https://wodolei.ru/brands/Simas/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— У нас личных счетов две тыщи лет накопилось, третья тыща — наша. Извини, ваше благородие.
И застрелил Непрядвина Василия Антоновича из германского парабеллума.
— Ванька, бежи. Тебе со мной хода нет. Теперь один в офицера ловчись.
Разбежались они. Ванька домой пришел пьяный. Дверь толкнул, а там Мария стоит.
— Каин ты… Каин…
А она за ними до Пустыря шла, догадалась, потом бегом домой — деда на помощь, да не поспела.
Ванька ей:
— Цыц! — и лапой рот зажимает.
— Дедушка!
Дед вышел, а Ванька на него свой германский «зауэр» наставил:
— Убью!
А дед ему, конечно, кочергой руку и перебил. «Зауэр» подобрал и видит, Мария по стене сползает и глазки закрыла.
Дед ее на руки взял и говорит Ваньке:
— Убить я тебя не убью, потому что ты моя кровь, но из этого дома я тебя изгоняю. И отныне ты потерял свой род-племя и ты не зотовского бога сотрудник.
И изгнал дед Ваньку-каина.
Потом, может, в истории нашу жизнь проще запишут — сознательный рабочий, несознательный рабочий. История всегда итоги пишет, чтобы дальше идти. А у человека, хотя душа его до звезды достигает, тропочка его единственная — пешеходная, и никто другой, кроме него, по ней пройти не может.
Народ это кто друг другу служит. А кто не народ — тот семя бесплодное, на камни брошенное, и каждому его возмездие.
И Мария сказала:
— Каждому свое возмездие. — Да и исчезла невесть куда.
Еды нет, табаку нет, одежка — рванина, дождь бьет, вошь бьет, — гнием. Чует Зотов — домой пора с театра военных действий. А ему во французскую державу ехать приказывают до победного конца. Броневик системы «Рено» — вперед-назад ехай без поворота, руль спереди, руль сзади, а у сцепления конуса плохие — горят. Ну, конечно, паек французский, живи не хочу — бобы, вино красное, буйволиное мясо, алон-занфан де ля не то по три, не то по четыре, о-ля-ля, экспедиционный корпус.
Нет, думает Зотов, домой пора. С чужбины в Белокаменную не выбраться.
Трехлинеечка, калибр 7,65, да жестяной чайник, да шапка барашковая, да граната русского образца. С эшелона на эшелон скок, кусок доели, затворами полязгали, гони, мать твою, — вон она, Белокаменная, рукой подать. Ф-фух — фух паровоз, стоп, тупик, дом родимый — Брянский вокзал.
Дождь моросит, по лужам каблуки хрясь-хруп, хрясь-хруп. По Смоленской площади ветер гуляет. Ордой идут, не в ногу, будто по мосту. И редеет ихняя орда московская, приблудная. Не то дезертиры, не то новой войны участники-сотрудники.
Идти Зотову через центр, через всю Москву домой, на Благушу — к утру дойдет, может, и подвезет кто.
— Служивый!
— А?
— Крутани ручку.
Грузовой автомобиль на дровяной склад едет, почти что по пути. Однако высадил на Садовой-Триумфальной у сада «Аквариум» — опять заглох. И видит Петр — первый Зотов афиши на тумбах — мать честная, неужто представление? Люди-то живут, а он думал, только стреляют на белом свете.
Часа через три, когда до дому и до своих, любимых оставалось только пройти Малую Семеновскую, Зотова у Введенского народного дома окликнул Непрядвин-сын.
Ни он тогда, ни Зотов еще не знали, что Ванька-каин в непрядвинской крови повинен. Но не любил сынок-офицер всех Зотовых независимо, за ихнюю черную кость и красную кровь и за то, что он, Непрядвин, в Москве и это, стало быть, ничего, а вот что Зотов не в окопе — стало быть, изменник.
— Зотов!
Узнал, сука.
— Стой, стрелять буду!
Глупо, такой день. Петр — первый затвор передернул и остановился. Непрядвин подошел.
