Акции, цены ниже конкурентов 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

наконец я решил вовсе обойтись без обращения и начертал сумбурное и восторженное письмо, смысл которого, если там вообще присутствовал какой-нибудь смысл, сводился к тому, что, приняв решение уйти из жизни, я решил довести до ее сведения, как много она, Адела, для меня значила. Я рассказывал о своей любви уже в прошедшем времени! Уйти из жизни. Почему я, собственно, это написал? Не знаю. Оттого, что это красиво звучало. Оттого, что я хотел окружить себя мрачной таинственностью, которая, как известно, всегда интригует женщин. А может быть, я в самом деле постиг, что с таким чувством, какое меня охватило, продолжать мою жизнь невозможно. Я запечатал конверт, наклеил марку с белым польским орлом и незаметно вышел на улицу. На углу я обернулся. Наш дом с вывеской «Антикварные предметы» был залит оранжевым светом заката, и окна горели, словно в комнатах был пожар. Вдруг я увидел ее. Она стояла наверху, в открытом окне своей комнаты. Ее черные волосы блестели на солнце. Если бы она знала, какое известие ее ожидает! Когда я еще раз обернулся, ее уже не было.
Я хотел отправить письмо заказным, но оказалось, что почта закрыта. Пока я топтался на крыльце, из ворот вышел Ареле, о котором я уже упоминал. Я спросил: почему так рано закрыли? «Я знаю?» — ответил Ареле. Родители Ареле снимали квартиру во флигеле, принадлежавшем пану Волюлеку, а сам Волюлек занимал верхний этаж дома, где была почта. Я решил постучаться с заднего входа во дворе. «Не надо», — сказал Ареле. «Почему?» — «Там нет никого». — «Куда же все подевались?» Ареле посмотрел на меня, потом посмотрел на небо. «Знаете что, пан Юзя, — сказал он, — уходите отсюда. А то хуже будет».
Мы сидели на скамеечке перед воротами, Ареле грыз семечки, а я думал о письме, которое лежало у меня во внутреннем кармане. «Когда возвращается пан Шимон?» — спросил он. Я пожал плечами. «Он обещал мне привезти галоши». Я поинтересовался, зачем ему галоши.
«Потому что, — сказал Ареле, — в Америке все время идет дождь».
«В Америке?»
«Ну да. Там же рядом океан. И зимой вместо снега идет дождь». «А что вы там будете делать?» — спросил я.
«У моего отца специальность. Он будет работать по специальности. Поработает немного, а потом станет начальником почты. Как пан Волюлек… Слушайте, пан Юзя, — проговорил он. — Я что хотел сказать. Только это между нами. Пана Волюлека увели».
«Увели? Куда?»
«Я знаю? Пришли красноармейцы и увели». Он добавил:
«И вашего профессора арестовали. И…» Я ничего не понимал.
«Татэ говорит, пока можно, надо ехать в Америку. Потом будет поздно. Ладно, — вздохнул он, — пойдемте, я вас проведу…»
Мы вошли через заднюю дверь в контору, Ареле взял штемпель, похожий на молоток, проверил дату и ловко стукнул молотком по письму.
«Заказное», — сказал я.
«Заказное так заказное. С вас два злотых».
«Но ведь я наклеил марку».
«Ну и что? — сказал Ареле. — Марка маркой, а плата само собой. Такой порядок».
На другой день неожиданно прибыл мой отец.
В этот раз он приехал налегке, поставщики отказали ему в кредите, и его прибытие и последовавший за этим отъезд вместе со мной означали, как вскоре выяснилось, столь решительный поворот событий, что все происходившее доселе кажется мне теперь лишь малозначительным предисловием; постараюсь, однако, не забегать вперед. У меня были какие-то дела в городе, я пытался узнать, что случилось с профессором Головчинером, ничего не узнал и бродил по улицам, не зная, что мне делать, но когда наконец я отправился домой, меня ожидало по дороге еще одно происшествие.
