https://wodolei.ru/catalog/vanni/Bas/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Запрещенность всегда должна остаться и в браке»; «Если Люба наконец поймет, в чем дело, ничего не будет. Мне кажется, что Любочка не поймет»; «Люба понимает. Я ее обижаю. Она понимает больше меня»; «Прежде представлялось, как яблочный цветок, с ангельским оттенком. Ничего похожего нет. Все-таки не представляется некоторое, хотя ясно, что ничего, кроме хорошего, не будет…»
Не правда ли, записи эти производят несколько странное впечатление после бесконечных клятв и трепетных ожиданий. Запомним эти записи, – к ним еще придется вернуться.
Впрочем, сама свадьба была сыграна на славу. Блок был доволен. «Громадный факт моей жизни прошел в идеальной обстановке», – сообщил он Александру Гиппиусу.
За день до торжества в Шахматово приехал Сергей Соловьев, приглашенный в шаферы к невесте. Блок звал и Андрея Белого, но тот приехать не мог – у него только что умер отец. Блок повез Сережу в Боблово. Люба встретила их на крыльце.
И откроет белой рукою
Потайную дверь предо мною
Молодая, с золотой косою,
С ясной, открытой душою.
Месяц и звезды в косах…
«Входи, мой царевич приветный…»
Экспансивный Сережа был покорен сразу: «Лучше не видел и не увижу… Идеальная женщина…» На обратном пути из Боблова в Шахматово, глубокой ночью, он нес восторженную ахинею в самом крайнем соловьевском духе – убеждал Блока во «вселенском значении» его невесты.
День 17 августа выдался дождливый, – развиднелось только к вечеру. И в Шахматове, и в Боблове с утра все были готовы. Венчание было назначено на полдень. Букет для невесты, заказанный в Москве, не поспел к сроку. Блок с матерью нарвали в саду целый сноп розовых астр – и Сергей Соловьев торжественно повез его в Боблово на тройке, нанятой в Клину. Тройка была великолепная – кони рослые, в одну масть, – светло-серые с яблоками, дуга в лентах, бубенцы малиновые, ямщик молодой и щеголеватый.
Блок – сосредоточенный, строгий, в студенческом сюртуке, при шпаге – ждал в Таракановской церкви.
Это был старый, екатерининских времен, храм во имя Михаила Архангела – последний обломок некогда богатого, разоренного поместья. Белокаменный, он одиноко стоял посреди некошеного луга, на крутом берегу зацветшего пруда. Рядом – звонница и несколько забытых могил с покосившимися крестами. В храме было мрачновато – окна забраны решетками, иконы старого письма, темные, в тусклых окладах, над иконостасом едва видны резные фигуры ангелов. Служили здесь редко. На сей раз в селе Рогачево разыскали хороших певчих.
В колясках, тарантасах, бричках, украшенных дубовыми ветками, съехались гости. Наконец подкатила тройка с невестой. Она вошла в церковь под руку с отцом, в белоснежном батистовом платье с длинным шлейфом, под фатой, с флер д’оранжем. Впереди шел мальчик с образом. Дмитрий Иванович был во фраке и для такого случая надел ордена, которые обычно лежали у него в коробочке вместе с гвоздями и винтиками. Сильно взволнованный, он быстро крестил дочь дрожащей рукой, во время службы расплакался.
Служили истово, неторопливо. «Силою и славою венчайя…» Священник был «не иерей, а поп», как выразился Блок, – резкий, грубоватый старик, не ладивший с Бекетовыми. «Извольте креститься!» – покрикивал он на жениха. Шаферами у Блока были Иван Менделеев и один из молодых Смирновых – Вениамин, а у невесты кроме Сергея Соловьева уже помянутый товарищ ее брата Александр Розвадовский.
По выходе из церкви крестьяне, собравшиеся из ближних деревень, поднесли молодым хлеб-соль и белых гусей в розовых лентах. Гуси эти долго жили в Шахматове, пользуясь правом ходить по всей усадьбе.
Свадебный кортеж двинулся в Боблово. При входе в дом старая няня Любы осыпала молодых хмелем. В большой гостиной был накрыт стол покоем. Подали шампанское. Сергей Соловьев с Розвадовским уже пили на ты. На дворе разряженные бабы пели величанье. Молодые не остались до конца пира, – они спешили к петербургскому поезду и укатили на все той же великолепной тройке.
Эта свадьба была запоздалым отголоском уже отзвучавшей музыки. В девятисотые годы весь этот «склад старинный, обычай дедовский и чинный» выглядел изрядным анахронизмом. Это была лишь нарядная декорация, не больше того. Прошло очень немного времени – каких-нибудь два года, как в мирном Шахматове хорошо придуманная идиллия в духе тургеневской поэзии стародворянских гнезд сменилась нервической интеллигентско-декадентской драмой.
