https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Timo/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Возможно, правительство даже назначит нам за это какие-нибудь субсидии, и все останутся довольны».
А поскольку розлив вина – работа сезонная, то как только он закончится и рабочие уедут, Форбс сможет поселить в отремонтированном доме хоть школьников, хоть кого угодно, живи не хочу. Через пару лет он получит все, чего добивался: настоящую летнюю школу изящных искусств с полным пансионом.
– Надеюсь, там найдется несколько ставок для учителей, выбившихся в люди из одной среды со мной, – благодушно заметил Моррис. Старые долги нужно возвращать.
Форбс хранил молчание. Они съезжали по западным склонам Апеннин, все ближе к Флоренции.
– Беда в том, что здесь одни холостяки, понимаете? Они, по-моему, никогда не берут с собой женщин.
– А-а, – протянул Форбс, снова вздернув бровь в табачном дыму. И вымолвил, подавляя тяжкий вздох, с той снисходительной небрежностью, которую Моррис считал неотъемлемой чертой высшего класса: – Полагаю, если вопрос стоит именно так, тогда мне и впрямь ничего не остается, как только согласиться на выкручивание рук.

Глава пятая

Мать Морриса увлекалась искусством. Папочка, напротив, из всех видов живописи признавал одну сортирную. Факт, конечно, чересчур банален, чтобы анализировать его с философской точки зрения. Но многие факты только кажутся банальными, потому что встречаются слишком часто. Точно так же любая карикатура несет в себе частицу подлинной правды. Вот и его история ничем не отличалась от тысяч других. А вы как думали? Именно эта затерянность среди людских толп, прозябающих в бескультурье, вносила болезненный оттенок в детские воспоминания Мориса. Но она же подчеркивала уникальность, проявившуюся в нем впоследствии.
Моррис тоже увлекся искусством. Мать приохотила его к чтению, рисованию, игре на скрипке. Правда, мало-мальски приличного рисовальщика из него не получилось: он всегда лучше умел ориентироваться во временной последовательности событий, чем создавать в пространстве композиции из предметов. Со скрипкой тоже ничего хорошего не вышло: как-то раз, когда музыкальные усилия Морриса совпали с особо тяжким похмельем отца, тот в ярости растоптал его дешевенький инструмент. Да и не таким уж нечаянным, откровенно говоря, было это совпадение. Зато глотать книги Моррису не могло помешать ничто. Он прочел, кажется, все, что выходило в популярной серии «Экшн лайбрери», начиная с «Истории города Ахена» и кончая не лишенными назидательности «Звездными часами человечества» Стефана Цвейга. (Дух еврейства порой неизъяснимо привлекал Морриса.) Папа бранился на чем свет стоит: дескать, только патентованные бездельники могут целыми днями торчать над книжкой; это, мол, единственный «род занятий», который им позволяет не запачкать рук. Моррис не мог не признать, что в словах родителя есть суровая правда, и это задевало его за живое.
Но больше им не придется обсуждать эти вещи. Нет, нет и еще раз нет! Никаких сеансов самооправдания перед диктофоном, ни за что. После быстро промчавшегося лета с Массиминой Моррису нет нужды доказывать, что он мужчина.
Из-за домашних затруднений ему приходилось предаваться своей страсти в читальном зале городской библиотеки, в обществе прилежных в ученье сикхов и безработных, мусоливших «Сан» или «Миррор» вместе с прочей иллюстрированной чепухой. О, блаженные дни… В то время знакомство Морриса с изобразительным искусством ограничивалось посещением провинциальных музеев. Да и то лишь, когда погода не манила на побережье несгибаемого папочку, – а иного способа проводить выходные их семья не знала. В большинстве же случаев он обматывался полотенцем поверх мокрых плавок и объявлял, что раз они сюда приехали окунуться, так тому и быть, хоть высокие волны, хоть сам черт. Материнские возражения переходили в плач, она тыкала то на тополя у кемпинга, согнутые штормовым ветром, то на бешено мчащиеся тучи, то на изморось на их окне – с видом на общественные туалеты, а в конце концов вспоминала про кашель и слабую грудь сына. И если супруг все-таки соглашался выждать, покуда откроются прибрежные пабы, вела мальчика в местную картинную галерею. Или, еще лучше, они с матерью садились в автобус и ехали в какое-нибудь имение неподалеку, где очередной сельский аристократ любезно разрешал им полюбоваться своими сокровищами. Не задаром, разумеется: культурное наследие требует должного ухода.
Лучше всего ему запомнились портреты с пустыми глазами на напудренных лицах, выглядывающих из тугих белых брыжей, и романтичные пейзажи с привкусом готического ужаса, которые, казалось, могли оставить равнодушными только пресыщенных богачей. Десятилетнему Моррису это нравилось. Он любил запах натертых паркетных полов, цветастую материю шезлонгов, высокие окна с бархатными шторами, подвязанными витым шнуром, и то, что за окнами – гладенькие, словно начищенные скребком пригорки с укромными прудами, полными рыбных деликатесов. Любил тишину и эхо в просторных интерьерах, чьи создатели явно ставили изобилие превыше практичности. Моррис чувствовал, что родился не в той семье.
