https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/D-K/berlin-freie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Достоевский, не отличавшийся особой силой или решительностью и уменьем кулачного бойца, как, например, будущий герой Шипки Федор Радецкий, тем не менее приобрел среди сотоварищей такой авторитет, что нередко одного его появления бывало достаточно для того, чтобы прекратить насилия и издевательства сильных над слабыми.По воспоминаниям Григоровича, треть всего состава учащихся были немцы (немцы составляли и б о льшую часть преподавателей училища, что в целом соответствовало и числу иностранцев, в то время прежде всего немцев, в составе высшей чиновничьей бюрократии империи: Николай I не очень-то доверял русским, особенно после декабрьских событий двадцать пятого); треть – поляки и еще треть – русские. Между первыми двумя землячествами порой возникали раздоры – и тут звали Достоевского в третейские судьи, и он, как правило, умел примирять ссоры, не давать им перерасти во взаимную вражду.Трудно сейчас точно сказать, что тогда произошло в училище, но 23 марта 1839 года Достоевский писал отцу: «Теперь я знаю причину, почему мои письма не доходили до Вас. У нас в Училище случилась ужаснейшая история, которую я не могу теперь объяснить на бумаге; ибо я уверен, что и это письмо перечитают многие из посторонних. 5 человек кондукторов сослано в солдаты за эту историю. Я ни в чем не вмешан…»Что могло побудить начальство к столь суровым мерам? В училище существовало множество различных объединений его питомцев по интересам, не предусмотренных уставом. Одни находили удовлетворение в измывательствах над младшими сотоварищами и некоторыми из неродовитых преподавателей; другие объединялись в наивно-тайные «общества» – «род масонства, имевшего в себе силу клятвы и присяги», – по воспоминаниям А. Савельева; третьи пытались продолжить традиции секты «людей божьих», «Секта людей божьих» или «христовщина» – «хлыстовщина» – одна из мистических сект, распространившихся в России со второй половины XVII века.

хлыстовцев, в 30-х годах свившей одно из своих гнезд в Михайловском замке: об их радениях – плясках, кружении с пением – много говорили в училище.Да, по-разному выражалась жажда юношей к живой, вне предписанного распорядка, вне однообразной, как солдатская похлебка, жизни. В училище уже были свои, «местные» легенды и предания, свои идеалы и образы, воплощающие их. Так, еще в двадцатые годы один из лучших воспитанников училища, ученик офицерских классов Брянчанинов, и его ближайший друг – поручик Чихачев вдруг неожиданно для всех подали в отставку и ушли послушниками в монастырь. В среде, воспитывавшей чинопреклонение и чинопродвижение как идеал образцовой жизни будущих офицеров, хранились тревожащие дух воспоминания о двух праведниках, осознанно и добровольно отрекшихся от предписанного им блистательного будущего, что воспринималось некоторыми из учеников как «символ и указание», как бунт свободной совести против уставной предначертанности судьбы. Уже вскоре после столь загадочного для большинства питомцев и администраторов поступка в училище как бы сам собой образуется кружок «почитателей святости и чести». История Брянчанинова и Чихачева описана в повести Н. С. Лескова «Инженеры-бессребреники». Душевная драма одного из последователей, Николая Фермора, послужила основой «Записок доктора Крупова» Герцену.

Традиции этого кружка дожили и до времени Достоевского. Юному романтику, жаждавшему шиллеровских страстей и гофмановских тайн, эти традиции, вне сомнения, были близки.Впрочем, страсти и тайны буквально окружали Достоевского, шесть лет проведшего в стенах Михайловского замка. Вот бредет по коридору девяностолетний «кастелян» замка, «чудодей» Иван Семенович Брызгалов – на нем старинный мундир, высокие ботфорты, шляпа павловских времен, в руке длинная трость. Он мог бы многое порассказать о загадках истории последнего павловского убежища. Замок был возведен в 1801 году по велению Павла архитектором Баженовым. Собственно, это был не столько замок-дворец, сколько крепость, окруженная рвами с водой и с перекидными через них подъемными мостами, вокруг замка установили пушки. Говорили, будто Павел боялся мести каких-то масонов.– Он и сам был сначала масон, а потом порвал с ними, – переходя на шепот, сообщал один из старших воспитанников.– За то и мстили императору, – добавлял другой, передавая новеньким легенды и были замка.– Масоны там или кто, – размышлял третий, – но прожил здесь император только сорок дней – ночью 11 марта 1801 года его задушили в опочивальне, это там, где теперь наша домовая церковь.– Господа, господа, как же так, – волновались вновь посвященные, – церковь ставят на месте убиения токмо в том случае, ежели убиенного святым почитают! Тут что-то не так! Тайна какая-то, господа!..– Тут тайна на тайне, – перебивал его кто-нибудь из старших, – злоубийство-то на сороковую, заметьте, ночь после вселения императора в замок учинено – число, господа, мистическое!