина. Затем он завел речь о «ритмической точности» и о «звездных часах в Адмиральском дворце». Прозвучали также и сопровождающие программу, выписанные золотом имена: «Как освежающая сердце Труда Хестерберг, которая со свой группкой забавнейшим образом перевела в джазовые ритмы и растанцевала шиллеровских разбойников». Услышали мы также его восторги по поводу «Chocolate Kiddies», которыми он любовался в «Скала» или в «Зимнем саду». «А в ближайшем времени туда должна была прибыть на гастроли сама Джозефина Бейкер, это животное, эта толстуха. „Заброшенность, выраженная в танце“, как сказал философ…»
Матушка, которая куда как охотно предавала гласности свои мечты и страсти, сумела заразить меня восторгами дяди Макса: «В Берлине и вообще много танцуют, там только и делают, что танцуют, вам надо бы хоть разок там побывать и посмотреть оригинальное Халлер-Ревю с Ла Яной, танцующей перед занавесом, который весь расшит золотом». После этих слов его длинносуставные пальцы снова вернулись к Tiller-girls. А мама, которая, как уже было сказано, носила тогда меня, вроде бы улыбнулась в ответ. «Потом, может быть, когда дела в лавке пойдут получше». Но до Берлина она так и не добралась.
Только один раз, в конце тридцатых, когда от двадцатых не осталось в помине ни одной золотиночки, она возложила все обязанности по лавке колониальных товаров на моего отца и по путевке от «Силы через радость» съездила до Зальцкаммергута. Но там все было кожаное, а танцевали там лишь шуплаттлер.
1928
Можете все это спокойно читать. Я это записывала для своих правнуков, на потом. Сегодня ведь никто не поверит, что тогда творилось здесь, в Бармбеке, и вообще повсюду. Читается прямо как роман, но я все это пережила лично. Н-да, осталась я с тремя детьми одна-одинешенька при крохотной пенсии, когда отец на Версманновском причале, перед складом № 25, где он служил грузчиком, угодил под плиту, уставленную ящиками апельсинов. Хозяин сказал, что «по собственной неосторожности». И тут уж нечего было рассчитывать ни на единовременное пособие, ни на возмещение ущерба. А старшенький мой уже служил тогда в полиции, округ 46, вот, можете тут у меня прочесть: «Герберт хотя и не состоял в партии, но голосовал всегда по левому списку…»
Вообще-то говоря, мы по традиции были социалистами, уже мой отец и отец мужа. А Йохен, мой второй, вдруг, когда здесь началась вся эта заварушка со скандалами и поножовщиной, стал убежденным коммунистом, вошел даже в боевой союз «Рот-Фронт». Парень он вообще-то был толковый, раньше интересовался только что своими жуками да бабочками. Загружал в порту баржи на Кервидерфлет и еще в какие-то места Шпейхерштадта. И вдруг он ни с того ни с сего заделался фанатиком. Совсем как Хейнц, наш младшенький, который когда у нас здесь проходили выборы в рейхстаг, точно так же вдруг заделался настоящим маленьким наци, не сказав мне перед этим ни единого словечка. Пришел, значит, домой в форме СА и начал держать речи. А парень был веселый такой, и все его любили. Он работал тоже в Шпейхерштадте, их фирма рассылала зеленый кофе. Иногда он мне втихаря кое-что подбрасывал, чтоб обжарить. Аромат тогда стоял на всю квартиру и на лестничной клетке тоже. И тут вдруг… Правда, поначалу все это выглядело у нас довольно мирно. Даже по воскресеньям, когда все трое сидели за кухонным столом, а я возилась у плиты. И эти двое друг друга поддразнивали. А когда, бывало, станет слишком уж громко, мой Герберт бух кулаком по столу, это он так наводил порядок. Его оба младших слушались, даже в свободные дни, когда он не носил формы. А потом, значит, начались скандалы. Вот, можете прочесть, что я здесь написала про семнадцатое мая, когда два наших товарища, они были из социал-демократического шуцбунда, дежурили на собраниях и перед избирательным участком, и оба они погибли.
