Качество супер, доставка мгновенная 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И никто и не подумал спросить: „А кто вы такой?" Все уже инстинктивно, по чутью, уже чуть ли не по врожденному инстинкту понимали, кто это, и откуда, и зачем. Похоже, это уже не только было всосано с молоком матери, но начало уже передаваться в генах, какая-то там произошла перемена, какое-то нарушение или перегруппировка, переброска в извечной цепи нуклеидов, может, самая крохотная, самая микроскопическая, но уже очень живучая и сильно действующая на весь организм.Если он пришел, и стоит, и смотрит, значит, так надо.Они просто уже привыкли к тому, что кто-то стоит у ворот, все равно всегда кто-то торчит у ворот чужой, пока не касающийся к их делам, и слава богу, что не касается, ну и пусть стоит, пусть себе на здоровье мокнет под дождем и снегом, если так надо. Это не их, граждан, дело, которые идут по своим сугубо личным семейным заботам, на работу или с работы, или в кино, или пивную, на свадьбу или на кладбище. И они даже взглядом не хотят впутываться, встревать в это дело и замечать, что кто-то стоит и кого-то ждет, и не зря ждет.И все— таки, как они этого ни хотят, он словно в моментальной фотографии, словно в тон пятиминутке, что некогда была на ярмарках, отпечатывается, тусклый в как бы смытый в своей котиковой шапке и ботах, но, не показывая вида, они проходят мимо независимо, замороченно и гордо, потом не выдержат и все-таки оглянутся, и уже тяжело, с одышкой, словно до того брали гору, поднимутся по железной лестнице и, войдя в комнату, сразу же кинутся к окну и, прижимаясь к стене, маскируясь, поглядят на того, у ворот, изучат хорошенько и, делая свои наблюдения, прикинут, к кому это относится, и уже только потом займутся своими домашними делами, поджарят на маргарине котлетку, или начнут готовиться к занятиям партпросвещения по „Краткому курсу", или слушают по радио хор Пятницкого, чувствуя себя неуютно, и, время от времени прижимаясь к стене, поглядят в окошко и понаблюдают, что к чему.С некоторых пор я чувствовал, как они проходили рядом, по краю. То это был чей-то внезапный, острый взгляд из толпы, на углу улицы, взгляд, направленный именно на меня, а когда я беспокойно оглядывался и искал, тот таял, и можно было подумать, что это мне показалось; иногда тот уже ждал меня в подъезде, когда я приходил в гости, а может, он ждал другого; когда я подымал телефонную трубку, я почти слышал его дыхание.Когда это началось? С каких пор я попал в их бинокль? И за что?Меня привели в маленький, тихий домик на околице, на крыльце бродили куры, в сенях пахло дынями, молоком, медом. Полы в хате были чисто выскоблены.За столом сидел похожий на ребенка батальонный комиссар в хорошо отглаженной гимнастерке, с двумя новенькими шпалами в петлицах и новой звездочкой на рукаве.— Почему не в форме? — спросил он меня.Он посмотрел на меня через стол, словно сквозь пуленепробиваемое стекло. Он смотрел на меня из того, другого, давно отошедшего от меня тихого мира, где еще не было бомбежек, и черных пожаров, и встающих из огня скелетов ангаров, и мычащих на дороге недоенных коров, и гигантских раздутых трупов коней, он смотрел на меня из спокойного деревенского утра, в котором кричали петухи, цвели колокольчики и жужжали пчелы.— Расскажите, как вы попали в окружение?— Вместе с армией.— Расскажите обстоятельства, как вы лично попали в кольцо?— Я лично не попадал, я попал вместе с армией.— Кто подтвердит? — Он смотрел мне прямо в глаза.— Я шел один.— А чем питались, манной небесной? — батальонный комиссар усмехнулся.