https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/Cersanit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

кроме того, он вынужден тратить время на женщин, чья влюбленность в него - источник его доходов. К большому городу, обществу, журналистским сенсациям автор испытывает немалое отвращение, ибо чувствует, что именно они порождают бессердечность, всяческую эксплуатацию и войну. Но у его героя не хватает характера как-нибудь порвать с этим миром, и он бежит от него лишь по кругу - путешествуя, непрерывно меняя одно удовольствие на другое, одну любовь на другую.
Таков материал. Он влечет за собой необходимость описывать, помимо прочего, рестораны, железнодорожные вагоны, гостиницы, называть суммы, уплаченные по счетам за ужин и тому подобное, и, вероятно, по-своему интересны и эти вещи. Но вот я дошел до места, которое меня озадачило. Герой приезжает в Берлин, останавливается в гостинице, а именно - в комнате под номером одиннадцать. Читая это (как и каждую строчку - заинтересованно и любознательно, потому что автор мой коллега), я думаю: "Зачем ему так точно называть номер комнаты?" Читаю дальше, убежденный, что число одиннадцать вскоре обнаружит какой-то смысл, вероятно, даже ошеломляющий, замечательный, привлекательный. Но разочаровываюсь. Через две или три страницы герой возвращается в свою гостиницу, и вдруг оказывается, что живет он в двенадцатом номере! Листаю назад, я не ошибся, там написано одиннадцать, а здесь двенадцать. И нет в этом ни шутки, ни игры, ни интереса, ни тайны; просто оплошность, недобросовестность, небольшой ремесленный ляп. Один раз автор написал "двенадцать", а другой раз - "одиннадцать"; он, очевидно, не перечитал написанное, как, наверное, не читал и корректуры или читал ее так же равнодушно и небрежно, как писал те цифры: ведь дело не в мелочах, ведь литература, черт побери, не школа, где спрашивают строго за все оговорки и описки, ведь жизнь так коротка, а большой город требует напряжения, и молодому автору в нем некогда работать. Все это так; и, как и прежде, честь и хвала автору за его неприятие безответственных газетных сенсаций, поверхностности и безразличия, которые так характерны для жизни большого города! Но с момента, как я наткнулся на этот разнобой в цифрах, доверие к автору у меня упало, я начал вдруг во всем сомневаться и читать сверхпридирчиво; такие же небрежности, как и с цифрой "двенадцать", я обнаружил и в других местах, открыл их по памяти и в том, что еще позавчера читал я с доверием. И внезапно вся книга стала утрачивать внутреннюю весомость, основательность, подлинность и субстанциальность, а все из-за этой дурацкой цифры "двенадцать". Внезапно у меня возникло чувство, что эта милая книжка написана жителем большого города для жителей большого города, то есть для одного дня, для одного мгновения, что автор относится к ней не очень-то всерьез, а следовательно, и его страдания по поводу бессердечности и поверхностности жизни большого города не серьезнее, чем сочное происшествие для какого-нибудь очеркиста.
Размышляя над этим, я вспомнил о столь же маленьком казусе, случившемся при чтении одной книги уже много лет назад. Молодой автор, уже довольно известный, прислал мне свой роман с просьбой, чтобы я о нем высказался. Помимо прочего, в романе говорилось об очень засушливом лете и жаре: земля изнемогала, крестьяне были в отчаянии, урожай горел на корню, пожухла вся трава. Но через несколько страниц герой или героиня, я уже не помню, тем же самым летом идет по той же земле и наслаждается веселыми цветами, пышно цветущими злаками! Я написал автору, что эта забывчивость и небрежность испортила мне чтение всей книги. А он отказался даже говорить со мною об этом: жизнь слишком коротка, он давно уже был занят другими работами, которые тоже торопили. Он только ответил, что я мелочный педант, что в художественном произведении важны не такие пустяки, а совсем другие вещи. Я пожалел, что высказался, и с тех пор таких писем не писал. Чтобы в художественном произведении, именно в художественном, были неважны правда, достоверность, детальность, тщательность?! Как хорошо, что и поныне есть молодые писатели, которые изображают достоверно и пустяки, тщательно преподнося их с Грациозной легкостью, сродни той, которой искусство акробатики добивается дисциплинированным и добросовестным трудом.
Пусть я буду занудой и старомодным донкихотом художнической морали. Но разве не знаем мы, что девяносто процентов всех книг пишется на скорую руку, без чувства ответственности, что послезавтра вся напечатанная бумага, включая и мои занудства, станет макулатурой? Зачем же тогда так серьезно относиться к мелочам? И зачем тогда автору, пишущему интересные книги-однодневки, причинять несправедливость, читая его так, словно писал он для вечности?