Одного убили в Бармбеке, другого в Эймсбюттеле. Товарища Тидемана коммунисты подстрелили прямо из своего агитационного автомобиля. А товарища Хей-дорна — люди из СА, когда их застукали за расклейкой плакатов на углу Бундесштрассе и Хое Вайде, просто убили. Ну и крик стоял у нас за кухонным столом. «Нет! — кричал Йохен. — Сперва эти социал-фашисты палили в нас, а попутно подстрелили своего человека, этого Тидемана!» А Хейнц вопил: «Это была необходимая самооборона, чистейшей воды самооборона! И первыми полезли рейхсидиоты!…» И тогда мой старший, который был в курсе по донесениям полиции, да вдобавок выложил на стол «Фольксблат» — а в газете-то стояло, вот гляньте, я все сюда наклеила, что убитый Тидеман, столяр по профессии, был поражен пулей в переднюю часть головы сбоку, и что при сопоставлении входного и расположенного ниже выходного отверстия можно установить, что стрелявший находился много выше…
Значит, становится ясно, что коммуна стреляла сверху, и что в Эймсбютеле СА начали первыми. Но все это ничуть не помогло. Спор за кухонным столом разгорелся еще пуще, потому что мой Хейнц начал разыгрывать из себя штурмовика и обозвал моего старшего польской свиньей, после чего вскочил именно мой средний и отдубасил что есть мочи моего Герберта, потому что тот и впрямь обозвал Хейнца нехорошим словом «социал-фашист». А мой старший сохранял полнейшее спокойствие, он и всегда был таков. Он только сказал то, что я здесь записала: «С тех пор как эти, в Москве, задурили вам голову своим коминтерновским решением, вы уже перестали отличать красное от коричневого». И еще он сказал, что если рабочие будут уничтожать друг друга, капиталисты только обрадуются и будут весело хохотать. «Точно», — закричала я от своей плиты. В конце так оно все и вышло, я это и по сей день повторяю. Во всяком случае после кровавой ночи в Бармбеке и Эймсбютеле весь Гамбург так больше и не успокоился. Во всяком случае у нас на кухне покоя больше не было. Лишь когда мой Йохен, еще до того, как пришел Гитлер, показал коммунистам спину и потому сразу же потерял работу и перешел в Пиннеберг к СА, где снова нашел работу на элеваторе, у нас дома стало поспокойней. Мой младший, который так и остался внешне нацистом, становился с каждым днем все тише, и больше ни капельки не был веселый до тех пор, пока, когда приспело время, не ушел на флот, в Экернфёрде, где попал на подводную лодку, да так с нее и не вернулся. А мой, значит, второй то же самое. Тот дошел до самой Африки, вот только назад не пришел. Его письма я тоже сюда вклеила. Все до единого. А вот старший так и остался при полиции. И уцелел. Но когда его вместе со всем полицейским батальоном послали на Украину, он там, верно, участвовал в чем-то очень нехорошем. Но об этом он никогда не рассказывал. И после войны тоже нет. Он не рассказывал, а я и не спрашивала. Я и так знала, что творится с моим Гербертом, до самого его конца, когда он, а было это осенью пятьдесят третьего, ушел из полиции, у него рак был и ему оставалось всего несколько месяцев. А своей Монике, ну, моей невестке, он оставил трех детей, и все три — девочки. Девочки эти уже давно замужем, и у всех уже есть свои дети. Вот для них-то я все и записала, хотя от этого болит сердце, я хочу сказать, когда записываешь, как оно все когда-то было. Впрочем, читайте сами.
