https://wodolei.ru/catalog/filters/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Печать вам тоже Рогов-Запыряев потерял? А вчера, понимаешь, плясали от радости, все ладони отхлопали за Ручьева. Не так еще попляшете, понимаешь. Печать – это вам не шуточки.
– Не в печати дело, Гидалий Диевич, – сказала Дуся. – Если бы на комбинате был настоящий порядок, Анатолий Семенович справился бы.
– Если бы да кабы! А зачем его поставили, понимаешь? Его и поставили наводить настоящий порядок, а не печати терять. Ты, Евдокия Петровна, молодая еще…
– Не зовите меня так, сколько раз просила!
– Зову как положено, понимаешь, а Ручьева своего не защищай. Я, извини-подвинься, морально настойчивый, меня не собьешь никакой штурмовщиной в конце месяца. Слабаки, понимаешь, испугались трудностей и хотят что-то доказать. А зачем доказывать, когда известно, что все люди – иждивенцы и ни один лично не станет отвечать за общее казенное дело. Отвечают начальники.
От порога встал Сеня Хромкин, сидевший прямо на полу, решительно возразил:
– Неправильно говорите. За результат конечности жизни отвечаем мы все, и передовики и несознательные отстающие труженики. Начальство же пишет о том доклады и отвечает перед другим начальством, но наше счастье не в докладах и прениях, а в примерном труде на благо нравоучительности хмелевского народа. Вот в чем истина.
– Истина, понимаешь, в правде, – изрек Башмаков.
– Опять неправильно! – Сеня, волнуясь, пригладил широкой пятерней легкие светлые волосы. – Истина и правда – не одно и то же, потому как правда служит нынешнему дню, а истина дается на все времена продолжительности, независимо от выполнения и невыполнения.
– Ерунда, понимаешь. Ежедневно истины нет, а всегда есть – глупость! Если каждый день есть правда, то в конце жизни, извини-подвинься, соберется так много правды, что она станет большой истинной правдой!
– Неправильно! – воскликнул Сеня, но окружающие неожиданно поддержали Башмакова: его рассуждение показалось им убедительней, прочнее.
– Ты вот споришь, Сеня, – сказал Чернов, – а сам банковскому Запыряеву машину сделал – людей калечить.
– Не для того же я делал!
– Для того или нет, а калечит.
– Точно, – сказал Черт. – Ты ему сделал, а он денег не дает рабочему человеку. Я правду говорю, я в кулак шептать не люблю. Скажи, Ваньк?
Иван Рыжих кивнул огненно-рыжей головой:
– Истинная правда. Я тут сижу без дела, а моя Маруся в больнице лежит, ждет мужа с гостинцами. А какие гостинцы, когда на кружку пива нет.
– Опять вы за свое, – проворчала Вера с досадой. – Ненормальные, что ли, забот нет больше?
– Сама ты ненормальная. Скажи, Ваньк?… Муравьи вон всегда пьяные, а работают с утра до ночи. Не веришь?… А ты сунь прутик в муравейник, враз облепят и оставят капельки спирта. Ихнего, муравьиного. Я сам лизал, знаю. Скажи, Ваньк?
– Ну!
– А чего вы тут, а не на реке? – спросил Чернов.
– На время нереста запсотили. Навроде ссылки. А то, говорят, браконьерить станете, природе урон нанесете, прискорбие. А когда наш завод свою гадость льет и рыба вверх брюхом плавает, это не прискорбие! Я правду говорю, я в кулак шептать не люблю…
Сеня покачал соломенной головой на это международное недоумение и опять сел у порога на пол.
– Оно, конечно, может, и так, – сказал Чернов, разглаживая усы, – но если хорошенько подумать, то, и не эдак. Заводской тот директор тоже ведь браконьер, а если он браконьер, то неужто его подлые дела для вас – как разрешенье браконьерить? А если, на вас глядючи, другие начнут, за другими третьи… Нет, Федька, чужой подлостью свою не прикроешь.