И все-таки я не могу изменить свое мнение. Серьезное отношение к большим вещам и естественно несерьезное к малым - начало всякого упадка. С того, что, высоко почитая человечество, мучат отдельных людей, ему служащих, с того, что, считая священными свое отечество, церковь или партию, при этом плохо, халтурно выполняют будничную работу, и начинается всякая коррупция. Против нее есть единственное спасительное средство: прежде всего в себе самом, а потом и в других, отвлечься от так называемых высоких и святых вещей - от умонастроений, мировоззрений, патриотизма - и со всей серьезностью отнестись к малым и очень малым, к сиюминутным делам. Кто отдает в починку велосипед или плиту, требует от мастера не любви к человечеству, не веры в величие Германии, а добросовестной работы и совершенно справедливо судит о человеке по ней, и только по ней. Почему же работа только потому, что она называется художественным творчеством, не должна быть тщательной и добросовестной? И почему "маленькие" профессиональные огрехи должны мы прощать ради масштабной идеологии? Нет, давайте-ка посмотрим на обратную сторону медали. Ведь что все эти большие размахи, идеологии и программы, как не медали, которые при переворачивании ошеломляют нас порою лишь тем, что оказываются из картона?
(1933)
МИРОВОЙ КРИЗИС И КНИГИ *
Ответ на анкету
Конечно, есть много хороших великолепных книг, и я желаю им самого широкого распространения. Но книг, которые были бы способны улучшить ситуацию и повлиять на формирование более отрадных контуров будущего, не существует. Кризис, претерпеваемый нашим миром, боюсь, будет выглядеть вскоре как гибель, даже если она не наступит, и в процессе этого кризиса, помимо многих других замечательных и дорогих нам вещей, сгинут навсегда и бесчисленные книги. То, что вчера еще было святыней, что сегодня еще почетно и непреложно для небольшого круга творческих людей, послезавтра будет полностью сметено и забыто, но - за исключением маленького нерушимого остатка, закваски, которая создаст новые массы и формы. Это вещество не погибнет, пока на земле существуют люди, оно единственное "вечное" в собственности человека.
* Ответ на анкету, распространенную газетой "Пратер тагеблатт"; опубликован в ней 28.3.1937.
Это высшее достояние человечества заключено в различных формах и языках; Библия и священные книги Древнего Китая, индийская Веданта и множество прочих книг и собраний являются оболочкой, придавшей форму тому немногому, что в сущности было достигнуто до сих пор. Эта форма не однозначна, и эти книги не вечны, но они содержат духовное наследие нашей истории. Ими порождена вся прочая литература и без них ее бы не существовало: вся возникшая под знаком христианства литература, вплоть до Данте, например - это излучение Нового Завета, и если эта литература сгинет, а Новый Завет останется, то из него могут произойти новые, похожие литературы. Такой силой зачатия обладают лишь несколько "священных" книг человечества, и только они переживают столетия и мировые кризисы. Утешительно при этом, что распространение их отнюдь не существенно. Нужны не столько миллионы и сотни тысяч тех, кто внутренне овладели той или иной священной книгой, сколько немногие, кем овладели эти книги.
(1937)
ЛЮБИМОЕ ЧТЕНИЕ
Бессчетно много раз мне задавали вопрос: "Что больше всего вы любите читать?"
Человеку, любящему всю мировую литературу, ответить на такой вопрос трудно. Я прочел несколько десятков тысяч книг, некоторые не раз, некоторые по многу раз, и принципиально против исключения из моей библиотеки, из круга моих симпатий и интересов каких-то литератур, направлений или авторов. И все-таки вопрос справедливый, и ответить на него в какой-то мере можно. Каким бы благодарным едоком ни был человек, с каким бы удовольствием ни принимал он все, от черного хлеба до спинки косули, от моркови до форели, у него есть все-таки три-четыре любимых блюда. И если, говоря о музыке, человек прежде всего имеет в виду Баха, Генделя и Глюка, то это не означает, что он пренебрегает Шубертом или Стравинским. Так и я, если сосредоточиться, во всякой литературе обнаруживаю области, эпохи и тональности, которые мне ближе и дороже, чем другие. У греков, например, Гомер мне ближе, чем трагики, Геродот ближе, чем Фукидид. Самому себе я должен признаться и в том, что мое отношение к писателям патетического склада не совсем естественное - читая их, я совершаю над собой какое-то насилие; я их в сущности не люблю, и мое глубокое уважение к ним не свободно от принуждения, идет ли речь о Данте или Хеббеле, Шиллере или Стефане Георге.
