инсталляция grohe 

 

Тают на солнце пласты свиного сала, и бумага под ними становится прозрачной. Висят бело-розовые бараньи туши, тупо обрубленную хрящеватую шею сжимает ожерелье запекшейся крови. Нож пластает дымящиеся коровьи ляжки, топор, хряская, дробит сине-глянцевитые суставы; руки продавцов красны до локтя. Чинными монастырскими рядами уложены кверху ножками утки, куры и гуси, завернулась восковая кожа, зыбится теплый желтый жир. Огромные тупогубые сазаны все ленивее пошевеливают в корзинах чешуйчатыми хвостами. Кругом – возы, возы, возы, хрустит сено на зубах лошадей, пахнет дегтем, потом, пылью, навозом. Торгуются, кричат, спорят, бранятся – шум висит над базаром мутным облаком. Солнце растопилось в небе и льет на землю желтый зной.
Обилен и многолюден колхозный базар в городе Зволинске!..
Петр Степанович в седьмой раз подходит к продавцу, выбирает из груды тот же самый арбуз.
– Сколько? – осведомляется он, словно бы прицениваясь впервые.
Продавец притворяется, что не слышит.
– Сколь? – повторяет Петр Степанович.
– Уйди! Не доводи до греха! – начинает придушенным голосом продавец, но, встретив чистый, детски-наивный голубой взгляд Петра Степановича, обессилев, вяло машет рукой.
– Бери!..
Петр Степанович не спеша распоясывается, задирает рубаху, расстегивает штаны. Во избежание покражи он носит деньги в особом потайном кармане. Он отсчитывает мелочью семьдесят копеек и, подумав, добавляет еще пятачок.
С арбузом под мышкой идет он домой по зыбким, прогнившим мосткам, заменяющим в Зволинске тротуары. Из щелей в мостках лезет веселая трава, сырая канава вдоль дороги вся заросла мощными лопухами, мальчишки под ними роют червей для рыбалки.
У киоска, похожего на скворечню, Петр Степанович вторично распоясывается, расстегивает штаны, покупает газету.
Неподалеку от магазина кооперации собралась толпа; видны фуражки милиционеров. Петр Степанович, любопытствуя, прибавил шагу, но в окне почтово-телеграфной конторы показывается голова почтаря.
Петр Степанович подходит к окну.
– Хорош арбуз! – говорит почтарь. – Почем платили? Семь гривен? Дешевка!
Подносит арбуз к уху, и вот перед Петром Степановичем два арбуза: один зеленый, полосатый, второй – с ушами.
Помощник почтаря возится в кладовой. Слышен его сырой, надсадный кашель. Почтарь тем временем сокрушенно рассказывает Петру Степановичу:
– Обокрали сегодня ночью кооперацию нашу. Мануфактуры унесли две штуки, сукна, еще чего-то. Проснулся утром сторож, смотрит – замка нет, пробой как ножом срезали. Ну, конечно, тревогу, народ собирать. Хватился, да поздно. Вот и возятся теперь с самого утра, проверяют.
Петр Степанович негодует. Ограбление магазина – событие для Зволинска исключительное, толпа все увеличивается. Петр Степанович сурово говорит:
– Сторожу за халатность – три года. Чтобы не спал. Заведующему за то, что такого сторожа держал, – два года. Ну и прочим дадут горячих, кому надо. Воров-то не поймали?
– Да где там? Разве найдешь? Они уж свищут небось километров за сто.
Гуляет ветерок по зволинским пыльным улицам, гудит толпа у ограбленного кооператива, прыгают, чирикают воробьи, собаки лежат под забором в тени. Солнце поднялось высоко, заливает светом и зноем тихие дворы, чахлый сквер, поблескивающую сталью степную реку, что опоясывает городок с трех сторон.
И все дальше с арбузом под мышкой уходит по направлению к железной дороге Петр Степанович, загребая ногами пыль.
Окраина беспорядочно сбегала к реке, словно бы все эти домишки, кусты, заборы врассыпную, вперегонки бежали купаться, остановились вдруг и так остались – неподвижными навсегда. Вместе с другими остановился домик Петра Степановича над самым обрывом – как будто собирался прыгнуть и повис. Домик этот ровесник своему хозяину, вместе с ним он старился, оседал, уходил все глубже в землю, клонился набок… Но подпорок ему, как и Петру Степановичу, пока не надо – стоит еще, держится, хотя и пророс во всех углах сырым мхом.
Здесь прошла вся жизнь Петра Степановича, отсюда он уходил и сюда возвращался; эту дверь сорок лет назад распахнул он, сияя глазами, перед молодой женой и в эту же дверь проводил ее из дому в последний раз на погост. Эти окна в тысяча девятьсот пятом году плакали мутными слезами дождя вслед Петру Степановичу, когда жандармы, разъезжаясь ногами по скользкой дорожке, уводили его в тюрьму. И в эту же калитку, с этой же самой железной заплаткой, постучал он, вернувшись через год, – худой, бледно-зеленый, обросший щетиной, глухо кашляющий, хрипящий отбитыми легкими. И навстречу зашумела листвой эта же самая береза, тогда еще молоденькая, и положила под ноги ему пятнистый, живой, переливающийся коврик тени.
