https://wodolei.ru/catalog/vanny/150na70cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Родительский дом встретил Андрея тяжелым стариковским вздохом, в котором послышались укоризна и даже обида: мол, что же ты так долго не ехал сюда, оставил все на произвол судьбы – и сарай, и поветь, и колодец, и дедовскую кузницу на выходе из сада, и рядом с ней яму для обжига горшков, и много еще такого, чего никак нельзя было оставлять без хозяйского глаза и присмотра. В своем сиротстве и ослеплении крест-накрест забитыми по всем окнам досками дом был много древнее соседских. Те умерли, омертвели от страшной нежданной беды, а он, похоронив старого хозяина и хозяйку, новых так и не дождался.
С трудом усмирив гулко и неостановимо забившееся сердце, Андрей повинился перед домом за все эти вольные и невольные обиды и шагнул к калитке. Она была все такой же, какой он знал ее с самого раннего детства. Легонькая, умело и ладно (не только для крепости, но и для красоты) смастеренная отцом из шести смоляных досок. Друг к другу они плотно и неразъединимо были подогнаны по всем правилам столярного мастерства и искусства «в четверть», украшены ровно бегущими вдоль кромок «дорожками». Запиралась калитка хитро и надежно. С правой стороны на уровне человеческого пояса на ней была приделана кованая ручка-клямка с широким удобным для большого пальца язычком-лопаткой, в прежние годы всегда отполированным добела. Нажмешь на этот язычок, и с обратной стороны тут же звякнет и поднимется над пробоем, освобождая калитке ход, увесистый рычажок, который заканчивается тоже ручкой, чем-то напоминающей петушиный высоко запрокинутый хвостик. За него открывают калитку изнутри, со двора. Но это не все еще хитрости. Чуть выше клямки в калитке просверлена едва приметная дырочка, а из нее свисает тоненький сыромятный ремешок. Надавив на язычок-лопатку клямки, надо потянуть за ремешок вниз, и тогда изнутри поднимется еще одна (теперь уже деревянная, дубовая) щеколда. Прилажена она не столько для запора, сколько для предупреждения, мол, дорогие хозяева, сродственники и соседи, иду к вам по самому срочному и неотложному делу, – но человек я свой, деревенский, знающий все обычаи и потаенные знаки, чужой бы ни дырочки в калитке, ни свисающего из нее ремешка не заметил бы, а если бы и заметил, так не додумался бы, зачем и почему он тут обретается. Был на калитке со двора еще и тяжелый увесистый крючок, но он запирался только на ночь, а днем, в светлую пору, свободно покоился на пробое, скучал без дела.
Чуть склонившись над калиткой, Андрей строго поочередно нажал правой рукой на язычок-лопатку (увы, от долгого бездействия потемневший и даже ржавый), а левой потянул за ремешок (тоже темный и тоже как бы заржавевший), минуту выждал в таком замершем, неопределенном положении, словно суеверно боялся, что калитка, несмотря на все его ухищрения, все равно не откроется, – и лишь после этого с силой толкнул ее вперед. Но калитка открылась на удивление легко, не издав ни единого стона и скрипа ни в петлях, ни в истончившихся от времени досках, ни во всех своих щеколдах-запорах, которые раньше при малейшем прикосновении незамедлительно откликались и пением, и веселым скрипом, и предупредительным позвякиванием. Андрей в испуге даже отшатнулся от калитки, подумав, что она так же мертва, как мертво здесь все вокруг. Но вот ветер колыхнул ее, и калитка, оживая, вздрогнула, встретила Андрея всеми прежними своими звуками: и скрипом, и позвякиванием, и ударами деревянной щеколды о деревянную же навечно врубленную в столб-ушулу скобу; послышался и стон, но не такой, как прежде, от обыкновенной усталости и недомогания, а совсем иной, какой вырывается из груди в самые тяжелые, последние и покаянные минуты жизни.
С этим покаянным вздохом Андрей и вошел во двор. От самой калитки и до задних, ведущих на огород ворот он был заросший, заполоненный потемневшей и высохшей за зиму полынью, нехворощью и колючим дурнишником. Путь Андрея лежал вначале к повети, где на специальном гвоздике рядом с отцовским столярным верстаком должен бы висеть ключ от дома, – и он стал пробиваться, проламываться туда точно так же, как проламывался через густой ельник на кувшинковской дороге. Сухая изможденная полынь и нехворощь больно хлестали Андрея по коленям, а черные многоигольчатые колючки дурнишника намертво цеплялись за брюки и полы бушлата, замедляя и удерживая шаг. В какие-то минуты Андрей вообще подумал, что он заблудится в этих пустынных зарослях и дебрях и никогда не дойдет до повети, которая тоже почти по самую крышу скрывалась в них и потому чудилась Андрею совсем низенькой, вросшей в землю.