1929
И вдруг мы прям все как один стали американами. Они, значица, это самое, нас просто на корню скупили. Потому как старого Адама Опеля больше на свете не было, а молодым господам с «Опеля» мы вроде и ни к чему были. Ну, только наши ребята давно уже знали, чего это такое, ихний конвейер. Мы все были на групповой сдельщине. А сам я еще до того получал поштучно за «Древесную лягушку». Так эту модель называли, потому как мальчишки на улице, когда эта двухместка, крытая красивым зеленым лаком вышла на рынок, кричали ей вслед: «Лягушка! Лягушка!» Значица, году в двадцать четвертом мы начали серийный выпуск. А лично я обрабатывал так называемые тормозные эксцентрики. На переднюю ось. Но когда в двадцать девятом мы все заделались американами, всюду завели групповую сдельщину, на сборке «лягушки» тоже, потому как она очень лихо сходила с конвейера. Ну, только не со всем прежним народом, у нас тут кучу наувольняли, и прям перед Рождеством, нехорошо получилось. У нас в газете «Пролетарии „Опеля“ стояло написано, что американы у нас все равно как у себя дома, и ввели фордовскую систему: людей каждый год выставляли на улицу, а потом задешево набирали необученных. Когда ежели конвейер и групповая сдельщина, это несложно. Но „Древесная лягушка“ — вот была классная машина. И уж раскупали ее… Люди, значица, бранились, ничего не скажу, что, мол, сдули у французов, с ихнего „ситроена“, только что „ситроен“ был из себя желтый. Французы подали в суд, чтоб им возмещение убытков, но ничего как есть не получили. А лягушонок знай себе гонял, все гонял и гонял по немецкой земле. Потому как дешевый он был, даже и для простых людей, а не только для всяких там господ или которые вообще держат шофера. Ну, я-то не ездил. При четырех сорванцах, да еще домишко не весь выплачен… Но вот мой брат, разъездной торговец, нитки продавал и прочую галантерею, так он пересел со своего мотоцикла, а ездил-то при любой погоде, вот он и пересел на нашу „лягушку“ о двух сиденьях. И двенадцать лошадиных сил! Я вижу, вы удивляетесь! Съедал всего пять литров, а разгонял под шестьдесят! Поперва стоил четыре шестьсот, а мой брат, тот уже купил его за две семьсот, потому как цена все падала и падала и насчет безработицы становилось все хуже и хуже. Не-е, мой-то брат со своим чемоданчиком образцов еще долго разъезжал на „лягушке“. Значица, всегда на колесах, аж до самого Констанца. И еще на целый день с Эльсбет, это была тогда его невеста, в Хайльбронн, а когда и в Карлсруэ. Ему неплохо жилось в тяжелые времена. Потому как год спустя, когда у нас все люди заделались американами, пришлось и мне ходить отмечаться на биржу, как и в Рюссельсхейме, и в других местах, пропасть народу. Ох и времена были! Но мой брат пару раз брал меня с собой, вторым водителем, скажем так. Один раз мы на своей „лягушке“ добрались до Билефельда, где его фирма была. И тут я в первый раз увидел нашу Порта Вестфалика и еще до чего же красивая у нас Германия. И место, где когда-то херуски вздули римлянов, в Тевтобургском лесу. Мы там устроили привал, перекусили. Хорошо было, здорово! А вообще-то дел у меня почти что и не было. Когда в Управлении садоводства, когда подсоблял на цементном заводе. Только после переворота, когда пришел Гитлер, у „Опеля“ сразу нашлись свободные места, сперва я был рекламатор при закупке, потом в опытном цеху, потому как я уже при Адаме Опеле научился токарничать. А мой брат, он еще сколько лет проездил разъездным торговцем, позже ездил даже по автостраде, пока он не попал к Баррасу, а его „лягушка“ не стала к нам в сарай дожидаться до после войны. И стоит она тут по сей день, потому как мой брат не вернулся из России, а я так и не могу с ней расстаться. Нет, нет, меня-то они как занятого в имеющей военное значение отрасли послали в Ригу, там у нас был ремонтный завод. А после войны я, значица, со всеми нашими снова начал у „Опеля“. Тут оно и пригодилось, что мы американы. Почти не бомбили в войну, никакого тебе демонтажа после войны. Повезло нам, смекаешь?