Отсюда, похоронив мать, ушел на Деникина сын-комсомолец, сюда принесли Петру Степановичу письмо, нацарапанное жестким карандашом на обороте какого-то воззвания, – с фронта от боевых товарищей сына. «…Пошел один с гранатами на белогвардейский танк, подорвал его и сам подорвался». Письмо читал Петр Степанович, только что вернувшись из депо, – бумага до сих пор хранит на себе отпечатки рабочих пальцев и желтые потеки от слез. Все было тихо в доме и вокруг, Петр Степанович сидел один за столом с письмом в руках, поникнув седеющей головой, поблескивающей в солнечном пыльном луче… Встал, принес из кладовой доски, заколотил все ставни, запер дверь, пошел на следующий день, к военному комиссару и два года потом водил знаменитый бронепоезд «Гром», побывал везде, наслушался всяких пуль и снарядов досыта. И вернулся опять в свой дом, подновил его, живет посейчас. Премировали его однажды новой квартирой; за честь он поблагодарил, но переехать отказался: «Мне здесь привычнее». И на долгие годы в доме воцарилась тишина, нарушаемая только одинокими шагами да покашливанием хозяина.
Петр Степанович поставил на шесток чугун со вчерашними щами, развел огонь и присел к столу с газетой в руках. Он читал медленно, с передышками, давая отдых глазам.
Сегодня Петр Степанович ждал к себе обычного гостя – Фому Лукачева, сторожа пакгауза. В шкафу, рядом с пухлой засаленной колодой карт, стояла со вчерашнего дня бутылка рябиновой. Фома пришел поздно вечером. В комнате сразу стало светлее от его благодушной лысины. Тяжело дыша, он повалился на стул – толстый, оплывший, с бабьим безволосым лицом, в белой рубахе, перепоясанной по мягкому животу зеленым шнурочком с кисточками.
Они с Петром Степановичем были старинными приятелями, еще перед германской войной часто играли они за самоваром в «шестьдесят шесть». Когда в двадцать первом году Петр Степанович, отъездившись на бронепоезде, вернулся в свой пустой, нетопленный дом с выбитыми стеклами и заколоченными ставнями, когда обошел он, резко скрипя в тишине половицами, обе комнаты и пахнуло на него плесенью, холодной пылью – нежилым духом, и разбежался, пища, из наваленных в углу рогож выводок мышей, и заворочались, заурчали где-то в темноте под потолком дикие голуби, когда увидел он все это запустение, очень стало ему нехорошо, как будто понял, что жизнь окончена. Жены нет, сына тоже нет, сызнова начинать – опоздал. Прислушиваясь к унылому, мерному шуму осеннего дождя, он думал о себе горько, и очень хотелось ему найти хоть какую-нибудь зацепку от прежнего, чтобы не начинать жизнь заново, а продолжить ее. Не было у него такой зацепки, ничего не осталось. А тут как раз брякнула железным кольцом дверь, и, тяжело дыша, весь мокрый от дождя, шагнул в комнату Фома Лукачев – старый друг.
– Приехал? – спросил он просто, сел в уголок, поглаживая лысину, которая и тогда была у него обширной.
– Приехал, – ответил Петр Степанович. – Приехал, дружище…
Перехватило горло, он долго откашливался, а Фома, подперев ладонью бабье лицо, смотрел на него из угла жалостливо и смущенно. И Петр Степанович чувствовал, как все в нем теплеет под этим жалостливым взглядом – поделился тогда с ним Фома теплом своей души. Долго они молчали, наконец Фома кашлянул, полез в карман и вытащил бутылку с керосином (вот чудак, даже керосин не забыл), деловито заправил лампу, протер стекло и зажег. Из другого кармана он достал сверток с хлебом. Еще теплее стало Петру Степановичу. И уже совсем он согрелся, когда Фома легко, без усилия, словно бы так и надо, подал ему зацепку от прежней жизни, положив на стол колоду карт.
– Сдавай, что ли, Петр Степанович. От скуки.
Так сказал, как будто они вчера не доиграли кон и надо сегодня доигрывать.
Они начали в пустом, холодном доме под вой осеннего ветра, под шум дождя партию в «шестьдесят шесть». К полуночи Фома проигрался в пух и прах: у него было двенадцать козлов.
– Целое стадо домой пригонишь, – заметил Петр Степанович.
– Ты запиши, запиши, – сказал Фома. – Я их к тебе обратно перегоню.
С тех пор эта партия затянулась на пятнадцать лет с лишним, то один был в проигрыше и не хотел сдаваться, не отыгравшись, то другой.
В последние годы они играли мало, больше разговаривали. Фома, понимавший в газетах не все, приходил к Петру Степановичу за объяснениями, при этом так напряженно смотрел в рот ему, точно готовился услышать тайны вселенной.
– Эх, Петр Степанович, – говаривал он со вздохом. – Тебе бы в правительстве заседать, в Москве. Решать вопросы.
– Там есть поумнее нас, которые решают, – скромно отвечал польщенный Петр Степанович.