Из боковой двери тихо вошел офицерик и принес на подносе стакан чая в серебряном подстаканнике и вафли на блюдечке. Он пододвинул к себе стакан чая и позвенел ложечкой. Потом вынул из ящика какую-то коробочку, достал таблетку, положил ее на язык и запил из стакана чаем. Проглотив таблетку, он прислушался к себе, и так он сидел несколько минут и прислушивался. И все это он проделывал, будто он был тут один.— А партбилет где закопали? — спросил он.— Я его не закапывал.— Сжег?Я вынул партбилет, красную мокрую книжечку. Он взглянул на фотографию, потом на меня, небрежно перелистал, осведомившись, уплачены ли взносы.— Номер партбилета? — спросил он. Я сказал.— В каком году вступили в партию? Я ответил и на этот вопрос,— Где получали партбилет?— В Киевском райкоме Москвы.— На какой улице райком?— На Смоленской-Сенной.— Номер дома?— Номера не знаю.— Где вход в райком?— С Глазовского переулка.— Кто секретарь райкома?— Не знаю, они менялись.Он снова перелистал книжечку.— С какой суммы платили членские взносы? Я назвал сумму от и до.— Почему тут стоит двадцать копеек?— Это я тогда получал стипендию. Он положил партбилет возле себя.— А почему вы не застрелились? — Он спокойно посмотрел на меня. — Коммунисты не сдаются в плен, — пояснил он.— Я не был в плену.— Советский человек приберегает последний патрон для себя.Я смолчал.— Был контакт с немцами?— Один раз задерживали.— Где, когда?— На прошлой неделе; мы проходили деревню.— Какую деревню?— Названия не помню, на Полтавщине за станцией Яреськи. Мы проходили деревню…— Кто это мы?— Я и еще несколько человек, какой-то авиатехник.— Откуда знаете, что он авиатехник?— Так он сказал сам, и у него была летная форма, летная фуражка.— Продолжайте.— Так вот, был я, этот авиатехник, какая-то девушка и еще один боец. Мы проходили село. Я не хотел заходить в это село, мы стояли у крайней хаты, и я сказал: „Не надо", — но авиатехник сказал: „Там нет немцев, разве вы не видите? В селе никого нет, мы разживемся хлебом, салом, попьем молочка". И мы пошли. А в это время из одной хаты вышли немцы. Мы хотели пройти мимо и сделали вид, что не видим их, что нам все равно, есть они или нет, но от хаты закричали: „Але фир! Все четыре!" — и один из немцев махнул автоматом. Мы подошли. Они стали нас обыскивать, сначала авиатехника, потом девушку, потом меня. В правом кармане у меня лежал завернутый в тряпку партбилет. Но человек, обыскивая, правой рукой залезает к вам в левый карман, и когда он залез и стал шарить в левом кармане, я в это время расстегнул кацавейку, и он стал искать уже в пиджаке, а в правый карман так и не полез и не нашел партбилета.— И они вас не расстреляли?— Нет.— А почему они вас не расстреляли? Я пожал плечами.— Не знаете?Он внимательно поглядел в мое лицо. Я молчал.— За вас ответило ваше молчание. Я ничего не сказал.— И вы хотите, чтобы я поверил вашей байке?— Я говорю правду.Он прицельно глядел в мои глаза, и я долго, и невыносимо, и бесконечно отвечал ему взглядом на взгляд, отражаясь в светлых зрачках. Наконец он устал или что-то решил про себя, и ему уже не надо было докапываться до чего-то там в моих глазах. И он стал перелистывать лежащие на столе серые, с фиолетовой машинописью страницы, будто там что-то было про меня.— Какое задание получили?— Они нас отпустили.— Шифр, явка, связь? — быстро сказал он. — И не запирайтесь, лучше будет.Я молчал.— Как ушли из плена?— Я не был в плену.— Это мы уже слышали. Какое задание получили?— Я вам сказал — я не был в плену.— Мы все равно про вас тут все знаем.— Знайте что хотите, но я говорю правду.