Уже издалека можно было заметить толпу, стоявшую перед домом овощного торговца. Били в бубен. Я протиснулся между людьми, на крыльце был разостлан ковер, на ковре и вокруг крыльца, под большой акацией, воздев руки и закрыв глаза, танцевали хасиды. У одного из танцующих на плечах сидел мальчик и колотил в бубен. А в окне мезонина за стеклом стояло искаженное, с выпученными глазами лицо рабби Менахема-Мендла из Коцка.
Я взбежал по лестнице и открыл дверь в комнатку с птицами как раз в ту минуту, когда раздался звон стекла. Бряканье бубна на улице прекратилось, и в комнату ворвался вздох толпы. Реб Менахем-Мендл в белой одежде стоял перед разбитым окном, вознеся над головой свои окровавленные руки. «Принеси мне воды и бинтов, — сказал он не оборачиваясь, — где ты там?..» Очевидно, он думал, что вошел шамес.
Я заметался по коридору, Файвела не было ни на кухне, ни за перегородкой. Он сбежал, убоявшись великого гнева, в который впал рабби. На плите стояло сложное сооружение из стеклянных реторт и трубок для приготовления снадобий; кроме того, я это знал, рабби занимался алхимией.
Кое-как я обмотал его руки платками. Праздничный наряд рабби с нашитыми на груди священными буквами был запачкан кровью. Вдруг он оттолкнул меня и закричал в окно:
«Безмозглые ослы! Прочь с моих глаз!»
Голос его сорвался, он топал ногами и тряс над головой замотанными в окровавленные тряпки руками.
«Что вы тут собрались, марш отсюда! Отправляйтесь к врачу! К черту, к дьяволу, к психиатру… Я вам не врач!»
Снизу раздался гнусавый голос:
«Рабби, что нам делать?»
Он повернулся ко мне, тяжело дыша.
«Ах это ты, — сказал он, словно только что узнал меня, — представляешь себе, они меня не выпускают… Я вам больше не учитель! — загремел он снова. — Я вам не рабби!.. Я старался вам помочь как мог, все бесполезно… Вы недостойны вашего учителя!.. Олухи! Безмозглые скоты! Идите и молитесь вашему всевышнему, ваш всевышний не имеет ничего общего с истинным Богом!»
«Труби, — сказал он, — труби в шофар».
И так как я медлил, он крикнул:
«Труби, говорят тебе!»
Я взял рог, на котором были выгравированы слова псалмопевца: «Радостно пойте Богу» — и затрубил.
«Слышите? — закричал реб Менахем-Мендл. — Вот!.. Вы думали, что это трубный глас Мессии, а это всего лишь мальчишка, недоучившийся художник, сопляк, дудит в бычий рог!.. И так всегда будет с вами! Вы думаете, что земля вертится ради вас и что у Бога нет других забот, как только слушать ваши вопли, глядеть на ваши танцы-шманцы, вы думаете, Бог существует ради того, чтобы вас кормить и поить и беречь от коварных гоев, чтобы любоваться на вас и млеть от восторга, слушая ваше гнусавое пение? Так вот, нет! Бог изгнал из Эдема первых людей, потому что это были взрослые люди, для которых настало время собственных забот, время жить и время умирать! Суровый отец, он сказал им: я вас породил, я вас вырастил, хватит! Теперь живите своим умом — и марш отсюда! Трудитесь в поте лица своего… А меня больше нет! Мое жилище на небе, и как Моше не увидел моего лица, так и вы меня больше не увидите, не посмеете бить поклоны перед моим изображением, не посмеете произнести вслух мое имя. Вот что такое Бог, Бог Израиля!.. Прочь от моего крыльца, не то я возьму сейчас эти осколки и вот этими руками забросаю вас, говноеды, ослы безмозглые…»
«Рабби, — простонал голос внизу, — на небе висит хвостатая звезда, скажи: что нам делать?»