— Я тебя сразу узнал, гадину, — сказал он. — Дезертир… Ну-ка иди к свету. Может, это не ты?
Вышли они под фонарь у скамьи подле ворот, а тот смеется.
— Ты, родимый… Защитник отечества. Не бойся. Теперь изменять можно. Достигли.
— Я, — говорит Петр — первый, — не боюсь!
— Ага… Значит, слышал уже?
— О чем?
А он опять смеется и зубами лязгает:
— Р-революция, Р-россия, тр-ретий Р-рим, р-раз-врат, р-раскол… Знаешь, зачем я за тобой шел? Не догадаешься, Зотов. Читал сочинение Якова Беме, где он предсказывает грядущее? Знаю, читал… Мне покойный отец говорил.
— Умер ваш батюшка?
— Убили. Тебя не касается… Читал? Не отрицай. Я Непрядвин, ясно?
— Я вашего батюшку не отрицаю.
— У Якова Беме про революцию что-нибудь сказано?
— Нет, — говорит Петр — первый.
— Может, ты невнимательно читал?
— Внимательно. Я читаю внимательно. От «а» до «ять».
— От «альфы» до «омеги», — сказал он. — Отца убили у вас на Пустыре… Последним его видел твой дед. Я выяснил…
— Что вам от меня нужно, гражданин Непрядвин?
— Твой дед зазвал его… Твой дед достал ему книгу какого-то Якова Беме… Твой дед зазвал моего отца, и его убили…
— Дед не мог зазвать, — говорит Петр — первый. — К нему сами тянутся.
— Плевал я на него… Он последний видел отца.
— Можно заявить в полицию.
— Полиции нет. Закона нет. России нет. Пустырь…
— Вы ошибаетесь, господин Непрядвин, — говорит Петр — первый, — в России только хозяева проходят…
— Верно, — говорит. — А грязь оседает. Кто был ничем, тот станем всем.
— Кто был никем, господин Непрядвин… А кто был ничем, тот ничем и останется.
— Невелика поправка, — говорит. — Из грязи в князи.
— Все князи из грязи, — говорит Петр — первый. — Господь дунул в грязь, и вот мы с вами друг друга терзаем… А все дворяне из княжьих дворовых холуев, из дворни… Почитайте господина Ключевского.
— Равенства хотите, сволочь?
— Нет, гражданин Непрядвин… Лишь избавленья от нищей тесноты хотим и полета души… Это только на земле толковище. А в небесах никому не тесно.
Непрядвин потер лоб, потом вытащил наган. Зотов вскинул винтовку. Тот, подумав, сунул наган в рот.
— Спьяну бы не надо, господин Непрядвин, — говорит Петр — первый.
Он сунул наган в карман шинели:
— Кто этот Беме? Жид?
— Нет, давний немец.
— Профессор?
— Нет, — говорит Петр — первый, — Сапожник.
— Вонючее отродье, — сказал Непрядвин. — Летать захотели.
— Тело воняет, — говорит Петр — первый, — отмыть можно… Беда, если душа завонялась.
— Как книга называлась?… В память отца спрашиваю.
— «Аврора»… — говорит Петр — первый.
— Как?
— «Аврора», — говорит, — Заря. С перстами пурпурными Эос.
И тут Непрядвин под светом фонаря побелел бинтом и сказал:
— Так назван крейсер, который стрелял по дворцу государя… Его спустили на воду в 1900 году… Мы с отцом были на освящении…
И закрыл глаза.
Зотов прислонил его к скамье, но у него колени не гнулись. Так и стоял, как штанга.
А Зотов ушел. Этого Якова Беме он не читал. Только у деда видал обложку и название — «Аврора».
Верующий ли он был тогда или неверующий, Зотов теперь не может вспомнить. Был и верующий, был и неверующий, — всяко в жизни было. А только видел он тогда — если есть божье дело, то вот оно, начинается.