1930
На Грольманштрассе, неподалеку от Савиньиплац, перед самым подземным переходом к станции электрички находилось это уникальное заведение. Как случайный гость Франца Динера, непосредственно от стойки, я все-таки не мог не слышать, какие малые и большие события с пьяным весельем обсуждаются за столом для завсегдатаев, где все места из вечера в вечер оказывались заняты по высшему разряду. Впору было подумать, что у Франца, который еще на исходе двадцатых годов считался чемпионом Германии в тяжелом весе, прежде чем его на пятнадцатом раунде сверг с престола Макс Шмелинг, завсегдатаями неизменно оказываются как бывшие, так и еще действующие боксеры. Но в действительности дело обстояло совсем не так. В пятидесятых и начале шестидесятых годов у него собирались актеры, люди из кабаре и с радио, даже писатели и какие-то темные личности, которые выдавали себя за представителей интеллигенции. Тем самым, темой разговоров были отнюдь не успехи Буби Шольца или его поражение во встрече с Джонсоном, а всякие театральные сплетни, например, взволнованные рассуждения о причине смерти Густава Грюндгенса где-то далеко, на Филиппинах, или интриги на радиостанции «Свободный Берлин». Все это на полной громкости расплескивалось до самой стойки. Еще, сколько я помню, шли жаркие споры относительно Хоххутова «Наместника», в остальном же о политике, как правило, не говорили, хотя эра Аденауэра уже заметно клонилась к закату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Впрочем, на поверку все золото оказалось сусальным, а по-настоящему золотыми были только девочки, the girls, the girls. Даже и у нас, в Данциге, они выступали в своих сверкающих нарядах, ну, само собой, не в Городском театре, но зато в Сопотском казино. Но Макс Кауэр, который со своей ассистенткой — медиумом Сузи пользовался в наших варьете известным успехом как ясновидец и иллюзионист, так что наклейки на его чемоданах демонстрировали нам всю череду европейских столиц, и которого я позднее стал называть дядя Макс, потому что он еще со школы дружил с Фриделем, братом моего папы, лишь устало отмахивался, когда речь заходила о гастролирующих здесь девицах: «Дешевое подражание!»
Когда мама еще вынашивала меня, дядя Макс якобы произнес следующие слова: «Вам надо непременно заглянуть в Берлин, там всегда что-нибудь да происходит!» При этом своими длинными пальцами фокусника он изобразил Тиллер-girls, верней сказать, их бесконечные ноги, а потом изобразил Чаплина. Затем он завел речь о «ритмической точности» и о «звездных часах в Адмиральском дворце». Прозвучали также и сопровождающие программу, выписанные золотом имена: «Как освежающая сердце Труда Хестерберг, которая со свой группкой забавнейшим образом перевела в джазовые ритмы и растанцевала шиллеровских разбойников». Услышали мы также его восторги по поводу «Chocolate Kiddies», которыми он любовался в «Скала» или в «Зимнем саду». «А в ближайшем времени туда должна была прибыть на гастроли сама Джозефина Бейкер, это животное, эта толстуха. „Заброшенность, выраженная в танце“, как сказал философ…»
Матушка, которая куда как охотно предавала гласности свои мечты и страсти, сумела заразить меня восторгами дяди Макса: «В Берлине и вообще много танцуют, там только и делают, что танцуют, вам надо бы хоть разок там побывать и посмотреть оригинальное Халлер-Ревю с Ла Яной, танцующей перед занавесом, который весь расшит золотом». После этих слов его длинносуставные пальцы снова вернулись к Tiller-girls. А мама, которая, как уже было сказано, носила тогда меня, вроде бы улыбнулась в ответ. «Потом, может быть, когда дела в лавке пойдут получше». Но до Берлина она так и не добралась.
Только один раз, в конце тридцатых, когда от двадцатых не осталось в помине ни одной золотиночки, она возложила все обязанности по лавке колониальных товаров на моего отца и по путевке от «Силы через радость» съездила до Зальцкаммергута. Но там все было кожаное, а танцевали там лишь шуплаттлер.
