https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/Energy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И в мае 45-го он снова переделывает роман, отчего он «чуть ли не вдвое выиграл. Но уж теперь он окончен, и эта переправка была последняя. Я слово дал до него не дотрагиваться», – делится он с Михаилом.Простая история. История души человеческой с ее трагедиями – сокровенными, задавленными, осмеянными и, наконец, отобранными у нее, ибо не по праву ей иметь трагедии, но все-таки существующими, кричащими о себе…– Я-то, я-то как же один останусь?.. Нельзя человеку одному. Ходят люди, сердца у них каменные – услышат ли?Бедные люди… Нет, тут нужен не крик о сочувствии. Этот крик уже раздавался. Гении, пророки русской литературы – Пушкин и Гоголь явили такое сочувствие бедному человеку, что мир, казалось, должен был вздрогнуть и перевернуться на своей оси. Но не перевернулся, и ничего не изменилось в нем. Или все-таки изменилось? Перевернулось же что-то главное в его собственной душе, а может, и не только в его… Труден, страшно труден путь слова.Бедные люди… Тут – идея, тут – вопрос миру: кто виноват? Среда ли заела? Обеднела ли сама природа человеческая? Почему одни люди уже от рождения титулярные советники, другие же рождаются с генеральскими лампасами? Кто же так смеется над человеком, и что делать человеку не вообще, а тебе, лично тебе?.. Или так было, так есть, так и пребудет во веки веков?
Деньги давно кончились, и ждать их было неоткуда: со службой покончено, с имением тоже, зато 800 рублей долгов. Опекун деньги не шлет. «У меня нет ни копейки на платье… если свиньи москвичи промедлят, – пишет он брату, – я пропал. И меня пресерьезно стащут в тюрьму (это ясно). Прекомическое обстоятельство… Главное – я буду без платья. Хлестаков соглашался идти в тюрьму, только благородным образом. Ну а если у меня штанов не будет, будет ли это благородным образом?..»Роман закончен, но его еще нужно каким-то образом и куда-то пристроить. Каким? Куда?«А не пристрою… так, может быть, и в Неву. Что же делать?» – полушутливо излагает он брату свои ближайшие намерения. А ночи – первые июньские, сколько уж лет в Петербурге, казалось бы, давно надо привыкнуть к их белому сумраку, но разве ж можно привыкнуть к этому чуду… Григорович (они жили в это время на одной квартире) вернулся уже из очередного похода, то ли в театр, то ли к новому своему другу – Некрасову. Скоро утро. Не спится. Позвал Григоровича – тот откликнулся. Тоже не спит. Пришел: Достоевский сидит на диване, который служил ему и постелью, перед ним на небольшом столе пачка мелко, но аккуратно исписанной бумаги.– Садись-ка, Григорович, садись и не перебивай, высказал как-то излишне оживленно и начал читать.«С первых страниц „Бедных людей“, – рассказал потом Григорович, – я понял, насколько то, что было написано Достоевским, было лучше того, что я сочинял до сих пор; такое убеждение усиливалось по мере того, как продолжалось чтение. Восхищенный донельзя, я несколько раз порывался броситься ему на шею; меня удерживала только его нелюбовь к шумным, выразительным излияниям».На следующий день Григорович снес «Бедных людей» Некрасову, уговорил прочитать. «Читал я, – продолжает он. – На последней странице, когда старик Девушкин прощается с Варенькой, я не мог больше владеть собой и начал всхлипывать; я украдкой взглянул на Некрасова: по лицу у него также текли слезы. Я стал горячо убеждать его… сейчас же отправиться к Достоевскому, несмотря на позднее время (было около четырех часов утра), сообщить ему об успехе… Некрасов, изрядно также возбужденный, согласился… Зная хорошо характер моего сожителя, его нелюдимость, болезненную впечатлительность, замкнутость, мне следовало бы рассказать ему о случившемся на другой день, но сдержанно, а не будить его…На стук наш в дверь отворил Достоевский; увидев подле меня незнакомое лицо, он смутился, побледнел и долго не мог слова ответить на то, что говорил ему Некрасов. После его ухода я ждал, что Достоевский начнет бранить меня за неумеренное усердие и излишнюю горячность; он ограничился тем только, что заперся в своей комнате, и долго после того я слышал… его шаги, говорившие мне о взволнованном состоянии его духа».