«Звезда? Ну и что, что звезда! При чем тут Бог? Вам непременно хочется, чтобы во всем был Божий знак! Слава Богу — у него есть другие заботы…»
Он уперся руками в подоконник, точно собирался выпрыгнуть наружу и расклевать толпу своим загнутым книзу, как клюв, носом. Потом обернулся ко мне, сверкая выпученными глазами… и я уж не знаю, чем это все кончилось: я почувствовал, что лучше убраться подобру-поздорову.
Дома я застал мою мать в необыкновенном волнении. Отец сидел за конторкой в заднем помещении магазина, щелкал на счетах и погружался в долгое раздумье, как всегда, никого не видя вокруг себя, зато мама с перевязанной головой, что означало особо жестокий приступ мигрени, бросилась мне навстречу, заламывая руки.
«Кровь моя… Дитя мое единственное! Я места не нахожу!»
В чем дело? Что такое?
«Адела сказала, что тебя уже нет в живых…» И тут вдруг выяснилось, что я попросту забыл и о письме, и о своих чувствах, и даже — какой стыд! — о самой Аделе.
Но нет худа без добра. По крайней мере ко мне вернулось самообладание. Она меня выдала, хорошо же. Сейчас я выложу ей все начистоту. Пусть знает, что я ее больше не люблю. С такими мыслями я поднимался по лесенке в мезонин, где жила Адела.
Я еще ни разу не был в ее комнате. Там было очень тесно из-за всяких полочек, салфеточек, этажерок, пузатого комода и громадного резного шкафа, всю эту мебель привезли из дома ее прежнего мужа.
Все кругом было заставлено безделушками, вазочками, слониками, стены увешаны тарелочками, крыльями птиц и фотографиями родителей Аделы, все блестело и мерцало. Комната была похожа на раковину. Я стоял, насупившись, на пороге. «А, это ты», — сказала она.
Я увидел, что она необыкновенно красива в своем струящемся шелковом платье, с крупными бусами на белой, как сливки, шее, с украшениями в маленьких ушах, невысокая, немного выше меня, пышногрудая и роскошная, как царица Савская. В комнате стоял удушающий аромат цветов или духов, аромат ее волос; от этого запаха я испытывал нечто вроде слабого опьянения, и меня слегка подташнивало.
«Что с тобой?»
Некоторое время я смотрел на нее, чувствуя, что я не в состоянии произнести то, что собирался ей объявить, и вдруг выпалил: «Профессора Головчинера забрали». «Что ты говоришь? Не может быть. Кто?» «Солдаты».
«Господи… — проговорила она. — Наверное, он что-нибудь сказал. Что-нибудь против новой власти».
«Не знаю. Я хотел пойти к коменданту».
Она покачала головой. «Не делай этого. Не делай этого, мальчик. Бог с ним, как-нибудь без тебя разберутся… Разберутся и отпустят».
Наступила пауза. Мы глядели друг на друга.
«Мадам Адела, — промолвил я наконец, — почему вы меня предали?»
Она сделала удивленные глаза.
«Почему вы рассказали, что я… разве это предназначалось для других?»
«Я испугалась, — сказала она, улыбаясь, и я не понял, шутит она или говорит серьезно. — Может быть, ты все-таки войдешь?»
Я смотрел в окно, мимо нее, сердце мое билось медленно, безнадежно, горечь переполняла меня, и я испытывал особую, ни с чем несравнимую сладость быть обиженным. Вместе с тем эта роль обиженного и оскорбленного запрещала мне говорить, теперь не я, а она должна была загладить свою вину.
Надо было как-то прервать затянувшееся тягостное молчание, и она спросила:
«Где ты был?»
Я молчал и смотрел в окно.
«Ты не хочешь со мной разговаривать?»
Я ответил, что был у рабби.
«Сумасшедший старик, — сказали она. — Мешугенер». Я покачал головой.
«Ты тоже сумасшедший. Разве так поступают? Отчего ты не пришел ко мне и не рассказал мне о том, что… ты питаешь ко мне такие чувства?