Но все-таки он пробился, проложил по двору буреломную торную дорогу, точно угадав каким-то, оказывается, до сих пор еще не умершим в нем чутьем на прежнюю, существовавшую здесь при отце и матери тропинку. И был вознагражден за свое чутье. Поветь вмиг выросла, поднялась много выше зарослей, привычно нависла над Андреем дощатыми своими прокаленными на солнце стенами и шиферной покатой крышей. Во времена раннего Андреева детства поветь была у них сплетена из лозовых прутьев, всегда затененная и легко продуваемая речным влажным ветром. Но потом отец собрался с силами и построил новую, дощатую поветь, покрыл ее вместо подгнившего и протекающего в нескольких местах теса новомодным шифером, прорубил со стороны реки для света небольшое окошко и лишь дверь оставил старую, дедовскую. Она была настолько прочной и удобной в обращении, что никакая новая с ней сравниться не могла. Ни в старой плетеной повети, которую Андрей помнил слабо, ни в нынешней, дощатой, дверь никогда не запиралась на замок (не было в том никакой надобности), а лишь удерживалась от ветра и вездесущих кур металлическим стерженьком, продетым сквозь петлю в пробой. Стерженек и сейчас охранно темнел в пробое. Андрей легко, без усилий выдернул его и беспечно бросил вдоль косяка-лутки, зная, что стерженек никогда не упадет на землю, поскольку прилажен к этому косяку неразъемной цепочкой. А вот застоявшаяся дверь подалась не сразу, долго сопротивлялась Андрею, словно не признавая в нем родного человека. Ему пришлось и раз, и другой с немалой силой дернуть ее на себя за витую фигурную ручку и даже приударить ладонью, чтоб дверь отошла от лутки, и только после этого она признала Андрея, почувствовала тепло его ладони – распахнулась. В повети было сумрачно и по-весеннему сыро: солнце таилось еще за сараем, за островерхой клуней и не успело повернуть к окошку. Но и в этих сумерках Андрей сразу заметил на гвоздике старинный их ключ-журавку, во всем похожий на плотницкий буравчик с подвижным, действительно журавлиным клювиком на конце. Вставляется этот ключ не в замочную скважину, а в сквозное отверстие в дверном косяке. Легко проникнув внутрь сеней на длинной ножке, клювик там под собственной тяжестью падает вниз и точно попадает на зубчатый засов. Теперь надо ключ осторожно, но с силой повернуть против часовой стрелки за круглую кованую в объем ладони ручку – и засов сдвинется с места. Переставляя клювик по зубчикам, движение придется повторить несколько раз, для удобства и силы непременно пропуская стерженек ключа между указательным и средним пальцами. После этого открывай точно такую же, как и на калитке, деревянную вертушку, приспособленную чуть выше уключины – и дверь распахнется сама собой. Надежный этот дедовский запор очень нравился отцу, матери, и они не стали менять его на замок, ключи от которого то и дело теряются, и особенно такими неугомонными мальчишками, каким был в детстве Андрей.
Почти двадцать лет не брал Андрей в руки родительского ключа-журавки и теперь, предчувствуя радость от прикосновения к нему и вместе с тем робость – а откроет ли дом, всем телом потянулся к заветному гвоздику. И вдруг на минуту отшатнулся назад. Рядом с отцовским столярно-кузнечным верстаком стояла дровосечная колода, а в нее был воткнут еще более памятный Андрею, чем ключ, родовой их кованный дедом Матвеем топор. Казалось, отец только что рубил здесь дрова, притомился и легонько, одним лишь носиком воткнув топор в колоду (чтоб после так же легко его и выдернуть), пошел в дом передохнуть, испить воды, а заодно и помочь матери в каких-нибудь неотложных домашних делах. Топорище еще хранило тепло отцовской руки, и Андрей не смог удержаться, чтоб не прикоснуться к нему. Топорище плотно, словно ложе приклада, вошло ему в ладонь и тут же отдало ей все тепло и всю силу отцовской руки. Андрей выдернул топор из колоды, подержал его на весу, а потом с удвоенной, своей и отцовской, силой всадил назад в колоду, которая от этого удара взвизгнула и едва не раскололась пополам. Всё – он дома, в родных Кувшинках, на родительском подворье, и его военное кровавое прошлое теперь навсегда отрублено и забыто!
Конечно, как хорошо было бы, чтобы в доме оказались сейчас и отец, и мать; они бы обняли заблудившегося своего сына, по-отечески, по-матерински приветили бы его, приголубили после стольких лет разлуки, вымыли бы в бане, напоили бы горячим лесным чаем и уложили бы спать на чистых льняных простынях. Но коль судьбе было так угодно, чтоб родители не дождались Андрея из бессмысленных его военных походов (отец никогда больше не вернется сюда, в поветь, не возьмет в руки не остывший еще от жаркой дровяной работы топор, а мать в доме никогда больше не затопит печь, не прикоснется к ухватам), то надо смириться с этим и идти в дом одному.