– Масоны ведают секрет чисел, господа, а вообще-то они революционеры и республиканцы, – уже едва слышалось.– Иезуиты они и убийцы, – возражали ему молодым, неустоявшимся басом. – Враги отечества и православия.– Господа, это как же так, господа, выходит, будто и сам государь император был поначалу врагом православия и отечества своего? – удивляясь собственной логике, опасливо спрашивал кто-то.– Или революционером, – продолжал другой, и все прыскали, озираясь.– Ну вот, договорились, за такое блудомыслие знаете что! – испуганно угрожал скрипучий голосок.Объяснить толком все эти и другие странные и страшные вещи было некому, и новые владельцы тайн разбредались по замку, озадаченные тем более, что многие из них вспоминали при этом, что император Александр I, с чьего согласия будто бы удавили его отца, и сам, как утверждали дворцовые легенды, был в то время масоном… Хочу воспеть свободу миру,На тронах поразить порок… – вспоминаются Достоевскому потрясающие своей откровенностью и дерзостью строки пушкинской «Вольности» – она ходила в списках по Петербургу, и Иван Николаевич Шидловский читал ее своему юному другу. Пушкину было тогда ровно столько же, сколько и ему, Достоевскому, сейчас, – восемнадцать лет… И Пушкин уже писал такие стихи! – и ведь писал где-то неподалеку отсюда, глядя, как рассказывали, из окна друзей своих, братьев Тургеневых, на Михайловский замок, ставший теперь для него, Достоевского, темницей и погребальницей его собственных литературных и иных мечтаний. Эх, кабы на свободу – какая жизнь! Пушкин в его годы успел уже прогневить царя, потом был сослан на юг… Конечно, необязательно же гневить царя и быть сосланным, чтобы стать великим, – ему совсем не хочется ссылаться никуда, хотя это так жалостливо и так возвышенно… Господи, прости за греховные мысли, да минует меня чаша сия; не дай никого прогневить, даже училищное начальство, а то угодишь как раз еще на год в тот же класс, – нет, уж лучше помереть сразу…Красив пустынный в эти предотбойные часы дворец, когда кондукторы и «рябцы» уже поразошлись по своим комнатам, а начальство разъехалось по домам. В полусвете дрожащих свечей еще резче тени его лепного орнамента; еще загадочнее светлеют из темных углов античные слепки; матово поблескивают фрески, палата арабесок, ротонда атлантов, галерея Рафаэля… Теперь это конференц-зал, библиотека, приемные покои…Сколько же еще томиться ему среди этой красоты? Скорее бы на волю… …И днесь учитесь, о цари:Ни наказанья, ни награды,Ни кров темниц, ни алтари –Не верные для вас ограды.Склонитесь первые главойПод сень надежную закона,И станут вечной стражей тронаНародов вольность и покой. Пробил отбой. Глаза его слипаются, в полудреме всплывают, перемежаясь, недавние и давние видения.Вот их рота располагается на ночь после утомительного похода в летние лагеря – в деревушке Старая Кикенка, что неподалеку от имения графа Орлова. Казалось, сама бедность в своем, ничем не прикрытом облике предстала перед его взором: низкие избы, потемневшие лики молодых, должно быть, крестьянок с плачущими голыми младенчиками на руках…– Отчего детки плачут? Почему матери их черны? Почему не накормят дитё?.. – вспоминается ему давнее.– Голодны, и нечем накормить, высохли груди матерей…Неохотно, по слову рассказали мужики о бедах: глиниста земля, промыслов нет, последнее отбирают для их сиятельства, а может, и для его управляющего – кто ж их проверит, да и у кого просить милости, кому жаловаться?Достоевский первый выложил в помощь несчастным – пусть хоть деток, младенчиков накормят – полученные от отца «на чай» и еще не до конца потраченные деньги. Его поддержал богатый, но чуткий к чужим бедам Бережецкий; вложили кто сколько смог в общую складчину и другие будущие офицеры. Но один… И ведь не из аристократов, им-то что до этих мужиков и баб, до этой черной крепостной кости – они для них словно чужая нация, нация их подневольных рабов; да и то: тот – барон, кичится своими остзейскими предками, тот – граф – курляндскими, а этот… Есть среди титулованных – знает Достоевский и таких, – кто обязан своими недавно купленными титулами откупам и винокурням, если уж и они – бароны, так он, Достоевский, тогда точно испанский король… А русский граф Орлов? Да он, видимо, только понаслышке знает о существовании такой «нации» – крестьяне, а в лицо ее никогда не видывал. А ведь среди и его мужиков – и этих, старокикенских, – не исключено, есть и те, кто четверть века назад спас отечество от Бонапартова нашествия, прославил на весь мир имя русского солдата…Но этот-то, этот – хоть и тщательно скрывает, – но он, Достоевский, знает: он-то из мелких чиновников, принят в училище из милости, неужто ему незнакомо, что значит бедность? Неужто его сердце навсегда закрыто состраданию несчастным? Отказал… И как! С каким-то злорадным юродством, он – без пяти минут русский офицер, гордость и оплот отечества.– Не имею возможности-с, самому, знаете ли, на чай, с позволения сказать, необходимы-с…Да, удивительное существо – человек… Тишина. Слышно, как бьют зорю на Петропавловке.– …Народов волю и покой… – шепчет он, засыпая.
