https://wodolei.ru/brands/Triton/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Улавливаете мою мысль?.. Но есть ли у вас в жизни неразрешимое? Такое, над чем вы бьетесь и ничего не можете сделать. Что превращает вашу жизньв постоянную изнурительную борьбу.
Он подумал и сказал:
— Нет.
Потом сразу поправился:
— То есть, да… Сейчас я вам скажу.
Он напрягся. Его мозг напрягся. Сквозь черепную кость я видел, как засияли силовые поля, как пришли в движенье тысячи связей, как искорки проскакивали между электрическими потенциалами.
Волнуясь, он зашагал из угла в угол, и тут я, наконец, сообразил, отчего у него такая прыгающая походка. Он был на протезе. И этот протез скрипел.
Потом он подошел ко мне вплотную. Эту его манеру я заметил еще в прошлый раз. Когда ему хотелось сказать что-нибудь важное, он подходил к собеседнику как можно ближе и чуть ли не нажимал животом.
— Видите ли, у меня дети.
— Что?
— Дети, — повторил он. — Мы все хотим, чтоб наши дети жили лучше… У меня четверо. Вилли самый младший, и у него слабые легкие.
— Да, — согласился я, несколько отступая. — Но трудности? Неразрешимые проблемы — вот о чем я хотел бы узнать.
Батрак опять шагнул ко мне. Он вытаращил глаза, огляделся и хриплым шепотом, как бы сообщав величайшую тайну, поведал:
— Ему бы нужно лучше питаться.
И тотчас батрак исчез.
Дымчатые стены комнаты заколебались, раздвинулись, и оказалось, что я нахожусь не то во дворце, не то в храме. А вместо батрака передо мной появился сам великий Иоганн Себастьян Бах. В зеленом камзоле, в белом пудренном парике и с дирижерской палочкой.
Он строго глянул на меня из-под больших очков, постучал о пюпитр. Поднял руки.
И возникли первые звуки органа.
И запел хор:
— «Ему бы нужно лучше пита-а-аться. Ему бы нужно лучше питаться-а-а!»
Бах исчез.
Рембрандт из-за мольберта, кивая, соглашался.
(Подол его серой рубахи был весь измазан красками).
— Да, у него слабые легкие.
Пастер оторвался от микроскопа, разогнулся и потер усталую поясницу.
— Конечно, мы все хотим, чтоб наши дети жили лучше, чем мы…
В этом месте я проснулся и спросил себя, не взять ли этого батрака к нам с Валантеном. Пусть в будущем мы трое станем там в бессмертии: Валантен, я и этот батрак.
Я бы взял его…
Х
Вечер.
Я глубоко доволен собой.
Я люблю себя. Мне хочется разговаривать с собой как с другом. Как с братом.
— Здравствуй, Георг Кленк.
— Здравствуй.
— Ты кончил свою работу?
— Да, кончил.
— Ты устал?
— Немножко.
— Тебе пришлось как следует потрудиться?
— Не так уж и много. Всего лишь тридцать лет — вот уже и окончен мой труд. Я начал примерно с тринадцати…
Я доволен собой. Три дня назад я завершил все расчеты и собрал аппарат по новой схеме.
Аппарат работает.
Все!
Свершилось.
Я доволен собой. Я умный. Я красивый. У меня выразительные глаза и сильный лоб. В определенных ракурсах мое лицо бывает удивительно красивым — женщины говорили мне об этом. В Италии девушка, которой я на флорентийском вокзале помог попасть в поезд вместе с семьей, вдруг всмотрелась в меня и сказала: «Какое у тебя прекрасное лицо. Хочешь, я останусь с тобой на всю жизнь?» Я высокого роста, широкоплечий, светловолосый, с голубыми глазами. Во Франции молодая актриса, в доме который мы стояли месяц, сказала, что если я разрешу, она пойдет со мной, куда бы судьба ни повела меня… Но что я мог ответить? Я ведь был солдат, и мы все должны были быть убиты.