– Да какая подлость, Кириллыч, когда правду говорю! Он реку отравляет, а мне, может, пуд рыбы с икоркой всего-то и надо.
– Тебе пуд, Ваньке пуд, Митьке – полтора, и, глядишь, нереститься некому, всю выловили. Вас на реке-то вон сколько развелось, сетки у вас по пятьдесят сажен…
Из кабинета вышел Чайкин с перебинтованной головой, сел рядом с Верой на подоконник.
– Правильно, Кириллыч, – сказал он. – О себе больще беспокоимся, а коснись до общего – пусть начальство отвечает. Вот и получается: Ручьев бегает, а мы сидим ждем.
– Что же мы, все должны бегать? – удивился Черт.
– Не бегать, а побольше за комбинатские дела беспокоиться, тогда и директор не запарится, не будет бегать за всех.
– Он за себя бегает, понимаешь, за свою дурость, и ты, Чайкин, рукой на меня не маши. Ты, извини-подвинься, тоже виноват. Мы и без Ручьева выдали бы зарплату, не нынче, так завтра, понимаешь, а с Ручьевым не дадите. Печать – это печать, понимаешь.
– Оно, конечно, так, – поддержал Чернов. – Новый начальник, может, и хороший, а все же непривычный, делов своих как надо не знает, все для него внове, а старый…
– Нам что ни поп – все батюшка, – сказал Иван Рыжих.
– Вот-вот, потому и сидим тут без дела.
– Не поэтому, Чайкин, – сказала из своего угла Серебрянская. Прежде она кричала звонче всех, а когда Ручьев убежал, спокойно села, достала из сумочки книжку и отключилась. На Чайкина она откликнулась только потому, что он интересовал ее как потенциальный жених. Нину она не считала соперницей и не верила, что их брак состоится. Тут она смыкалась с Башмаковым. – Ты перекладываешь грехи своего директора на нас. А я, Чайкин, никогда не тратила столько времени, чтобы заверить путевку. Гидалий Диевич делал это за две минуты. В установленное время, разумеется.
– С четырнадцати до пятнадцати ноль-ноль,. понимаешь.
В приемную заглянул растрепанный Витяй Шату; нов, окликнул Чернова:
– Дядь Вань, спишь? Сколько будем ждать – протухнет мясо. Позвони Мытарину в совхоз.
– Звонил уж, тебя не спрашивал, – сказал Чернов. – В райкоме он, на заседанье на каком-то.
– А мне что делать? Я уж всех девок на комбинате перецеловал, одна Дуська осталась. Дусь, выдь ко мне, лапушка!
Дуся презрительно отвернулась:
– Свою Ветрову выманивай да Пуговкину, юбочник!
– Ах, ах, какие мы ревнивые]
– Больно ты мне нужен!
– Не приставай, Витька, иди к машине, – сказал Чернов. – С полчасика еще подождем, не придет – уедем. Охо-хо-хо, самое трудное дело – ждать.
– Нет, дядь Вань, самое трудное – говорить «будь здоров» при чихании начальника: скажешь – подхалим, не скажешь – невежа. Так, Чайкин?
– Почти, – улыбнулся Чайкин. – Особенно неловко чихать лежа: голова вздергивается. И высоко, если пустая.
На Дусином столе зазвонил междугородный телефон, сам товарищ Дерябин спрашивал директора. Дуся закрыла трубку ладонью и, вытянув шею, подалась к Чайкину: что ответить?
– Скажи, на бюро райкома, – зашептал тот. – Через час, мол, должен вернуться.
– Новое название комбината спрашивает.
– У Ручьева, скажи. Сам, мол, передаст…
А посетители комментировали:
– Куда же Ручьеву теперь, как не к начальству: свой своего завсегда выручит.
– Как сказать. Оно, начальство-то, тоже крепость любит, а если некрепко, и подумает: а годится ли эта дощечка на балалайку? Может, выбросить?…
XIV
Ручьев встретил в переулке бородатого священника отца Василия. И говорили они в самом деле о названии комбината. В спешке он столкнулся с ним носом к носу, извинился, а отец Василий спросил:
– О чем закручинился, молодой человек?
