https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/golubye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он скучал по частым вечеринкам, которые посещал вместе с Дженис, по самым лучшим ночам с ней, которые бывали после таких шумных вечеринок, после общения, улыбок, шуток, которыми они обменивались с другими, такими же, как они, парами, после нарочитой доверительности споров о политике, городских новостях, проблемах бездомных. А потом они ехали в машине домой, раздевались, и Дженис сетовала на запах сигарет, которым пропахли ее волосы, а он чистил зубы, досадуя, что чересчур налегал на жирные коктейльные сосиски или чипсы с соусом из авокадо; они ложились в постель и лежали, весело перемывая косточки другим парам, обсуждая, кто что сказал, гадая, счастлива ли в браке та или иная пара, а если несчастлива, то почему и что делает счастливых счастливыми и что мешает счастью несчастливых. И так длилось годами – в его сознании все эти вечеринки слились воедино в характерные раскаты смеха вперемешку с музыкой, в то, как лежали они потом ночью в спасительном и уютном коконе наивной уверенности, что их-то брак гармоничнее и счастливее множества других. Куда ни глянь, крутом столько несчастных, столько людей, кажется, просто неспособных счастливо любить, и то, что они с Дженис были тогда счастливы, рождало в них чувство исключительности, особой привилегированности. Нередко Дженис, обнимая его, говорила: «Ну, с нами-то такого не произойдет. Верно?»
Но потом произошло – начались привычные ссоры и постепенная переоценка самого понятия счастья; теперь счастьем они считали уже не блаженство и удовлетворение, а передышку в ссорах. Потом – как часть процесса естественной порчи – пришло уже и настоящее несчастье: жалкое и постоянное ожидание следующей стычки. Он замечал, как яростно орудует она вантузом в раковине, или слышал ее подчеркнуто-страдальческий вздох и мог с уверенностью, с какой знал собственное имя, сказать, что не пройдет и часа, как любая, кажущаяся безобидной тема разговора ввергнет их в пучину спора с применением всего возможного инструментария: словесный выпад, возражение, возражение с контрвыпадом, первое оскорбление, ответный град оскорблений, насмешка над взглядами противоположной стороны, отстаивание собственных взглядов, обвинение под видом возражения, хитроумный допуск собственной вины в качестве извинения, обвинение как лекарственное средство, извинение как средство обезоружить и гневное отвержение этого извинения и гнев пополам с горечью вплоть до саморазрушительной ненависти, такой, что заставляла его ложиться на спину, чтобы колющая боль стихла и не разорвала ему грудь. Но и тогда он продолжал махать сжатыми кулаками в воздухе, пока слезы не высыхали на его щеках. А Дженис, чьей первой реакцией всегда было убежать, слонялась по кафе на Саут-стрит, стараясь сохранять бодрый вид, гневно вышагивала по улице, мечтая каким-то чудесным образом наладить свою жизнь, виня себя за видимую нелюбовь к ней мужа, а также за глупость ее неустойчивого положения, а после в утешение и одновременно в наказание себе съедая что-нибудь тошнотворно сладкое. Спустя некоторое время, возможно, и через несколько часов она вдруг возвращалась, и он, стоя перед ней, ругал себя, надеясь, что она его пожалеет и простит. Но Дженис, несмотря на всю свою профессиональную выучку, прощала не сразу. Весь опыт отроческих лет научил ее видеть в перемирии лишь маневр со стороны агрессора, и, возможно, в этом она была недалека от истины. Так что счастье примирения не было прочным, а походило на слабый, неверный и все более тусклый огонек, постоянно убывающий свет привязанности и симпатии. Они перестали заниматься любовью каждую ночь, любви они теперь предавались раз в несколько недель. Во время таких засушливых периодов он выходил из положения, мастурбируя по утрам в ванной – несколько яростных мыльных подергиваний с последующим смывом улик в сток ванной. В такие дни, как стало ему ясно, он лучше мог сконцентрироваться на работе. Потом вдруг Дженис выпивала рюмку-другую и являлась, поблескивая губами, со смыкающимися веками, всем видом своим вызывая его на авансы, наслаждаясь смешением реальности с ностальгией по прошлому. Тогда ночь их бывала данью прошлому и вызовом настоящему и залогом более лучезарного будущего – они целовались, сжимая друг друга в объятиях в темноте, шепча друг другу самые сокровенные тайны, открывая подспудные источники любви, уверенные, что только они одни могут любить друг друга и любимы, утопая в пряном и сладострастном смешении тел и простынь, дыхания и мрака, страхов и радости. Он знал достаточное число женщин, чтобы понимать, что с женой ему лучше, чем с кем бы то ни было.
Вот и его станция. Он ступил на платформу, и в ноздри ему ударил и долго еще оставался в них угольный запах от тормозов. Поезд отъехал, и плиты платформы осветились холодными послеполуденными лучами солнца.