У меня крепкие длинные пальцы, отличный слух, музыкальная память и воображение. Я мог бы стать пианистом. Я неплохо рисую — я мог бы сделаться художником. Я люблю и ценю искусство — я мог бы быть критиком живописи. Мне кажется, я мог бы стать и писателем, потому что меня занимает подмечать у людей мельчайшие душевные движения и находить их большие причины.
Я мог бы стать многим и многим, но не стал ничем.
И все равно я горд сегодня.
Я прожил жизнь в фашистской стране. Мне было тринадцать, когда загорелся рейхстаг. Я жил в эпоху полного господства негодяев. И тем не менее я мыслил. Я начал свой труд и окончил его.
Я беден, у меня нет друзей и общества, я подвергаюсь презренью сытых и благополучных. Вышло так, что у меня нет любимой женщины, семьи и дома. Один, один, чужой в этом мире я прошел свою жизнь.
Но ведь и невозможно было иначе. Ведь верно, что невозможно?..
(«А девушка?» — сказал мне внутренний голос).
Мне не хватало многих человеческих начал, но многое я и возместил мыслью. У меня великолепная библиотека — воображенная. У меня прекрасные картины. Я мог входить в них и возвращаться. Я посещал другие века и страны, у меня были там удивительные встречи и поступки.
В какой мере все это реально? В какой мере реальна мысль?
Сейчас я вспоминаю, что же действительно было в моей жизни… Детство, улыбка матери и ее ласковая рука… Солнце над полями пшеницы у Рейна… Мое смущенье и горящие изнутри щеки, когда я первый раз разговаривал с Гревенратом в университете… Казарма… Зной и пыль полевых учений… Окопы, выстрелы, выстрелы, выстрелы… Русские снега, задернутые дымкой горы Италии, и снова красноватый блеск, лопающийся звук минного разрыва и запах порохового газа…
Все это было. Но ведь был и мой непрерывный труд, созданный в муках математический аппарат моей теории. Были и есть три тома моих сочинений.
Что за нужда, что я не записал их, что они никому не известны? Что за важность?.. Ведь они мыслятся, они уже созданы, существуют. Я мог бы начать записывать их с ума хоть сейчас.
И есть, наконец, сделанные мною пятна. Черное…
Итак, вот он — я.
Человек по имени Георг Кленк.
Тот, который сидит сейчас в пустой комнате. У которого в голове огромное дерево его теории и ни одного клочка живых реальных записей. Тот, у которого в тайнике аппарат, делающий пятна и уничтожающий их.
Эй, вы! Вы слышите крик Человека?..
Крейцеры, гилле, круппы — те, кто ездит в автомобилях, живет во дворцах и виллах, кто на самолетах перемещается из одной столицы в другую, владеет банками и гонит людей в окопы и концлагери! Вам кажется, вы главные в мире, а все остальное ничтожно. Так нет!
Вот я, Георг Кленк, из глубины своего одиночества завтра явлю вам Черное и заставляю вас дрогнуть.
Я заст…
А впрочем, уж так ли мне это нужно?
Разве я трудился затем, чтобы произвести на них впечатление? Хоть даже ужасное?
Я вдруг почувствовал себя опустошенным. Вот он и прошел — лучший вечер в моей жизни…
Долго-долго я сидел на постели, нахмурив брови и ссутулившись.
Потом я встряхнулся. Послезавтра будет открыта галерея. Я пойду к Валантену. Он тоже был одинок, как я, но его прекрасное, светлое лицо выражает надежду.
Последний вопрос я ему задам — почему он надеется.
Я войду в картину, в средневековый Париж, и мы будем говорить.
XI
Валантен продан. Вот на что, оказывается, намекал Бледный.
Ну, все!