Фома покачивал лысиной, убежденный в глубине души, что людей умнее Петра Степановича не бывает.
…Петр Степанович поставил на стол рябиновую, две рюмки, тарелку с колбасой и вдруг заметил, что Фома чем-то сильно расстроен – душа у него не на месте. Он и вздыхал, и морщился, и прикладывал платок к своей лысине.
Оказывается, обокрали пакгауз: унесли ящик чаю. Фому – хотя кража пришлась на чужое дежурство – вызывали, допрашивали. К Петру Степановичу он пришел прямо из отделения, встревоженный и смятенный.
Петр Степанович нахмурился.
– А в городе вот кооперацию обокрали.
При этом известии Фома совсем обмяк.
– Значит, шайкой работают. Что же теперь делать? А?
– Смотреть лучше надо! – Голос Петра Степановича звучал раздраженно.
Фома своими новостями вконец испортил ему настроение.
– Смотреть надо лучше, – повторил он, швыряя на стол вилки. – Спите на дежурстве в своих тулупах – вот и воруют у вас! Эх вы, разини! Кто дежурил-то?
– Буланов дежурил, Прокофий.
– Три года ему, чтобы не зевал.
Фома жалостливо ахнул и заморгал безволосыми веками, заранее прощаясь с Булановым Прокофием.
– Детишки у него…
Петр Степанович сурово молчал. Фома поглядывал на него с робостью. В молчании выпили по первой, по второй. Только на третьей Петр Степанович немного отошел и заговорил:
– Воровство есть самая главная язва на теле государства. Так и знай, Фома, ежели в твое дежурство сопрут чего-нибудь – ты мне больше не друг. И не приходи лучше.
Игра не ладилась: Петр Степанович думал о вредоносных жуликах и ворах, сердился, ладонью потирал колючий подбородок. А Фому томили и мучили опасения: завтра вечером он вступал на дежурство – вдруг обкрадут?
– Послушай-ка, Петр Степанович, – несмело сказал Фома, выкладывая на стол червонного туза. – Одолжи ты мне своего кобеля…
– Зачем тебе? – Петр Степанович в удивлении приподнял брови, покрыл туза маленьким козырем, забрал взятку. – Кобель мне самому нужен – сторож.
– Я бы его с собой на дежурство водил. Он у тебя злой, как раз подходящий.
– А я с чем останусь? Ты кобеля уведешь, а меня обворуют. Кладовку в момент очистят…
– Да что у тебя воровать?.. Эх, Петр Степанович, свое украдут – хрен с ним, казенное бы только уберечь!
Петр Степанович подумал, пошевелил усами.
– Нет, Фома, кобеля не дам. Кобеля, сам знаешь, я вот с этаких щенков растил. Он у меня домовитый, всю жизнь на дворе просидел. Он и поселка не знает – сбежит и задавят его паровозом.
Фома безнадежно махнул рукой, повесил голову. Петр Степанович забрал у него вторую взятку.
– Ты лучше скажи заведующему, чтобы на это время сторожей по двое ставили.
Послышались шаги. Кашель. Сосед Петра Степановича, багажный приемщик, возвращаясь со службы домой, на минутку задержался у открытого окна.
– Здравию желаю.
– Здравствуй, – отозвался Петр Степанович. – Что больно поздно?
– Акт составляли. Беда! Украли у нас из багажного два чемодана.
Фома откинулся на стуле, побледнел. Петр Степанович в сердцах бросил карты и забегал по комнате. Душа его наполнилась яростным негодованием: враги наносил удары подряд. И, словно почуяв этих врагов, загремел цепью на дворе и залаял кобель. Петр Степанович решительно сказал Фоме:
– Пойдем!
Во дворе он успокоил кобеля, снял с проволоки кольцо, передал цепь Фоме.
– Смотри не упусти.
Кобель, подняв седую морду, тыкался носом в колени хозяину, вертел хвостом и тихонько поскуливал. Фома простился с Петром Степановичем, потащил за собой кобеля. Цепь натянулась, кобель уперся всеми четырьмя лапами и вдруг завыл так горестно, словно тащили его прямо на живодерню. Фома присвистывал, чмокал – не помогало. Кобель, мотая головой, продолжал упираться.
– Обожди, я сейчас, – сказал Петр Степанович.
Он сбегал домой за картузом. Пошли вместе. Рядом с хозяином кобель бежал охотно и весело. Петр Степанович проводил Фому до самого дома. Кобеля заперли в дровяной сарай. Петр Степанович ушел быстрыми шагами, чтобы не слышать его тоскливого воя.
Перрон был, как всегда в этот час, безлюден; гравий хрустел под ногами Петра Степановича. Он шел и думал о своих врагах. Раздражение в нем не улеглось – наоборот, все больше нарастало. Он фыркал, хмыкал, грозно осматривался кругом.
В одном из окон вокзала он увидел дежурного сержанта милиции, что сидел в кресле, разбирал бумаги, курил папиросу. Не раздумывая, Петр Степанович вошел в открытую дверь. Сержант привычно спросил, не отрываясь взглядом от бумаг:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я