Область всемирной литературы, которую за свою жизнь посещал я чаще всего и знаю, наверно, лучше остальных, это кажущаяся ныне бесконечно далекой, ставшая чуть ли не преданием Германия столетнего периода между 1750 и 1850 годами, чье средоточие и вершина - Гёте. В эту область, где я застрахован и от разочарований, и от сюрпризов, я неизменно возвращаюсь из походов в самые отдаленные места и времена, возвращаюсь к писателям, эпистоликам и биографам, которые все до одного замечательные гуманисты и однако почти все передают дух родной земли, родного народа. Особенно же, конечно, непосредственно восприятие у меня книг, в которых места, обитатели и язык мне хорошо знакомы и в которых я с детства чувствую себя дома; при чтении их я испытываю ни с чем не сравнимое счастье от понимания тончайших нюансов, сокровеннейших наигрышей, тишайших созвучий; возвращение от них к книгам переводным или таким, чьи язык и музыкальность вообще не органичны, не подлинны и не естественны, всякий раз заставляет меня собраться с духом и испытать небольшое мучение. Счастье доставляет мне прежде всего немецкий язык юго-западной части Германии, алеманский и швабский, достаточно назвать только Мёрике и Хебеля, но ликование охватывает меня и тогда, когда я читаю почти всех немецких и швейцарских писателей благословенных времен - от молодого Гёте до Штифтера, от "Юности Генриха Штиллинга" до Иммермана и Дросте-Хюльсхофф, и в том, что большинство этих великолепных и милых сердцу моему книг имеются ныне лишь в очень немногих библиотеках, публичных или частных, я усматриваю неприятнейшие и отвратительнейшие симптомы нашей ужасной эпохи.
Но чувство родины, родной земли и родного языка - это еще не все, даже в литературе; помимо них есть также и человечество и есть неизменно удивительная и отрадная возможность открывать для себя родину в самых отдаленных и самых чужих областях, полюбить вещи, на первый взгляд самые герметичные и недоступные, сродниться с ними. В первой половине жизни это случилось у меня со свидетельствами сначала индийского, а затем и китайского духа. С Индией все понятно, к ней у меня были ходы и предрасположенность, мои родители жили в Индии, знали ее языки и кое-что вкусили от ее духа. Но то, что существует чудесная китайская литература, китайская разновидность человеческого бытия и человеческого духа, что она станет для меня не только любимой и дорогой, но и многим больше того - духовным прибежищем и второй родиной, до своих тридцати лет я не подозревал. Но потом случилось неожиданное: я, не знавший о литературном Китае ничего, кроме "Шицзин" в переложении Рюккерта, благодаря переводам Рихарда Вильгельма и других узнал такое, без чего не смог уже жить - китайский даосский * идеал мудрости и доброты. Поверх двух с половиной тысячелетий
* Даосизм - одно из основных направлений древнекитайской философии, представленное трактатами "Лао-цзы" и "Чжуан-цзы" (см. коммент.).
мне, не знающему ни слова по-китайски и никогда не бывавшему в Китае, выпало счастье обрести в древнекитайской литературе подтверждение своих предчувствий, иную духовную атмосферу и родину наряду с теми, которыми я обладал в мире, заданном мне рождением и языком. Китайские учителя и мудрецы, о которых поведали великолепные Чжуан-цзы, Ле-цзы и Мэн Кэ, оказались прямой противоположностью патетиков, на диво безыскусными, близкими к народу и повседневному быту; они никому не давали сбить себя с толку и, радуясь жизни в добровольной изоляции и довольстве малым, умели выражать себя так, что вновь и вновь очаровываешься и восторгаешься их словом. Кун Фу-цзы, великого антагониста Лао-цзы, систематика и моралиста, законодателя и хранителя нравственности, единственного из мудрецов древности, в котором есть что-то торжественное, характеризуют, например, порою так: "Разве это не тот человек, который знает, что ничего не выйдет из того, что он делает, и все-таки делает?" Ни в одной литературе я не знаю аналога этой невозмутимости, юмора и простоты. Это изречение, равно как и другие высказывания, я вспоминаю порою, размышляя и о событиях в мире, и по поводу притязаний тех, кто в ближайшие годы и десятилетия собираются сделать мир совершенным и управлять им. Они поступают, как великий Кун-цзы, но за их делами не кроется знание того, "что ничего не выйдет". Не могу не упомянуть и японцев, хотя они занимали и питали меня далеко не так обильно, как китайцы. Но в Японии, которая, подобно Германии, знакома нам теперь как исключительно милитаристская страна, на протяжении многих столетий имелось, как имеется и сейчас, нечто великолепное и вместе с тем смешное, нечто очень одухотворенное и при этом очень решительное, как, например, направленное на сугубо практическую жизнь учение "дзэн" *, в формировании которого принимали участие буддистская Индия и буддистский Китай, но которое по-настоящему расцвело только в Японии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53


А-П

П-Я