С дверью Андрей справился без особого труда, как-то даже машинально, походя, как будто только вчера или позавчера открывал-закрывал ее. Из сеней, а потом и из горницы дохнуло на него родными до сих пор, оказывается, не выветрившимися запахами: русская громадная печь, на которой Андрей когда-то так любил греться, вдоволь набегавшись за день по сугробам и заметям на лыжах, а по речке на скользких коньках-снегурках, встретила его чуть приторным запахом мела и глины, смешанным с запахом пепла и хранящихся в загнетке березовых углей; из подполья повеяло на Андрея запахами картошки и тыквы, а с висящей над ним жердочки запахами сплетенного в длинные косички-венки лука и чеснока; от подушек, горкой поднимающихся над кроватью (словно мать только сегодня рано поутру сложила их) до Андрея долетел запах гусиного пуха; коноплей и льном пахли расстеленные у подножья кровати и самодельного дощатого дивана половики и дорожки; по-особому, смолой и воском, пахли старинные некрашеные лавки. Голова у Андрея от всех этих дурманяще-родных запахов опасно закружилась, поплыла, и он только теперь по-настоящему понял, как же он устал за время дороги (такие тридцатикилометровые марш-броски уже, наверное, не для него) и вообще, как устал за последние годы своей неприкаянной жизни.
Бросив под голову рюкзак, Андрей повалился на диван, и последнее, на что у него еще хватило сил, так это укрыться отцовским охотничьим тулупом, который, словно специально, висел рядом на крючке.
Первые восемь, а может, и все десять часов Андрей спал беспробудно, мертвым, болезненным сном, спал и даже во сне хотел спать, досыпая все недосланные часы и минуты на войне и в тылу, в госпиталях, когда раны и контузии не давали ему никакой передышки. Но потом он стал просыпаться, осознавать и чувствовать себя, иногда понимая, а иногда и не понимая, где он и что с ним. В доме с наглухо забитыми окнами было темно, словно в могиле, и мгновениями Андрею казалось, что он действительно уже умер, погиб и похоронен, но почему-то не в земле, а в этом деревянном склепе. Страха Андрей от смерти не испытывал: погиб так погиб, тысячу раз мог погибнуть, только зачем же в его могиле не земля, а сухое, звенящее от каждого прикосновения дерево?! Не найдя никакого объяснения такой своей участи (может быть, он все-таки еще не убит, а только ранен и контужен, и деревянная могила чудится ему в шоке, в бреду?) Андрей опять проваливался в сон и опять спал неведомо сколько, часов шесть-семь, но уже не так крепко, как прежде: его начали одолевать какие-то грезы, и в этих грезах пришло к нему прозрение – да нет же, он не умер или, по крайней мере, умер не до конца и лежит сейчас в родном своем доме в Кувшинках на дощатом диване, который когда-то смастерил из березовых неодолимо крепких досок отец. Если Андрей этому не верит, то он может потрогать рукой и подлокотники, и спинку дивана, дотянуться до стены, на которой висит его собственная, еще курсантских времен фотография, может поплотней укрыться отцовским тулупом, но если и это не развеет его сомнений, то Андрей может встать на ноги, пройтись по широким половицам к лежанке и печке, и там в печурке обязательно обнаружится целая россыпь спичечных коробков и две-три пачки любимых отцовских папирос (положены туда для просушки) «Беломор-канал». Ведь как Андрею хочется сейчас, среди ночи, закурить и почему-то непременно отцовскую едкую папиросу с длинным мундштуком-трубочкой, которые теперь в продаже встречаются редко.
Андрей проделал все точно так, как ему было подсказано и повелено в грезах: потрогал воспаленной, горячей рукой и подлокотник, и спинку дивана, дотянулся до фотографии, а вот встать на ноги и сходить за папиросами не нашел в себе силы, поленился. Виной тому, наверное, был тулуп, такой теплый, непомерно большой и просторный, по-домашнему пахнущий кожей и овечьей шерстью. Вылезать из-под него на холод не было никакого желания, и Андрей не вылез, а наоборот, еще поглубже занырнул в его утробное тепло, решив, что с куревом можно и повременить. И тут же был вознагражден (а не поруган, как того следовало бы ожидать) за свою медлительность и стойкость. Вдруг перед его взором как-то странно, сразу весь разом, изнутри и снаружи, предстал родительский дом в окружении майского цветущего сада, с охранно нависающей над крышей из палисадника сосной. Дом был залит ранним утренним солнцем, а навстречу Андрею, уже офицеру-лейтенанту, бежит маленькая, всего девятилетняя девочка, и он легко узнает в ней почти незнаемую им сестру Танечку. Андрей раскидывает руки, чтоб обнять Танечку, подхватить ее на грудь, но она в последнее мгновение куда-то бесследно исчезает, и Андрей обхватывает руками весь дом, вместе с садом и сосной в палисаднике, показавшийся ему тоже удивительно маленьким и беззащитными.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я