— Вот тут все равно все известно, — он перелистал страницы, лежащие передним.— Так зачем же вы спрашиваете?— Закон, — сказал он, — юриспруденция. — Од подвинул ко мне чистый лист бумаги, чернильницу. — Напишите объяснение, подробно.Я написал все, как было, как мы стояли на окраине села, как мы пошли по улице, как нас задержали, и обыскивали, и отпустили. Пока я писал, он молчал, потом он прочитал с отвращением и пошел куда-то с бумагой.Я сидел и смотрел в окно. Какой-то боец верхом подъехал к крыльцу. Он соскочил с коня и пошел в дом. Конь стоял у окна и смотрел в комнату на меня. Глаза у коня были грустные и замученные. Казалось, он понимает все, что происходит, он с сожалением беспомощно смотрел на меня. И мне стало себя жалко.Перейдя у Дарницы Днепр, я миновал Сулу, и шел, и дошел до Ворсклы, но в Полтаве уже были немцы, тогда я повернул на Богодухов, к Харькову, но в дороге узнал, что Харьков оставлен, и пошел на Изюм, на Купянск, я сам себе сказал: „Дойду до Сальских степей, до Караганды, до границ Афганистана, но с ними не останусь".Батальонный долго не возвращался, к крыльцу подъехал еще один верховой, быстро соскочил и взбежал на крыльцо. Через минуту из дверей стали выбегать майор, потом капитан, несколько бойцов с пачками бумаг и бутылками чернил, подъехала повозка, и на нее погрузили пишущую машинку и венские стулья.А моего батальонного все не было.По улице проскочил, не останавливаясь, камуфлированный броневичок, и на его броне лежали два автоматчика.Стало совсем тихо. В доме ни шороха. Я почувствовал: что-то не то. Я встали вышел в боковую дверь, куда батальонный ушел с моими бумагами. Там никого не было, валялись обрывки газет, сено. Дверь на заднее крыльцо была раскрыта. На огороде стояли чучела.Я вернулся, взял свой партбилет и вышел на крыльцо, и пошел по дороге, среди брошенных повозок, беспризорных лошадей с седлами и без седел. Крестьяне-старики уводили коней в свои дворы.Внутри было чувство щемящей грусти.— На мышей не жалуетесь?У дверей стояла женщина с крохотной красной мышеловкой, такой крохотной, что в нее бы ловить жуков.— Мыша есть? Ловим, травим.И она мне тоже показалась подосланной старухой. Я глядел на миниатюрную, какую-то трагедийную мышеловку и чувствовал себя в капкане.Эта комната всегда казалась мне западней, куда меня загнали и откуда уже нет выхода. Но каждый раз после собраний я уползал в эту ненавистную с масляными стенами узкую комнату, в эту чадную нору, набитую прусаками и клопами. Все-таки это была единственная нора во всем городе, а может, сейчас и во всем мире, где я оставался один, один на один с самим собой, со своей гложущей тоской, с удивлением к дикости и бессмыслице того, что делали со мною, и с болью. И тут как-то отлеживался.Предчувствие того, что должно случиться и чего нельзя предотвратить, было всегда, иногда оно как-то погасало, таяло, словно забывалось в карусели жизни, но на самом деле оно не исчезало никогда, оно только дремало, и снова наступал день и час, и оно овладевало тобой с новой силой, и снова ты ждал и ловил каждый взгляд и оглядывался на улице, заходил за угол и ждал, кто пройдет за тобой. И когда садился в такси, привычно глядел в заднее стекло, нет ли хвоста, и когда приходил в кафе или в ресторан и садился за столик и вдруг ловил на себе взгляд или замечал слушающее ухо, старался вспомнить, был ли тот уже здесь, когда ты пришел, или появился после тебя. Да, иногда это угасало, тихо таяло, но чтобы совсем исчезло, этого не было ни разу, оно жило, слегка покрытое пеплом, где-то в самой глубине, в тебе. Это был — ты.