И, сдается, вообще не в той стране. Когда умерла мать, вестсайдская жизнь сделалась ему настолько чуждой, что проводить выходные оставалось, лишь странствуя из музея Виктории и Альберта в Национальную галерею, из Британского музея в галерею Тейт… Постепенно неутомимый подросток начал понимать, что та разновидность прекрасного, которая ему всего дороже, не имеет ничего общего с героическим прошлым и славным климатом отчизны: его совсем не привлекали ни батальные полотна, запечатлевшие подвиги Веллингтона, ни этюды облаков Констебля, ни морские пейзажи Тернера. Нет, настоящий его идеал – Италия.
Окончательно он это осознал, разглядывая простенький триптих Чеспо ди Гарофано, изображавший Мадонну в окружении двух святых, Цецилии и Валериана. Осанка у всех троих была безукоризненной осанкой, но выглядели они при этом расслабленными и веселыми. И одеты были великолепно, хотя и без пуританской роскоши жестких корсетов и рюшей – для английской знати достойный вид был чем-то вроде добровольной пытки. Нет, эти итальянцы с удовольствием носили свои одежды – мягкие накидки голубого и алого цвета, сверкающие броши, изящные сандалии. А сколько страсти таили в себе глаза и губы! Пожалуй, в Мадонне этой скрытой страсти было не меньше, чем у двух других. Чувственность выражалась через формальный канон; предписанные нормы вырастали из духа чувственности. Так Моррис впервые догадался, что грубые плотские утехи папаши и религиозный пыл матери вовсе не обязательно должны находиться в непримиримом противоречии.
Кроме того, святой Валериан определенно напоминал внешне самого Морриса, только волосы были не светлые, а темные.
Так что, когда обстоятельства сговорились против него, – иначе не скажешь, поскольку пришлось убираться из Кембриджа – Моррис, естественно, направил стопы в Италию.
– Скажите, вам когда-нибудь случалось находить на картинах сходство с вашими знакомыми? – спросил он у Форбса, во второй раз объезжая Пьяцца-делла-Либерта.
Как обычно в этой сумбурной стране, найти место для стоянки оказалось невозможно. Забиты были и все тротуары, и середина площади, несколько машин даже приткнулись вплотную к автобусным остановкам. Но Моррис не собирался нарушать правила. Где-нибудь отыщется наконец паркинг, за который он заплатит с чувством выполненного долга.
– Что вы имеете в виду? – удивился тот.
– Ну, картина может напомнить вам человека, – которого вы хорошо знаете, который вам дорог.
– То есть портретное сходство?
– Вот именно, – ради поддержания беседы Моррису пришлось примириться с подобным извращением смысла своих слов, признать его не стоящим внимания пустяком.
– Это определенно не мой профиль в искусствоведении.
– Понимаю, совершенно с вами согласен. Ну, а просто из любопытства не искали знакомые лица на картинах? Жену, например?
– Нет, – отрезал Форбс. – Не находил и не искал никогда.
Моррис промолчал, обшаривая глазами наглухо забитые тротуары – асфальт двадцатого века под стенами изысканных палаццо эпохи Возрождения. Форбс не сводил с него пристального взгляда небольшими зеленоватых глаз. Тут зазвонил телефон.
Моррис был настолько поглощен красотой своих умозрительных построений и заботами о стоянке, что чуть не поднял трубку, но спохватился, вспомнив, что говорил Паоле о встрече с заказчиком в десять тридцать. Сейчас было уже десять минут одиннадцатого. Не такой он лопух, чтоб попадаться на мелочах.
Форбс ждал, ничего не говоря. После десятого сигнала и очередного круга по площади телефон умолк.
– А знаете, Моррис, презанятный вы малый, – заметил Форбс.
Польщенный Моррис, обернувшись, одарил его одной из самых очаровательных улыбок. Он почти физически ощущал, как сияют его голубые глаза под светлыми волосами – и, поддавшись бесшабашному анархизму, поставил машину прямо на пешеходной дорожке у Палаццо-деи-Синьори.
Галерея, бесспорно, была серьезной передышкой от уличных пейзажей. Но в то же время – их прямым продолжением, как обнаружил Моррис в одном из тех озарений, что неизменно доставляли ему такое удовольствие. Те же яркие краски здесь словно были заморожены в тусклом розоватом отливе мрамора, в молочной пене туфа. Чувственная аура, какую излучала толпа на площади, здесь застыла в вечном созерцании, будто легкая тень, отделенная кистью и резцом от бурной и подчас вульгарной жизни, кипевшей снаружи, став ее холодноватым подобием, очищенным от навязчивой похоти. Моррис решил побыть здесь подольше. Массимина находилась в восьмом зале на третьем этаже, но могла и обождать. Он свято верил, что отложенное удовольствие самое сильное.