Что-то этот, 39-й год какой-то уж очень грустный, – да и каким ему быть? – Шидловский уехал и сказал: навсегда. В последнее время он очень хворал и телом и душой. Придется ли еще когда свидеться с этим удивительным человеком, которым одарила его судьба, – сколько в нем поэзии, сколько гениальных идей! – что с ним теперь? Где он? Жив ли?..Последний год он перебивался в Петербурге без дела, без службы, тяжко переживая измену любимой. Впрочем, измену ли? Нет, нет, тут не привычная история бедности, заставляющая отречься от любимого, но бессребреного человека, броситься в омут обеспеченного замужества с богатым стариком. Тут история иная – мрачная, фантастическая: что-то произошло с душой ее, словно ее околдовал старый чародей, заманил, заворожил ее, неопытную, и томится она, не ведая освобождения.И он не умеет спасти ее, и нет ему покоя на земле, пока властвует страшный чародей над любимой оцепенелой душою…Посмотреть на него – чистый мученик: накануне Рождества даже всерьез собирался броситься в прорубь, но без этой обреченной любви разве был бы он столь возвышенным поэтом? Достоевский обожал своего старшего друга, восторженно романтические порывы его стихов: Ах, когда б на крыльях волиМне из жизненной юдолиВ небеса откочевать,В туче место отобрать,Там вселиться и пороюПрихотливою рукоюГромы чуткие будитьИли с Богом говорить… Да, на меньшее он был не согласен. А говорить умел. Как он умел говорить! Николай Решетов в своей книге «Люди и дела минувших дней» рассказал о последней встрече с Шидловским ранним утром, при восходе солнца в степи: на Муравском шляхе, у самой границы Харьковской губернии, стоял шинок. «Подъезжая к нему, – пишет Решетов, – я увидел толпу крестьян, мужчин и женщин, а посреди них человека высокого роста, в страннической одежде, в котором я немедленно узнал Ивана Николаевича Шидловского. Он проповедовал Евангелие, и толпа благоговейно его слушала: мужчины стояли с обнаженными головами, многие женщины плакали». Это был первый религиозный мыслитель-романтик на жизненном пути Достоевского и первый встреченный им живой проповедник; под его влиянием Достоевский развивает в письме к брату Михаилу идею двуединой природы человека: «Одно только состояние и дано в удел человеку: атмосфера души его состоит из слияния неба с землею; какое же противозаконное дитя человек; закон духовной природы нарушен… Мне кажется, что мир наш – чистилище… принял значенье отрицательное, и из высокой… духовности вышла сатира… Но видеть одну жестокую оболочку, под которой томится вселенная, знать, что одного взрыва воли достаточно разбить ее… знать и быть как последнее из созданий… ужасно! Как малодушен человек…» Может быть, как никто другой, Шидловский сумел внушить юному Достоевскому идею необходимости духовного перерождения мира проповедническим словом. Сказано ведь: «Глаголом жги сердца людей!»Лично знакомый с Николаем Полевым и страстный поклонник его журнала, Иван Шидловский любил повторять сказанные ему Полевым слова: «На человека надобно смотреть как на средство к проявлению великого в человечестве, а тело, глиняный кувшин, рано или поздно разобьется, и прошлые добродетели, случайные пороки сгинут». Утверждая в сознании Достоевского идею высокой духовной миссии человека на земле, Шидловский вместе с тем внушал юному другу и ценность земных проявлений, «вздохов» жизни: Дождусь я радостного дня;И вечность, время заменя,Отворит мне свою обитель.И там в сияющих дверяхМеня приемлющего рая,Я оглянусь с тоской в глазах,С улыбкой скорбной на устах,Промытый путь благословляя.И перед новостью отрадСмущаясь робкою душою,Проситься вздумаю назад,Прошедшим бурям буду рад,Вздохну о жизни со слезою… В нем удивительно сочетались жажда светлого и трудного подвига, готовности к отречению от себя, от всего земного во имя утверждения святости на земле и столь же страстная жажда повседневных общественных бурь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я