Если бы все кончали с собой от любви, у нас не осталось бы мужчин… Тебе было стыдно? Разве это стыдно? По-моему, это совсем не стыдно, наоборот…»
«Я не люблю вас больше, мадам Адела…» — сказал я, глядя в пол.
«Глупый мальчик, ты на меня обиделся?»
Я смотрел мимо нее. Мне было душно, тяжело.
«А я-то думала… — протянула она. — Послушай, Юзя. Не думай, что я показала письмо твоей маме. Такие письма никому не показывают. Такими письмами, если хочешь знать, гордятся, такие письма хранят и потом перечитывают в старости… Но о них не рассказывают. И я ничего о нем не говорила. Я просто сказала, что за последнее время ты очень изменился, стал задумчивым и печальным и… я боюсь, как бы ты не сделал над собой что-нибудь, ведь это бывает у мальчиков в твоем возрасте… А тут как на зло тебя нет целый день дома. И в городе творится Бог знает что… Ну, не сердись. Мне твое письмо очень понравилось. Я его перечитывала много раз. И что же? Оказывается, все это была шутка! Оказывается, ты меня вовсе не любишь. Ты посмеялся надо мной!»
«Нет, — пролепетал я, глядя на Аделу сквозь слезы, — нет!» «Иди ко мне, — сказала она, — иди, я тебя поцелую. Ты успокоишься и пойдешь к отцу. И забудем эту историю».
Я стоял, словно привинченный к половицам, и не мог сдвинуться с места. «Ну?..»
Она подошла ко мне, смеясь.
«Знаешь, это даже невежливо. То ты мне пишешь, что умираешь от любви ко мне, а то даже не хочешь на меня смотреть. Так настоящие кавалеры не поступают. Когда дама оказывает кавалеру знак внимания, его принимают как высокую честь. Эту честь надо заслужить. Ай-яй-яй. Вот так мужчина».
Она склонилась ко мне и поцеловала меня в обе щеки.
«От тебя пахнет медом, — сказала она. — От тебя пахнет детством. Может быть, Юзя, это последний день твоего детства… Ну вот, а теперь приведи себя в порядок и ступай… И знаешь что? Мы с тобой будем теперь друзьями. Ты покажешь мне свои картины. Будем друзьями… да? — Она вздохнула. — Нет, я вижу, ты по-прежнему на меня сердит. А почему? Я тебе скажу. Это в тебе говорит твоя гордость. Ты дуешься, потому что думаешь, что ты унизился передо мной. Ах ты, маленький зазнайка! Как же ты будешь дальше жить? Твой ребе тебя ничему не научил! Самого главного он тебе не сказал. Ты знаешь, что в жизни самое главное? Самое глав в — это когда люди любят друг друга. Для этого они и созданы. Мужчина создан для того, чтобы любить женщину, а женщина для того, чтобы принадлежать мужчине. Ты этого не знал, дурачок? Ну конечно, кто ж тебе это скажет. О таких вещах не говорят. Та кие вещи подразумеваются сами собой!»
Она сидела спиной к окну, склонив голову на плечо, ее лицо было в тени, и пышные волосы окружали его черным сиянием.
«Что же ты не уходишь? — спросила она глубоким грудным голосом. — Чего ты ждешь?.. Ну, иди ко мне… На одну минутку, а то кто-нибудь войдет».
И мои ноги подтащили меня к ней.
«А теперь, — промолвила Адела, — закрой глаза. Закрой глаза, открой рот. Я положу тебе конфетку… Ну вот, совсем другое дело. Мой кавалер удостоил меня улыбки. Только чур не открывать глаза. Открой рот. Сейчас в него влетит птичка. И-и… раз!»
Она толкнула меня пальцем в грудь, я засмеялся. Потом вторым пальцем. Мне стало необыкновенно щекотно, как вдруг Адела меня обняла и крепко, страстно поцеловала в губы. Ее руки легли мне на плечи.
«Теперь твоя очередь, — тяжело дыша, сказала она. — Но только один раз. Слышишь? Один раз, и ты пойдешь к родителям. Даешь слово?
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я