– О названии своего комбината, – сказал Ручьев, часто дыша. – Не знаю названия, батюшка. Не подскажете ли? Вот так надо! – И чиркнул рукой по горлу.
Отец Василий, в мирской легкой одежде – брюках и рубашке с коротким рукавом, в сандалиях,– невольно улыбнулся. Он слышал, что директором пищекомбината назначен комсомольский секретарь Ручьев, знал прежнего директора Башмакова, упорного, забористого в казенном словолюбии человека, которого давно надо было сократить, и вот, стало быть, его сократили, а молодого поставили. Но неужто молодой Ручьев не знает такой малости, как название своего комбината? А по виду трезвый, только замученный и глаза горят, как у тронутого разумом.
– Новое название велели придумать, – разъяснил Ручьев, видя недоумение священника. – Сам начальник управления приказал. Лично.
Отец Василий склонил седую косматую голову, стал думать. Если лично начальник, надо думать.
– Скорее, батюшка, тороплюсь.
Отец Василий покивал, поднял на него умные глаза:
– Хорошо название «Слава богу!», но вам, неверующим, думаю, не подойдет. Можно – «Сытная пища», но это хуже, это – мирское.
– Плохо, – махнул рукой Ручьев и, хромая, побежал дальше.
– «Румяные щеки»! – крикнул поп вдогонку. Ручьев не оглянулся.
В райкоме его встретили с веселой сердечностью. Как раз начался перерыв, все члены бюро и приглашенные курили в коридоре, и появление Ручьева сразу было замечено.
– Привет и горячие поздравления, коллега! – Громадный Мытарин сгреб его за плечи, потряс и подтолкнул к Заботкину.
Этот сразу захлопотал о своем:
– Ну как с деньгами? Выдали получку, нет?… Что же ты, разбойник, делаешь? Мы же план по выручке завалим!
Но Заботкина ловко оттер редактор Колокольцев:
– Был у моих ребят? Материал в завтрашний номер им вот так надо. Интервью хотели дать, а по Башмакову – фельетон. Утром они бегали к тебе, да что-то неудачно. Ты почему не стал с ними разговаривать, загордился?…
Межов заметил, что новоиспеченный директор не в себе, взял его под руку, повел в кабинет Балагурова, участливо спрашивая:
– Что стряслось, Толя? На тебе лица нет, хромаешь, перевязанный… И на бюро опоздал…
– Да печать все, замучился…
– Печать? Какая печать, местная?
– Местная. Наша. Съели. – Ручьеву было неловко, и он отводил виноватый взгляд.
– Ты что-то путаешь. Газета ведь еще не вышла, какая же печать? Ну проходи, проходи. – Он пропустил его вперед, закрыл за собой двойные двери кабинета.
Балагуров сидел в переднем углу за столом и, потный, бритоголовый, с расстегнутым воротником сорочки, кричал в телефонную трубку:
– Ты мне плакаться брось, ты скажи прямо: сдашь завтра мясо или не сдашь?… Осенью за второе полугодие повезешь, а план первого кто будет выполнять?… Всем трудно. – Он заметил Ручьева, подмигнул ему. – Вот ко мне зашел новый директор пищекомбината Ручьев… Да, да, Башмакова сняли как необеспечившего, а Ручьев вот передо мной, и сразу видно, что воюет: одна рука уже забинтована… Вот-вот, и ты воюй за план… Торопись, четыре дня осталось. Желаю успехов. – Положив трубку рядом с телефоном, чтобы больше не отвлекали, встал: – Проходи, Толя, рассказывай, как дела. Развалил башмаковский «порядок»?
Загнанный Ручьев с мятым пиджаком через руку торопливо прошел к столу, присел на стул и с вопросительной опасливостью посмотрел на Балагурова. Озадаченный Межов сел рядом.