Все время как-то беспокойно, отчего-то тревожно, чувствуешь вину без вины виноватого и ждешь наказания. Наказание неминуемо. Рано или поздно оно придет. Каждое утро — только отсрочка.А теперь это случилось. Теперь уже не надо было, да и не было охоты волноваться, все потускнело и исчезло перед этим огромным.Уже не было сил бояться, не было сил для страха, не было сил терпеть боль, стало все равно. Пусть все идет как идет, а мне все равно, по крайней мере уже не надо бояться.Он стоял тут под окном, ходил на ходулях, заглядывал в окно, и некуда было деться, некуда спрятаться.
Глава пятая
Я взглянул в зеркало, и лицо показалось мне чужим, отдаленным, из какой-то другой жизни. Может быть, всегда так бывает, когда долго глядишь на свое лицо, оно кажется чужим. Вот этот нос, эти брови, эти глаза, эти уши, это — ты? Это ты и есть? Который вечно разговаривает сам с собой, кричащий в себе, думающий в себе, каждый день, каждое утро все перелопачивающий в себе, заново продумывающий свою жизнь, строящий новые планы и варианты, и все остроумничающий в себе, все протестующий в себе. Сколько их, не произнесенных речей, парирования, не услышанных никогда криков возмущения и боли и тайных мыслей, никем не узнанных и похороненных, забытых навсегда!Уговариваешь сам себя, жалеешь себя и мучаешься наедине с собой и все ждешь, и ждешь, и ждешь чего-то, все терпишь в этой надежде. В конце концов все стерпел. Ты и не заметил, как изменилось твое лицо, прозевал все изменения, привык к ним, примирился, и все тебе кажется, что ты тот же, что ты это ты.Неужели это я, тот, который гонял обруч по крутой Верхней улице: „Даешь Варшаву, берешь Берлин!", бежал с расхристанными книгами по длинной Гетманской улице в Пятую единую трудовую школу, тот, который сидел под зеленой лампой и осторожно переводил переводные картинки, там в старом, веселом и грустном доме на Златопольской улице.Я и есть тот самый мальчик, который шел в пыльных, крикливых, безумных рядах и, поднимая дымящий керосиновый факел, орал: „Долой, долой монархов, раввинов и попов!" -и которому все было нипочем, трын-трава, пропади пропадом: „Мы старый мир разрушим, мы новый мир построим".С наслаждением простаивал дни в шумных прокуренных очередях у бурых, заплеванных стен Киево-Печерской биржи труда подростков, страстно мечтая стать слесарем-лекальщиком.И это я приехал с Брянского вокзала и на подножке звенящего, дребезжащего трамвая по Бородинскому мосту, узким тесным коридором Арбата, через толкучку Охотного ряда выехал на Театральную, к белокаменному Большому театру, и вдруг мне показалось, что я уже тут был, что я, собственно говоря, всегда тут жил, все так было знакомо.Потом это я, утопая, шел через болото Трубеж под немецкими мертвыми люстрами, и это я стоял перед собранием, а собрание выло.Все это я. Я гляжу в зеркало и вечно узнаю и не узнаю себя. Сколько же жизней у человека, одна или тысяча, и тот маленький, кроткий мальчик в матроске, и тот юноша в галифе и сапогах кажутся совсем чужими, посторонними. Они бегут, дергаются, кричат, машут руками, словно участвуют в старом-старом фильме.Охотный ряд со своими лабазами, с висящими на крюках красными мясными тушами, индейками и гусями в перьях и блинным чадом, книжные развалы у Китай-городской стены до дома Наркомтяжпрома на Ногина.Звон переполненных трамваев, сирены красных пожарных автомобилей, цоканье пролеток, бестолковые крики пирожниц, мороженщиков, квасников, визг мальчишек с ирисками на лотках — от всего этого кружилась голова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я