Его мать стояла на краю пригородной парковки. Она была все такой же – крепкобедрой шестидесятилетней женщиной в шерстяном пальто и спортивных туфлях, женщиной, сотни раз подвозившей сюда и отвозившей мужа, сыновей, родственников, сослуживцев мужа, друзей и посторонних.
– Привет, мам!
Он обнял ее, но объятие из-за толстых пальто на них обоих получилось слабым. Лицо матери и успокоило его, и одновременно вызвало боль – ведь это маму он больше всего хотел порадовать в детстве, ведь это мама была первой его большой любовью, утерянной с годами и вновь мучительно отвоеванной, когда он стал взрослым. При каждой новой встрече она казалась ему все более хрупкой. В один прекрасный день лет через десять ему придется взять на себя заботу о ней, и, помня об этой перспективе и беспокоясь о предстоящей операции, он оценивающе взглянул ей в лицо. Глаза матери остались ясными и блестели, но в целом она сдала – с возрастом щеки ее осунулись, кожа под подбородком обвисла, волосы, некогда густые и темные, как у него теперь, были коротко острижены и превратились в бесформенную и безликую сероватую массу, такую же, как и у многих других пятидесяти– или шестидесятилетних женщин, раз и навсегда решивших, что черная краска на волосах выглядит нестерпимо искусственно, и потому прекративших маскировать седину.
Она чувствовала на себе его внимательный и отстраненный взгляд и понимала, что он ее разглядывает, и он понимал, что она это понимает, – мать и сын слишком хорошо знали друг друга, и она заговорила, чтобы нарушить молчание:
– Что ж, очень кстати. А я уже почти потеряла надежду.
Эта ласковая жалоба приободрила его. Они сидели в родительской машине, которая с тех пор, как сыновья разъехались, перестала вечно курсировать на станцию.
– Мне так жаль матерей этих убитых – чернокожего студента из Пенна и его девушки. Ты, наверное, жутко устал от всего этого. Не знаю, как ты ухитряешься отдыхать, Питер.
– А я и не отдыхаю, мам. Просто медленно разваливаюсь на части.
Она наморщила губы в молчаливом неодобрении.
– Папа сказал, что Эд Коэн говорил ему, будто Демократическая партия взяла на заметку твою кандидатуру. Папа говорит, им нравится твоя платформа.
– Стоять на страже закона и правопорядка – дело беспроигрышное, вот и все. – Эдди Коэн, функционер местного отделения Демократической партии, человек шумный и беспокойный, был давним другом семьи, всегда охотно привечаемый родителями Питера и приглашаемый ими на Рождество. Иной раз Питер задавал себе вопрос, не перекинулся ли Эдди к республиканскому большинству. – Так что о какой платформе можно тут говорить?
– Об этом тебе лучше спросить у него. А меня интересует, почему ты взялся за это кошмарное, действительно кошмарное дело. Ведь юноша этот был такой спокойный. Говорили, что он был в числе лучших студентов-биологов. У тебя хоть есть предположения, кто мог совершить такое?
– Мне не оставили выбора. Приказали взяться за это, и все.
– Выбор есть всегда, Питер, и ты это знаешь. – Она нашла в сумочке ключи и завела мотор, как всегда чрезмерно газуя. – Вчера видела тебя в шестичасовых новостях. Ты так морщил лоб.
– Наверное, пытался сделать умный вид, мама.
– Обычно ты так делаешь от испуга.
– Пытаюсь сделать умный вид?
– Я умолкаю, Питер. Но ты всегда морщишь лоб, когда беспокоишься.
Поглядев через плечо, он увидел на заднем сиденье пятидесятифунтовые мешки с дерном и землей для рассады.
– Что, папа это купил по случаю?
– Нет, это его купили по случаю.
Отец принадлежал к тем доброхотам и энтузиастам, которые с радостью возделали бы земли всей Восточной Пенсильвании, будь у них такая возможность. Как многие мужчины его возраста – за шестьдесят, – он отчаялся понять проблемы современной жизни, с головой уйдя в исполненные символической значимости, но приятные занятия, как то: неукоснительное подстригание живых изгородей или выращивание каждым летом ровных рядов отличных томатов.
– Вот и хорошо. Я помогу ему с мешками.
Ему очень не хотелось услышать от матери вопрос, который она легко могла ему задать. Лучше перевести разговор на другую тему.
– Мама, мне папа сказал тогда по телефону, что тебе предстоит операция.
– О, зачем только он сказал это тебе! Такая мелочь!
– Не надо стесняться, мама. Я не такое еще привык выслушивать.
– Некоторые мои подруги уже перенесли подобное.
– Ты анализы уже сделала?
– Давай не будем в это углубляться.
– Но я хочу знать, мама! Мне надо это знать.