– Печать… комбинатская… нечаянно… – Ручьев чуть не плакал.
Куда делось его удалое, честное лицо, его веселость, стремительная легкость и готовность лететь в будущее? Неужели эта легкость была только от неведения, малого опыта, молодости? Неужели готовность не обеспечивалась характером и деловым балагуровским воспитанием, пусть непродолжительным? Это же был превосходный комсомольский секретарь, смелый, мобильный, постоянно активный. Что же сегодня произошло?
– Что произошло, Толя? – спросил Балагуров. – О какой печати хлопочешь, о стенной?
– Нет, о настоящей. Резиночка такая, кругленькая. – Он показал, соединив большой и указательный пальцы в кольцо. – Бумаги заверяют.
– Не понимаю.
– Без ручки была. Башмаков такую передал. Вот я и съел.
– Съел в прямом смысле? Скушал?
– Скушал. – Ручьев в отчаянии показал синеватый, уже выцветающий язык. – Случайно, Иван Никитич, нечаянно. В кармане лежала, рядом с колбасными кружочками… Не завтракал я, не успел. А тут звонят, ходят, бумагами завалили… Теперь все встало, денег не дали, мясорубки пошли в металлолом…
Межов невольно улыбнулся, а смешливый Балагуров откинулся на спинку кресла и, дрожа всем телом, красный, залился-зазвенел в неудержимом хохоте. Он всегда умел быть непосредственным и веселым. На этот его смех в дверь заглянул жадный до всякого веселья Мытарин, но Балагуров сразу спохватился, замолк и замахал рукой, запрещая ему входить. Мытарин недовольно убрался и прикрыл за собой дверь.
– Что же ты наделал, Толя? – Балагуров достал платок и вытер вспотевшее лицо и гладкую, блестящую голову. – Ты хоть понимаешь, что ты натворил?
– Понимаю, Иван Никитич. – Ручьев с трудом поднял повинную голову и опасливо посмотрел на своего наставника. Тот был серьезен, тревожен.
– Не понимаешь, Толя. Это же смех на всю Хмелевку, а узнают – на всю область, на всю нашу Россию! Это посмешище, Толя, позор, и не только тебе, но и всем нам. А сколько будет сплетен, разудалых упражнений всяких фельетонистов, сатириков! Нашито, наверно, уже пронюхали, строчат?… Чего молчишь? Были у тебя эти новенькие газетчики Мухин и Комаровский?
– Были, Иван Никитич. И я у них был. Объявление хотел дать, а они не взяли. Документ, говорят, нужен о съедении. Фельетон, говорят, дадим с удовольствием, а объявление без документа – нет.
– Вот-вот, они такие. Эх, Толя Толя!… А я надеялся, что ты утрешь нос Башмакову, мечтал увидеть, как черт в церкви плачет. Что вот теперь делать?
– Надо позвать Колокольцева, – сказал Межов, – пусть пресечет эту затею с фельетоном. А объявление дать простое: «Утерянную печать Хмелевского пищекомбината считать недействительной». Сейчас я его позову.
Межов вышел и вскоре вернулся с быстрым, вожделенно потирающим руки Колокольцевым, который тоже слышал звонкий смех Балагурова, легко сопоставил его с вероятным проколом Ручьева (очень уж расстроенный вид имел молодой директор) и понял, что для газеты есть интересный материал.
Балагуров был серьезен и краток:
– Утеряна печать пищекомбината, дайте в своей газете объявление. Журналисты затевают фельетон – останови.
– Фельетон? – насторожился Колокольцев. – Разве тут есть материал для фельетона?
– К сожалению. Обстоятельства утери несколько курьезны: Ручьев нечаянно съел печать.
Редактор прыснул и, увидев строгое лицо Балагурова, зажал рот рукой. Успокоившись, сказал:
– Бывает. А объявление, Иван Никитич, зашлем сегодня же в набор. Только пусть заявит в милицию и сходит к врачу. Вдруг ее можно еще достать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я