А впереди — морячок-парнишечка, клеши рваные, личико нищей оспой запорошено. У его радости — путь каменист лежит, у его радости — ноги в крови. Позади Пустырь проклятый, впереди — звезда по курсу. Отплыл раб, рабочий, магистр могучий в ту землю, где человек оправдан, если мощью поделиться, огнем своим, сутью своею, свободой своей.
Семнадцатый год, семнадцатый годок… Сколько бы ни рассказывать, не расскажешь. И руками будут разводить, и на счетах подсчитывать, и зубами греметь, и со слезами вспоминать, и все равно ни конца ему нет, ни краю, потому что он был равен Человеку, то есть иначе сказать — Вселенной.
Звезда моя!.. Прости меня за все, прости, если что в жизни моей не вровень было со светом твоим и обетованием. Но я стремился.
5
«Еще раз в жизни довелось мне встретить господина сыщика и господина Непрядвина и господина главноуговаривающего Гаврилова в 1919 году, и о том записываю.
Удивительно это, но место было узкое, как горная тропа, и нашим коням не разминуться, не разойтись.
Стало быть, я заглянул в замочную скважину и увидел огромную тугую спину человека, который рылся в моем комоде, и понял, что, похоже, нашей разведке амба и хана, если я не смекну, как быть.
Оглянулся я на коридорное окно — ночь, собаки лают, выстрел. Задворки складов, ящики, бочки, бутыли, корзины.
Назад нельзя, там свои уходят проходными дворами, если, конечно, квартал не оцепили. А если не оцепили, то и шуметь нельзя.
Ну ладно.
Вхожу я в комнату и говорю:
— Здравствуйте, господин сыщик.
Он наставил на меня наган.
— Оружия у меня нет, — сказал я и поднял руки. — Я частное лицо.
— Что-то мне знакомо твое частное лицо… Ба!.. Да это ты… — сказал он. — Кто бы мог подумать?
— Вас повысили в чине, господин сыщик, — говорю.
— Заслуги, Зотов, заслуги.
— А жалею я только об одном, господин сыщик, — говорю, — я так и не повидал моря.
— Это мы уладим, — сказал он. — В камере смертников из окна видно море… Ты удивишься: водяная стена стоит торчком до неба, а вовсе не простирается вдаль. Она простирается, когда стоишь у воды, а у камеры смертников высокий горизонт.
Когда уходил я на фронт с Московской дивизией, я думал, что буду теснить их до моря, и я на него погляжу, а может быть, они уймутся, и я лягу на берегу, и буду смотреть на волны и на хранилище воды, и стану думать — вот я видел разруху и голод, и как все это поникшее мы будем поднимать, чтобы стало как надо, но для всех, а не для кого-нибудь из некоторых. Но когда вышло иначе и я по приказу оказался в этом городе, догадался я, что за два последних годочка прежнее ушло все и я уже не хочу, чтобы все ихнее богатство было для всех.
А я, каюсь, не верил, когда наши агитаторы кричали нам о прибытии и эксплуатации только. Я думал: как же образованные, которые свободно читают книги на чужих языках и могут сколько хочешь не ходить на фабрику и поле, не копошиться в нищете и голоде, а читать слова любых мудрецов и праведников? И наверно, я думал, главное сражение они ведут за то, чтобы это доставалось только им. Это, конечно, была их гнусная жадность — чтобы их духовную сытость мы питали и обеспечивали нашим телесным голодом, и все же я понимал их. Я хотел достоинства и равенства, и все же я понимал их жадность — соблазн был слишком велик. Но оказалось, что я как был, так и есть дурак дураковский, и простуженные агитаторы, которые кричали нам листовки махорочными голосами, кричали правду, грубую, как коровье копыто.
Нас в камере было двое — я и ученый человек с коротким носом и как бы вывернутыми ноздрями, и я не мог вспомнить, где я видел его. А за окном была водяная стена до неба, и ее перечеркивал чугунный католический крест, такой небольшой, что на нем и распять-то было некого, кроме младенца.
Молодой охранник спросил, лязгая железным глазком:
— Господин Сократ, господин Непрядвин спрашивает, как вы себя ощущаете?