После краткой отлучки в туалет Форбс взял Морриса под локоть и повлек по анфиладе Вазари в Зал Гермафродита. О, он был такой образованный, знал так много. Для начала Форбс предложил Моррису притронуться к гладкому бедру Аполлона, почувствовать объем мрамора и его живое тепло, телесную фактуру. Именно этому, сказал Форбс, он хотел бы учить молодежь – умению получать удовольствие от красоты и, самое главное, не бояться этого. Вот единственный способ постичь gratia placendi.
А это еще что такое? До чего же Моррису нравится латынь! Он провел рукой по мраморному колену, которое было почти столь же совершенным, как его собственное, лишь на прикосновение не реагировало.
– Благо наслаждения, – пояснил Форбс необычайно приподнятым тоном.
– Attenzione, signore! – Смотритель возник буквально из воздуха, жесткие пальцы стиснули локоть Морриса. – Non si tocca, руками нельзя. Или выведу! Так делать нехорошо. Capito?
Моррис обернулся. Ну почему представители власти всегда приводят в такое замешательство? Как будто его поймали на чем-то непристойном. Мучительно захотелось сбежать куда глаза глядят. И тут он вспомнил, что собирался отправить в «Доруэйз» факс с подтверждением заказа. Поездка была безнадежно испорчена, бережно взлелеянный настрой рухнул.
– Филистерская душонка ищет оправдания в заботах о прекрасном, – грустно качая головой, подытожил Форбс, когда смотритель вернулся на свой стул. – Он же видел, что никакого вреда мы не причиним. – И добавил с редкой для него откровенностью: – Это одна из причин, по которым я решил уехать из Англии.
Но Моррис был слишком подавлен, чтобы оценить важность признания. Все, чего он сейчас жаждал, – увидеть Массимину и убраться отсюда. Стены, покрытые гобеленами, и расписные потолки вмиг превратились в опасное замкнутое пространство. Выждав примерно до середины залов тосканской школы, он пожаловался на колики и заявил, что им пора ехать. Только вот напоследок хотелось бы еще взглянуть на Филиппо Липпи.
В восьмом зале пришлось дожидаться, пока от картины отойдет шумная – группа бедно одетых туристов из Восточной Европы. Гид без умолку нес околесицу. Но даже пытаясь заглянуть поверх скопища пегих, нечесаных и просто неотесанных голов, Моррис понял, что перед ним именно Мими с аккуратным – носиком и сливочно-белой кожей. Невыносимое возбуждение пробежало по телу. Будто он пришел на свидание с любимой… Губы беззвучно повторяли эти слова, а Форбс озадаченно смотрел на него.
– Вы и вправду неважно выглядите, старина.
– Не пойму, чего эти полячишки так присосались к моей картине!
– Всему свое время, – благодушно усмехнулся Форбс. – Расслабьтесь, Моррис. Даже чернь порою тянется к прекрасному. – И осведомился с деликатностью: – Так это и есть, э-э… пример того сходства, о котором вы говорили? Или же у вас к ней чисто эстетический интерес?
Моррис не мог ответить: в горле застрял ком. Форбс понимающе вздохнул.
Поляки, если это в самом деле были они, наконец ушли, и Моррис поспешно приблизился к картине. Святая дева одета очень просто, в красное и голубое; два трогательно пухлых херувима возлагают на нее венец. Глаза опущены долу, голова чуть повернута вбок с тем скромным и слегка кокетливым – именно из-за скромности – наклоном, одним из характерных жестов Массимины. Ошибка исключалась. И даже – невероятно – крошечная капелька грязи запятнала холст в точности на том же месте. Маленькая родинка под левым ухом, которую он когда-то так любил целовать. Ибо ничто не возбуждало в нем такую нежность, как изъяны, подкупающие своей беззащитностью.
Но прежде всего – глаза. Огромные, светло-карие, они смотрели прямо на Морриса. Ощущение ее присутствия было еще сильней, чем на маленькой кладбищенской фотографии. Это – была сама Мими.
– Липпи прославился живостью своих фигур и искусной передачей тончайших оттенков телесного цвета, – сообщил Форбс. – Хотя и талантом, и амбициями он уступал своему учителю Мазаччо, не говоря уже о ближайших последователях, Леонардо да Винчи и Микеланджело.
Моррис не мог оторвать взгляд от волос, обрамлявших лицо точь-в-точь как у Мими, во всяком случае с тех пор, как он велел ей сделать завивку, чтобы изменить внешность.
– Она вам напомнила подругу детства?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40


А-П

П-Я