Я пришел в галерею Пфюля, и пятый зал был закрыт. Сердце у меня сразу заныло, я вернулся к швейцару. Так оно и было. Сверкающий американский автомобиль недаром стоял у особняка. Какой-то миллионер, — может быть, тот самый «шеф», которому должен был докладывать Цейтблом, — купил у молодого Пфюля шесть подлинников. Он взял «Наивность девственницы» Босколи, «Деревья» Ван Гога, «Портрет мужчины» Ткадлика, «Август» Макса Швабинского и «Музыку» Валантена. Теперь галерея обезглавлена. Ее почти что и нет. А между тем это была единственная галерея в нашем городе.
Я вышел из особняка и прислонился к стене.
Скоты! Уроды!
Если б эти богатые могли, они, наверное, скупили бы и симфонии, и книги, и песни. Странно, что до сих пор не издано закона, чтоб лучшие романы публиковались в единственном экземпляре, чтоб никому, за исключением имущих, не дозволялось слушать Перголези и Моцарта.
Разве человек — если он действительно Человек — станет изымать картину из музея, где ее могут смотреть все, и помещать в частное собрание, чтобы только одному наслаждаться ею?
И даже «наслаждаться» ли? Сомнительно. Только ласкать свое тщеславие. Какова теперь судьба Валантена? Он будет висеть где-нибудь в пустом флигеле строго охраняемого дворца. Лакеи равнодушно станут стирать с него пыль, и только раз в год хозяин, зайдя после обеда с сигарой в зубах рассеяться среди своих сокровищ, скользнет по нему случайным взглядом. Раз в годы одна из тех девчонок в штанах, что каждое лето наезжают из-за океана, небрежно кивнет очередному приятелю: «Какой-то француз… Кажется, Валантен». Ведь теперь модно не знать великих художников прошлого. Среди идиотов гордятся тем, что не читали Бальзака…
О, господи, кажется, я начинаю ненавидеть людей!
Неужели таков будет мой конец?
Я пошел домой.
Вот и вся моя жизнь. Так она и кончается. Memento quia pulvis es et in pulverem reverteris. Помни, что прах ты, и в прах обратишься.
Завтра я уничтожу аппарат, соберу и выкину свои вещи.
И все.
Прощай же, Георг Кленк. Прощай…
И в то же время я знал, что уже не хочу, не хочу умирать. Уже был испробован вкус борьбы, побежден Бледный, что-то новое вошло в мою жизнь, и прекрасный шестой гений как бы издалека взмахнул крылом.
XII
Было пять утра, когда я вышел из дому, сунув аппарат под пиджак. Мне не хотелось уничтожать его в своей комнате. Что-то неприятное таилось в мысли о том, что когда меня уже не будет на свете, фрау Зедельмайер станет подметать обломки моего творенья, соберет их в ведро, выкинет в помойку тут же во дворе, и все то, что было прекрасным и сильным в моей жизни, смешает с грязной прозой своего квартирного быта.
Я решил, что выйду за город и где-нибудь в уединенном месте за Верфелем разобью аппарат камнем.
И, кроме того, у меня было желание в последний раз пройтись по нашему городу и посмотреть на дома. Дома-то в сущности все время были доброжелательны ко мне — тут уж я ничего не мог сказать. Я знал их, они знали меня. Наше знакомство началось с тех пор, когда я был еще совсем маленький, я, собственно, вырос у них на глазах. Всякий раз, если я уставал или мне было плохо, я выходил бродить по улицам, смотреть в лица домов, и они помогали.
Я пошел по Гроссенштрассе, повернул в переулок и вышел на Бремерштрассе. Старые каштаны стояли в цвету, на газоне под ними редко лежали зеленые листья. Какой-нибудь новый маленький Георг Кленк станет поднимать их, с наслажденьем ощущать их липкость и шершавость… А впрочем, нет. Не будет уже нового Георга Кленка. Люди не повторяются. Может быть, это и к лучшему. Современный мир не для меня. Он меня не принял, я не принял его. Я родился и прошел стороной. Не нужно, чтобы я повторялся. Горе тому, в ком я возник хоть бы частицей.