Утром того же дня Некрасов отправился к Белинскому.– Новый Гоголь явился! – заявил он с порога.– У вас Гоголи-то как грибы растут, – строго заметил ему Белинский. Но рукопись взял.Вечером того же дня, когда Некрасов зашел к нему по какому-то неотложному делу, Белинский возбужденно схватил его фалды:– Что ж это вы пропали, – досадливо заговорил он. – Где же этот ваш Достоевский? Что он, молод? Сколько ему? Разыщите его быстрее, нельзя же так!..«И вот… меня привели к нему, – рассказывает уже сам Достоевский. – Белинского я читал уже несколько лет с увлечением, но он мне казался грозным и страшным, и – осмеет он моих „Бедных людей“! – думалось мне. Он встретил меня чрезвычайно важно и сдержанно… но не прошло, кажется, и минуты, как все преобразилось… Он заговорил пламенно, с горящими глазами. „Да вы понимаете ли сами-то, – повторял он мне несколько раз и, вскрикивая по своему обыкновению, – что вы такое написали!.. Осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы, в ваши двадцать лет, уже это понимали… Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем!“ – так запечатлелась в памяти Достоевского эта, одна из самых решающих встреч в его жизни. Глава II. ПОПРИЩЕ Я пойду по трудной дороге… Достоевский 1. Самая восхитительная минута «Я вышел от него в упоении… и весь, всем существом своим ощущал, что в жизни моей произошел торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже и в самых страстных мечтах моих. (А я был тогда страшный мечтатель.) „И неужели вправду я так велик?“ – стыдливо думал я про себя в каком-то робком восторге. О, не смейтесь, никогда потом я не думал, что я велик, но тогда – разве можно было это вынести.Я это все думал, я припоминал ту минуту в самой полной ясности. И никогда потом я не мог забыть ее. Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни…» Белинский почуял в молодом писателе живое воплощение своей литературной программы. Понял это вскоре и Достоевский. «Я бываю весьма часто у Белинского, – пишет он брату Михаилу, – он ко мне донельзя расположен и серьезно видит во мне доказательство перед публикою и оправдание мнений своих».Весть о явлении «нового Гоголя» скоро стала достоянием чуть ли не всего читающего Петербурга, сам же «Гоголь» настолько устал, что лучшим для себя посчитал уехать на время к брату, успокоить нервы, передохнуть, оглядеться. А уже через несколько дней немецкие родственники Михаила Михайловича посматривали на его петербургского братца с настороженностью и даже опаской. Да и сам Михаил забеспокоился – не настолько ли перенапрягся бедный Федор, что… порою так и кажется – не брат перед ним, а кто-то другой: внешне тот же – русый, сероглазый, только очень уж бледный и отощал – нелегка столичная жизнь без службы, без доходов, но, с другой стороны, и как будто подменили его: ведет себя странно, то ли ущемлен чем, то ли ерничает: «Ты, братец, ты, верно, ошибаешься, братец… Не изволь беспокоиться, братец… Никак невозможно-с… Не велено-с, братец…» Не обидели чем его? А то еще напыжится и ни с того ни с сего: «А не послать ли нам за шампанским, братец, устрицами и плодами к Елисееву?» Какое там шампанское – концы с концами свести бы, да и откуда в Ревеле Елисееву взяться?.. Смеется он, что ли, над нами? А Федор только хохочет да поглядывает хитро. «Знаешь, брат, – объяснился наконец, – это не я, это подлец Голядкин моим голосом говорит; живет во мне, словно я ему и квартира, и диван, и карета, а между тем сам по себе живет и со мною считаться не желает – вот так брякнет что-нибудь, а ты за него отвечай, и никакой управы на него нет…»Он собирается роман новый писать; уже и название придумал – «Приключения господина Голядкина». Но, может быть, назовет «Двойник». Двойник – это идея, идея страшная, фантастическая и – реальная, современная… Гофман? Да, тут и Гофман, конечно, и «Двойник» Погорельского, А. Погорельский (А. А. Перовский) – известный в первой половине XIX века автор сборника новелл «Двойник, или Мои вечера в Малороссии», впоследствии получил более широкую известность как автор сказки «Черная курица, или Жители подземного города», которую он написал для племянника своего Алеши, будущего знаменитого поэта А. К. Толстого.