1928
Можете все это спокойно читать. Я это записывала для своих правнуков, на потом. Сегодня ведь никто не поверит, что тогда творилось здесь, в Бармбеке, и вообще повсюду. Читается прямо как роман, но я все это пережила лично. Н-да, осталась я с тремя детьми одна-одинешенька при крохотной пенсии, когда отец на Версманновском причале, перед складом № 25, где он служил грузчиком, угодил под плиту, уставленную ящиками апельсинов. Хозяин сказал, что «по собственной неосторожности». И тут уж нечего было рассчитывать ни на единовременное пособие, ни на возмещение ущерба. А старшенький мой уже служил тогда в полиции, округ 46, вот, можете тут у меня прочесть: «Герберт хотя и не состоял в партии, но голосовал всегда по левому списку…»
Вообще-то говоря, мы по традиции были социалистами, уже мой отец и отец мужа. А Йохен, мой второй, вдруг, когда здесь началась вся эта заварушка со скандалами и поножовщиной, стал убежденным коммунистом, вошел даже в боевой союз «Рот-Фронт». Парень он вообще-то был толковый, раньше интересовался только что своими жуками да бабочками. Загружал в порту баржи на Кервидерфлет и еще в какие-то места Шпейхерштадта. И вдруг он ни с того ни с сего заделался фанатиком. Совсем как Хейнц, наш младшенький, который когда у нас здесь проходили выборы в рейхстаг, точно так же вдруг заделался настоящим маленьким наци, не сказав мне перед этим ни единого словечка. Пришел, значит, домой в форме СА и начал держать речи. А парень был веселый такой, и все его любили. Он работал тоже в Шпейхерштадте, их фирма рассылала зеленый кофе. Иногда он мне втихаря кое-что подбрасывал, чтоб обжарить. Аромат тогда стоял на всю квартиру и на лестничной клетке тоже. И тут вдруг… Правда, поначалу все это выглядело у нас довольно мирно. Даже по воскресеньям, когда все трое сидели за кухонным столом, а я возилась у плиты. И эти двое друг друга поддразнивали. А когда, бывало, станет слишком уж громко, мой Герберт бух кулаком по столу, это он так наводил порядок. Его оба младших слушались, даже в свободные дни, когда он не носил формы. А потом, значит, начались скандалы. Вот, можете прочесть, что я здесь написала про семнадцатое мая, когда два наших товарища, они были из социал-демократического шуцбунда, дежурили на собраниях и перед избирательным участком, и оба они погибли.
Одного убили в Бармбеке, другого в Эймсбюттеле. Товарища Тидемана коммунисты подстрелили прямо из своего агитационного автомобиля. А товарища Хей-дорна — люди из СА, когда их застукали за расклейкой плакатов на углу Бундесштрассе и Хое Вайде, просто убили. Ну и крик стоял у нас за кухонным столом. «Нет! — кричал Йохен. — Сперва эти социал-фашисты палили в нас, а попутно подстрелили своего человека, этого Тидемана!» А Хейнц вопил: «Это была необходимая самооборона, чистейшей воды самооборона! И первыми полезли рейхсидиоты!…» И тогда мой старший, который был в курсе по донесениям полиции, да вдобавок выложил на стол «Фольксблат» — а в газете-то стояло, вот гляньте, я все сюда наклеила, что убитый Тидеман, столяр по профессии, был поражен пулей в переднюю часть головы сбоку, и что при сопоставлении входного и расположенного ниже выходного отверстия можно установить, что стрелявший находился много выше…