На улицах было пусто и первозданно. Белое утреннее небо светило все сразу. Теней не было в городе. Как отчеканенные, промытые ночным дождиком спали окна, наличники, стены, балконы, двери.
Я прошагал всю Гинденбургштрассе. Я шел уже час. Ближе к окраине город стал просыпаться. Далеко сзади прозвенел ранний трамвай. Гулко, по-утреннему, зевнул мотором автобус.
Потом я почувствовал, что попал в поток какого-то движения. Перегоняя меня, спешили автомобиливсе в одну сторону. Побежали мотоциклы, велосипеды. Группы мужчин — все не моложе сорока — появились впереди и сзади.
В этом потоке я дошел до сгоревшего во время войны стадиона «Гитлерюгенд» и остановился.
Что такое?
Все большое поле было полно народу. Там и здесь колебались утренним ветерком какие-то знамена. С одного конца я слышал: «Мы будем маршировать…» На другом затягивали первый куплет «Хорста Весселя».
Что это?
В центре поля на большой, наскоро сбитой из досок трибуне стояли люди. Рядом духовой оркестр настраивал инструменты. Невдалеке от меня подняли и развернули полотнище. На нем был белый кораблик на черном фоне.
Я подошел к трибуне. Странно знакомые лица были здесь… Что это, например, за человечек небольшого роста с лысым яйцевидным черепом и холодным холеным лицом?.. Бригаденфюрер Гилле… А это? Прейскер! Да, доктор Эммануэль Прейскер. В прошлом «комиссар по ариизации экономики», а теперь федеральный министр в нашем правительстве. Хорошенькая компания.
Я смотрел на них, потом схватился за сердце. Боже ты мой, ведь это я все уже видел однажды! Гилле, Прейскер и разные другие… Я едва не вскрикнул, закусил губу. Передо мной была ожившая военная фотография из письменного стола. Та, что изображает парад в Киеве.
Я отошел на несколько шагов и остановился. Так оно и было. Те же люди собрались здесь. Съезд бывших эсэсовцев. Именно он и готовился в городе в течение последних полутора месяцев. Его и имел в виду Крейцер, когда говорил, что тайну пятна лучше бы раскрыть не через три, а через две недели. А белый кораблик, который я так часто встречал, — это символ дивизии СС «Викинг». И мне действительно следовало помнить его, поскольку вместе с этой дивизией наша часть в 44-м году была окружена в России под Шевченковом.
Да, те же люди собрались здесь. Только постаревшие на двадцать лет. Но их глаза опять блестели молодо. Сутулый Прейскер выпрямился, у Герберта Гилле расширились ноздри. Все было, как в разрушенном Киеве. Недоставало только развалин и той колонны солдат, которая тогда шагала мимо них, направляясь прямо в смерть.
Я поискал глазами Крейцера, но его не было. Правильно. Он предпочитает пока держаться в тени. Готовит черное, чтобы вручить этим людям. А когда оно будет у них в руках, он выйдет на авансцену…
Сердце у меня билось так, что отдавалось в руках и ногах. Ну, погодите, господа, сказал я себе. Я чуть не забыл о своих намерениях, но теперь вспомнил. Я испорчу вам обедню. Вы хотите устроить шествие, но шествия не будет.
Я вернулся назад, на улицу, которая вела к центру города, совершенно не думая о том, что меня могут увидеть, вынул из-за пазухи аппарат и принялся воздвигать черную стену от одной чугунной ограды до другой. (Эта улица вся была застроена особняками, спрятанными в садах).
Я трудился, совсем забывшись. Выложил первый ряд своих черных кубов, затем второй…
Я закончил стену, и почему-то мне даже в голову не пришло уйти самому.
За поворотом послышался шум шагов, и голова демонстрации показалась в конце улицы. Эсэсовцы шли по шестеро в ряд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я