— Пацанчик, — ответил сосед. — Передай господину Непрядвину, что народ его не хочет, — значит, он проиграл.
— И все?
— Остальное он поймет сам. Когда стало глухо, я спросил соседа:
— Я слыхал, будто Сократ умер давно?
— Как же это может быть? — удивился сосед. — Сократ бессмертен. Умерло только тело, в котором он временно жил.
— Значит, вы верите в переселение душ, как индийцы? — спросил я. — Или, может быть, вы верите в тот свет, как все остальные?
— Это не вопрос веры, — ответил он. — Важно, как есть на самом деле.
— А как на самом деле?
— Откуда я знаю? — сказал он. — Что обнаружится, то и будет. Все рано или поздно объяснится.
— Выходит, душа есть?
— Есть материализм и есть идеализм, слыхал?
— Допустим.
— Чем они различаются?
— Ну?
Расстреливать нас должны были вроде бы 15-го — 17-го, а в тот день было только девятое. Лучше, чем в высоком разговоре, провести время между мордобоями было нельзя.
Я было совсем размяк, да сосед меня возвел обратно в люди. Золотой был разговор.
— Меня всегда, — говорит, — удивляло и изумляло даже, почему человек, которому хотят отрубить голову, не пытается задушить палача? И только когда меня первый раз казнили в Жигулях, я понял почему. Человек боится просчитаться — а вдруг помилуют? Он колеблется до последней секунды и все быстрей ждет чуда, и у него наступает паралич души. Стоим, как бараны у хлебного склада, и ждем, когда взвод выстроится и выстрелит в нас. И вдруг добрый человек говорит: „Помирать надо весело, давай за мной…“ — и бежит на солдат. Я за ним, а ноги не сгибаются. Смотрю, еще один меня обогнал — а всего-то шагов десять. Солдаты ружья вскинули, а перед ними офицер — боятся попасть в него. Добрый человек офицеру в ноги, солдат на него, куча мала, я сверху, кого-то за рукав схватил. Выстрелы пошли невпопад, тут остальные набежали, — видно, дошло, что терять нечего, один солдат ружье обронил в драке, тут же его кто-то пристрелил. Ну, в общем, не расстрел вышел, а свалка, а потом, у нас винтовок пять штук, у них — пятнадцать. Стрельба, то есть бой. Им-то помирать неохота, а нам все едино. Добрый человек орет: „Бей, коли!“ — и офицера вперед гонит. Наших троих убило, у солдат двоих, а так все больше мимо. До самой воды сражались. Они в лодки, маневр потеряли, а мы по ним — с берега, опять одного убили. Они в воду, а мы в лодки и якобы на тот берег. А сами за поворот и в Жигули, в горы. Через полчаса погоня на ту сторону пошла на буксире. Так и жив.
И я от этих слов воспрянул, и решили мы под самый конец тоже устроить им что сможем.
— А если по одному поведут? — спрашиваю.
— И один дерись насмерть, хоть глаз кому вырви, хоть зуб выбей. Но не костеней. Пусть пристрелят. В драке незаметно.
Я ему говорю:
— Клянусь.
И мы начали проводить время в золотых беседах.
— Ну? — спрашиваю.
— Материя это то, что есть на самом деле, — объясняет. — И мы можем это ощущать, и материалист знает, что все рано или поздно объяснится.
— Но ведь душа, говорят, невидима?
— И микробы были невидимы, пока микроскоп не сочинили, и молекул никто до сих пор не видел, и атомов, однако химия судит о них по косвенным признакам и есть таблица Менделеева.
— Дмитрия Ивановича знал мой дед.
— Тем более, — говорит.
— А почему Непрядвин вас Сократом называет?
— У нас с Сократом носы ноздрей вперед и лысины, а все остальное, увы, не схоже. Я поп-расстрига и после гражданской буду заниматься аграрным вопросом, я и у них прохожу как „аграрий“, и ты, главное, ничего никогда не бойся, потому что пока не доказано, что души нет, ты имеешь право знать, что ты бессмертен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я