Значит, становится ясно, что коммуна стреляла сверху, и что в Эймсбютеле СА начали первыми. Но все это ничуть не помогло. Спор за кухонным столом разгорелся еще пуще, потому что мой Хейнц начал разыгрывать из себя штурмовика и обозвал моего старшего польской свиньей, после чего вскочил именно мой средний и отдубасил что есть мочи моего Герберта, потому что тот и впрямь обозвал Хейнца нехорошим словом «социал-фашист». А мой старший сохранял полнейшее спокойствие, он и всегда был таков. Он только сказал то, что я здесь записала: «С тех пор как эти, в Москве, задурили вам голову своим коминтерновским решением, вы уже перестали отличать красное от коричневого». И еще он сказал, что если рабочие будут уничтожать друг друга, капиталисты только обрадуются и будут весело хохотать. «Точно», — закричала я от своей плиты. В конце так оно все и вышло, я это и по сей день повторяю. Во всяком случае после кровавой ночи в Бармбеке и Эймсбютеле весь Гамбург так больше и не успокоился. Во всяком случае у нас на кухне покоя больше не было. Лишь когда мой Йохен, еще до того, как пришел Гитлер, показал коммунистам спину и потому сразу же потерял работу и перешел в Пиннеберг к СА, где снова нашел работу на элеваторе, у нас дома стало поспокойней. Мой младший, который так и остался внешне нацистом, становился с каждым днем все тише, и больше ни капельки не был веселый до тех пор, пока, когда приспело время, не ушел на флот, в Экернфёрде, где попал на подводную лодку, да так с нее и не вернулся. А мой, значит, второй то же самое. Тот дошел до самой Африки, вот только назад не пришел. Его письма я тоже сюда вклеила. Все до единого. А вот старший так и остался при полиции. И уцелел. Но когда его вместе со всем полицейским батальоном послали на Украину, он там, верно, участвовал в чем-то очень нехорошем. Но об этом он никогда не рассказывал. И после войны тоже нет. Он не рассказывал, а я и не спрашивала. Я и так знала, что творится с моим Гербертом, до самого его конца, когда он, а было это осенью пятьдесят третьего, ушел из полиции, у него рак был и ему оставалось всего несколько месяцев. А своей Монике, ну, моей невестке, он оставил трех детей, и все три — девочки. Девочки эти уже давно замужем, и у всех уже есть свои дети. Вот для них-то я все и записала, хотя от этого болит сердце, я хочу сказать, когда записываешь, как оно все когда-то было. Впрочем, читайте сами.
1929
И вдруг мы прям все как один стали американами. Они, значица, это самое, нас просто на корню скупили. Потому как старого Адама Опеля больше на свете не было, а молодым господам с «Опеля» мы вроде и ни к чему были. Ну, только наши ребята давно уже знали, чего это такое, ихний конвейер. Мы все были на групповой сдельщине. А сам я еще до того получал поштучно за «Древесную лягушку». Так эту модель называли, потому как мальчишки на улице, когда эта двухместка, крытая красивым зеленым лаком вышла на рынок, кричали ей вслед: «Лягушка! Лягушка!» Значица, году в двадцать четвертом мы начали серийный выпуск. А лично я обрабатывал так называемые тормозные эксцентрики. На переднюю ось. Но когда в двадцать девятом мы все заделались американами, всюду завели групповую сдельщину, на сборке «лягушки» тоже, потому как она очень лихо сходила с конвейера. Ну, только не со всем прежним народом, у нас тут кучу наувольняли, и прям перед Рождеством, нехорошо получилось. У нас в газете «Пролетарии „Опеля“ стояло написано, что американы у нас все равно как у себя дома, и ввели фордовскую систему: людей каждый год выставляли на улицу, а потом задешево набирали необученных. Когда ежели конвейер и групповая сдельщина, это несложно. Но „Древесная лягушка“ — вот была классная машина. И уж раскупали ее… Люди, значица, бранились, ничего не скажу, что, мол, сдули у французов, с ихнего „ситроена“, только что „ситроен“ был из себя желтый. Французы подали в суд, чтоб им возмещение убытков, но ничего как есть не получили. А лягушонок знай себе гонял, все гонял и гонял по немецкой земле. Потому как дешевый он был, даже и для простых людей, а не только для всяких там господ или которые вообще держат шофера. Ну, я-то не ездил. При четырех сорванцах, да еще домишко не весь