– Анализы сделаны. Утром в понедельник операция.
– Я хочу знать, не боишься ли ты.
– Не говори глупостей, – оборвала его мать. – Я больше боялась, когда папу оперировали по поводу грыжи два года назад. А в общем, это все дела обычные для стариков, вроде меня и папы.
Она сказала это, не глядя на него и не улыбнувшись, из чего можно было заключить, что слова эти не просто легкий сарказм, а что она сердится, возможно, из-за того, что он так долго не виделся с ней. Какое право он имеет претендовать на то, чтобы мать делилась с ним своими чувствами! Годами она подавляла их, жертвуя собой ради детей, и, только став старше, он это по-настоящему оценил – мать, как он это понял, принадлежала к числу умных и высокоученых женщин, взрощенных пятидесятыми годами, женщин, которые имели большие возможности в жизни и знали это, но не знали, почему возможности эти развеялись в прах. Конечно, она в конце концов попыталась компенсировать это работой, выполняемой ею с неустанным рвением, и они с Бобби испытали на своей шкуре и ее раздражение от необходимости заботиться о них, и ее чувство вины за то, что ей не удавалось заботиться о них в полной мере. Детство их было безалаберным, и присутствие в нем матери они ощущали как бы пунктиром. Он не мог избавиться от подозрения, что неудовлетворенность матери также сыграла свою роль в том, что ребенком он рос трудным. Двенадцати лет, когда вместе с волосками на лобке у него выросла и возможность доставлять окружающим неприятности, что он и понял, Питер вбежал однажды в дом, крича, будто Бобби попал под машину. Мать, редко терявшая самообладание, тут выронила из рук противень и кинулась за дверь, оставив на ее стекле жирные пятна. Он наблюдал, как с полными слез глазами мечется мать на улице, ища распластанное тело своего младшенького, наблюдал, в каком она волнении и горе. А потом мать услышала мерное чпоканье теннисного мяча Бобби о стенку гаража, и когда она обратила свой взгляд на Питера, лицо ее все еще выражало ужас. Пороть его за эту выходку не было необходимости: достаточно было впечатления, которое произвел на него тогда этот материнский взгляд, и позднее он даже хотел, чтобы его наказали, и наказали сурово. А отсутствие наказания, как он чувствовал, означало, что и простили его не до конца. И все же почему ему требовались эти постоянные испытания материнской любви, зачем ему нужно было видеть ее реакцию? Он всегда умел угадывать слабости матери, понимая ее уязвимость гораздо лучше, чем понимал это Бобби. Их отношения с матерью были жестче и прямей, чем отношения ее с Бобби. Бобби мог рассердиться на нее, вспылить, Питер же научился проявлять по отношению к матери настоящую жестокость. Пятнадцати лет он, танцуя на кухне, как наркоман, какой-то бешеный танец, выкрикивал: «Ненавижу тебя! Терпеть не могу! Лучше б ты умерла!» В шестнадцать лет он сообщил ей, что считает ее никудышной матерью и не хочет, чтобы она приходила на баскетбольную площадку смотреть его игру; в семнадцать, в день его поступления в колледж, он заставил мать развернуться и уехать сразу же после ее прибытия, не дав ей насладиться моментом (и это в то время, когда другие матери делали вещи, которые его мать никогда бы себе не позволила, – расстилали чистую бумагу в ящиках письменных столов или прыскали ароматизаторами в спальнях); когда ему было девятнадцать, он не пришел на встречу с ней в ресторан, в котором они договорились вместе поужинать, предпочтя ей свидание с какой-то первокурсницей, имени которой он потом и не помнил, и зная, что мать специально приехала в город ради него и сидит в ресторане, терпеливо поглядывая на часы. Что ж удивляться, виновато думал он, что теперь она отвергает его утешения?
– Что же мне, выпытывать у тебя правду или притворимся, что никакой операции нет и не будет?
– Зачем поднимать из-за этого шум?
– Ты, кажется, просто не желаешь признать, насколько это серьезно, мама, мое внимание разрушает заботливо выстроенную тобой версию происходящего. Да, мама? Это так?
Он увидел, что она заморгала.
– Зачем ты давишь на меня?
– Потому что я тебя знаю. Ты моя мама. И я знаю, что будет. Бобби в Аризоне. Папа при всей своей озабоченности совершенно не способен разбираться в чувствах и обсуждать страхи. Значит, вопросы предстоит задавать мне. Правда? Вытащить все на поверхность, обсудить, рассмотреть преимущественный вариант, применить профессиональные навыки, для того чтобы разговорить собственную мать.
– О, Питер… – Она и смеялась, и плакала. – Папа ведь пытался. – Теплое чувство к отцу выразилось в улыбке вкупе с мелкими морщинками возле глаз.
– Но испугался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55


А-П

П-Я