и «Сердце и думка» Александра Вельтмана, и несчастный Евгений из «Медного всадника», и, конечно же, Николай Васильевич! «Нос» – разве это не рассказ о двойнике человека, вытесняющем и почти полностью замещающем его в жизни? А его Поприщин? Сумасшедший? А почему сумасшедший, из-за чего сумасшедший? Мелкий чиновник, а в душе своей он – испанский король! А мы, мы разве не были и Шиллерами, и Александрами Македонскими, а вместе с тем донашивали третьегодичные штаны, и попробуй Шиллер заявить, что он Шиллер, явись он в приличное общество – вытолкнули бы его пинком в зад – каково Шиллеру-то?«Бедные люди», восхитившие Белинского и круг его друзей, все-таки огорчили Достоевского: они воспринимались прежде всего как социальный роман, как глубокая картина подлой действительности, как драма «маленьких» бедных людей. Философская же суть романа отчего-то не воспринималась.Ну, а ежели его герой был бы побогаче, имел бы про запас какую-никакую сумму, рублей в 700–800 – а ведь это приятная сумма, – желал бы я видеть теперь человека, для которого такая сумма была бы неприятна, с такой суммой можно не то что о шинели не беспокоиться, далеко пойти можно. Даже и карета была бы у него своя и слуга свой – как у родителя нашего, у папеньки, – он что же счастливым бы стал? Успокоился бы? Вспомнить, как отец всю жизнь бился, чтоб быть вровень со всеми, не уронить себя ни перед кем, чтобы быть «как все»? Что значит как все? Как кто? За дворянство бился, поместье купил, – а все же с уязвленным сознанием так и помер. Отчего? Каждый в этом мире за себя борется, как может, доказывая всем и себе: вот я живу, я имею значение сам по себе и ни от кого не зависим. Нет, тут не гофманская фантастика, тут самая что ни на есть повседневность. Быт, среда, общество… А быт нашей души, нашего сознания, это что – не реальность, не повседневная действительность? Да мы этим бытом каждую секунду живем, ни на миг от него освободиться не можем. И все что-то нас угнетает, все кто-то над нами усмехается, дергает нас за ниточки. Отец, положим, хороший врач был, но особых талантов не имел, как и тысячи и миллионы других вокруг, но вот Яков Петрович Бутков – и талант, и публикуется, чего еще, казалось бы? Ходи себе генералом – ан нет: через порог к Краевскому переступит – стушуется сразу, сробеет, словно голядка какая, спросишь о чем, – съежится, оглянется по сторонам, будто в каждом углу по шпиону… «Что это вы так, Яков Петрович?» А он: «Нельзя-с… начальство». – «Какое начальство?» – «Литературные генералы… Маленьким людям нельзя забывать-с, помнить надо, кто они есть…» – «Помилуйте, какие генералы? Да вы такой же литератор, да еще и даровитее многих!» – «Что тут даровитость? Я ведь кабальный…»Краевский выкупил его, освободил от рекрутского набора и закабалил, присосался к его таланту.Каждый от кого-нибудь зависит. А если и не знает, от кого точно, то уж знает от чего, но все равно зависит. И каждый ущемлен в своей гордости, каждому думается, что вот обошла его судьба, обидела, не дала того, к чему поманила однажды в затаенных мечтах его. Много ли человеку нужно? Шинели? Статского советника? На чем он остановиться захочет в стремлениях своих, где та черта, дойдя до которой скажет: «Ну вот, теперь я совсем доволен, и ничего мне больше не надо». Да и кто так скажет? Свинья какая-нибудь, а не человек! Человеку много надо… Бесконечно много. Шинель, чин статского советника и даже поприщенская фантазия об испанской мантии – все это только названия, образы, символы одного и того же – неупокоенности, ущемленности, гордой в своей униженности человеческой души.А то и напротив бывает: взять хоть Белинского. Вот уж талантище, первый критик, ума палата – дай бог десятку генералам, и что? При генералах сам робеет. А как живет – нужно видеть. «Право, – говорит, – околеешь ночью, и никто не узнает…» Одна радость – полно цветов в квартире – сам ухаживает. Любит гречневую кашу, а бывает, ночи напролет – трудно поверить – дуется в преферанс с Некрасовым. Нет, Яков Петрович Голядкин – не Бутков, хоть все-таки и Яков Петрович, и не Белинский, не Некрасов, но он и не герой Гофмана – он просто сам по себе… как все. И кто что ни говори, а в каждом из нас сидит свой Голядкин и выглядывает из нас, так что и не разберешь иной раз, кто настоящий, а кто его двойник… Вот так-то-с, братец, не извольте-с, братец, утруждать себя беспокойством-с насчет наших умственных, так сказать, сдвигов, братец!С ума сойдет? Как не сойти, если раздвоишься до того, что знать не сможешь, где на самом деле ты, а где – он? Я в медицине не силен, но, думаю, брат, что нередко признаваемое помешательством есть только иной взгляд на вещи. Чаадаева вон сумасшедшим признали как Чацкого; Лермонтова, говорят, после стихов на смерть Пушкина тоже на сей предмет освидетельствовали…И что, как не помешательство было – на Неве, зимой прошлого года; с того и начались «Бедные люди». Я, брат, не о всех горемыках домов умалишенных говорю, но и как при своем уме остаться, ежели он, этот ум, всю великость души человеческой схватить и осмыслить не может.Да, много душе человеческой нужно, и ни на чем она не остановится, брат, ни на чем не успокоится – ни на шинели, ни на статском советнике, ни на королевстве испанском, потому что и сам король испанский покойным быть не может, коли английская королева владычицей морей себя объявила, а какое, казалось бы, дело испанскому королю до бредней английской королевы? Нет, брат, пока человек не захочет объявить себя самим господом богом и заместить его – никогда он прежде не остановится, а поскольку богом стать он не может – мучается и завидует;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я