выплачен… Но вот мой брат, разъездной торговец, нитки продавал и прочую галантерею, так он пересел со своего мотоцикла, а ездил-то при любой погоде, вот он и пересел на нашу „лягушку“ о двух сиденьях. И двенадцать лошадиных сил! Я вижу, вы удивляетесь! Съедал всего пять литров, а разгонял под шестьдесят! Поперва стоил четыре шестьсот, а мой брат, тот уже купил его за две семьсот, потому как цена все падала и падала и насчет безработицы становилось все хуже и хуже. Не-е, мой-то брат со своим чемоданчиком образцов еще долго разъезжал на „лягушке“. Значица, всегда на колесах, аж до самого Констанца. И еще на целый день с Эльсбет, это была тогда его невеста, в Хайльбронн, а когда и в Карлсруэ. Ему неплохо жилось в тяжелые времена. Потому как год спустя, когда у нас все люди заделались американами, пришлось и мне ходить отмечаться на биржу, как и в Рюссельсхейме, и в других местах, пропасть народу. Ох и времена были! Но мой брат пару раз брал меня с собой, вторым водителем, скажем так. Один раз мы на своей „лягушке“ добрались до Билефельда, где его фирма была. И тут я в первый раз увидел нашу Порта Вестфалика и еще до чего же красивая у нас Германия. И место, где когда-то херуски вздули римлянов, в Тевтобургском лесу. Мы там устроили привал, перекусили. Хорошо было, здорово! А вообще-то дел у меня почти что и не было. Когда в Управлении садоводства, когда подсоблял на цементном заводе. Только после переворота, когда пришел Гитлер, у „Опеля“ сразу нашлись свободные места, сперва я был рекламатор при закупке, потом в опытном цеху, потому как я уже при Адаме Опеле научился токарничать. А мой брат, он еще сколько лет проездил разъездным торговцем, позже ездил даже по автостраде, пока он не попал к Баррасу, а его „лягушка“ не стала к нам в сарай дожидаться до после войны. И стоит она тут по сей день, потому как мой брат не вернулся из России, а я так и не могу с ней расстаться. Нет, нет, меня-то они как занятого в имеющей военное значение отрасли послали в Ригу, там у нас был ремонтный завод. А после войны я, значица, со всеми нашими снова начал у „Опеля“. Тут оно и пригодилось, что мы американы. Почти не бомбили в войну, никакого тебе демонтажа после войны. Повезло нам, смекаешь?
1930
На Грольманштрассе, неподалеку от Савиньиплац, перед самым подземным переходом к станции электрички находилось это уникальное заведение. Как случайный гость Франца Динера, непосредственно от стойки, я все-таки не мог не слышать, какие малые и большие события с пьяным весельем обсуждаются за столом для завсегдатаев, где все места из вечера в вечер оказывались заняты по высшему разряду. Впору было подумать, что у Франца, который еще на исходе двадцатых годов считался чемпионом Германии в тяжелом весе, прежде чем его на пятнадцатом раунде сверг с престола Макс Шмелинг, завсегдатаями неизменно оказываются как бывшие, так и еще действующие боксеры. Но в действительности дело обстояло совсем не так. В пятидесятых и начале шестидесятых годов у него собирались актеры, люди из кабаре и с радио, даже писатели и какие-то темные личности, которые выдавали себя за представителей интеллигенции. Тем самым, темой разговоров были отнюдь не успехи Буби Шольца или его поражение во встрече с Джонсоном, а всякие театральные сплетни, например, взволнованные рассуждения о причине смерти Густава Грюндгенса где-то далеко, на Филиппинах, или интриги на радиостанции «Свободный Берлин». Все это на полной громкости расплескивалось до самой стойки. Еще, сколько я помню, шли жаркие споры относительно Хоххутова «Наместника», в остальном же о политике, как правило, не говорили, хотя эра Аденауэра уже заметно клонилась к закату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37