…В Гренадерских казармах все было готово к приезду молодоженов. В обширной квартире полковника Кублицкого с очень высокими потолками и громадными окнами (как умели строить в старое время) им отвели две комнаты, расположенные в стороне. Одна, большая, выходила окнами на Невку, а длинный и узкий кабинет Блока – в светлую галерею, проходившую вдоль всего дворового фасада офицерского корпуса. Нижние стекла окна заклеили восковой бумагой с цветными изображениями рыцаря и дамы, – получилось нечто вроде средневекового витража. Мебель в кабинете поставили старую, бекетовскую. На диване когда-то сиживали Щедрин и Достоевский. Письменный стол – бабушкин (он служил Блоку всю его жизнь). Комната была вся белая, как бы излучала ощущение чистоты и строгости. Тишина и уют. На стене – Мона Лиза, Богородица Нестерова и голова Айседоры Дункан. На книжном шкафу – фантастическая длинноклювая птица.
Жизнь пошла ровная и деятельная. У него – университет, у нее – курсы. Спектакли, концерты певицы Олениной д'Альгейм, от которых «делалось что-то ужасно потрясающее изнутри». Переписка с Андреем Белым. Прибавились дела и заботы литературные – хождения по редакциям, рассылка стихов и рецензий по журналам и альманахам. Тут случалось и приятное, и досадное: Брюсов приглашал Блока в нарождавшиеся «Весы», а Перцов сообщал, что в «Новом пути» не хотят печатать его стихов: «Против них существует упорная и обширная оппозиция».
Он много писал в это время, – «то же и то же опять, милое, единое, вечное в прошедшем, настоящем и будущем». Но это ему только казалось, что «то же и то же». Весь ландшафт его лирики разительно менялся.
Теперь его «мучил» Брюсов. От последней (и, пожалуй, оставшейся лучшей) книги Брюсова «Urbi et Orbi» («Граду и Миру») он был «вне себя» – до «горловых спазм», как при чтении Пушкина. Он нашел в этой книге «ряд небывалых откровений, озарений почти гениальных» и стал писать стихи, которые называл «пробрюсованными».
Бесспорно, под влиянием книги Брюсова с ее жанровым разнообразием и резко выдвинутой темой города в его конфликтах, контрастах и противоречиях Блок рассуждал так: «Мне кажется возможным такое возрождение стиха, что все старые жанры от народного до придворного, от фабричной песни до серенады – воскреснут». И это будет «как реакция на место богословия с одной стороны, вздыхающей усталости – с другой».
И сразу поворачивал эту мысль на самого себя: «Что же мы-то, желающие жизни? Я лично хочу, сойдя с астрологической башни, выйти потом из розового куста и спуститься в ров непременно в лунную, голубую траву… Трудно будет с моими „восковыми чертами“, но тем не менее попробую» (Сергею Соловьеву, 20 декабря 1903 года).
В конце 1903 года были написаны такие новые для Блока вещи, как «Фабрика» (в которой впервые у него появились «измученные спины» нищих и обманутых людей), «Мне гадалка с морщинистым ликом…», «Плачет ребенок…», «Из газет» с его сюжетом, взятым из хроники городских происшествий.
Сергей Соловьев, навестивший Блока в ноябре, подметил в нем перемену: «Тогда уже он показался мне не таким, каким я ожидал его встретить после августа. Прощаясь с ним в Шахматове, я усиленно советовал ему заняться чтением „Истории теократии“. Но вместо этого нашел у него на столе „Будем как солнце“ и „Только Любовь“ Бальмонта. В новых его стихах уже не было ничего похожего на „конец всеведущей гордыне“, „ангельские крылья“ и „леса лилий“. Вместо этого появилось:
В роще хохочет под круглым горбом
Кто-то косматый, кривой и рогатый».
Таким – по существу уже изменившимся, но самому себе еще не отдавшим отчета в том, что в нем изменилось, – Блок с женой поехал в Москву.
МОСКВА. ЯНВАРЬ 1904 ГОДА
На Спиридоновке, одной из тишайших московских улиц, неподалеку от Большого Вознесенья, где Пушкин подвел к аналою Наталью Гончарову, до сих пор стоит скромный деревянный, на каменном основании, двухэтажный дом, принадлежавший братьям Марконет – Александру Федоровичу и Владимиру Федоровичу, дядьям Сергея Соловьева. Это были люди известные всей Москве, общительные и гостеприимные, настоящие староколенные москвичи. Незадолго перед тем, как Блоки собрались в Москву, старший брат умер, вдова его лежала в больнице, и опустевшую уютную квартиру их в первом этаже сторожила старая кухарка Марья. Здесь и поселились Блоки.
Владимир Федорович Марконет – говорливый и галантный толстяк, отставной учитель истории, пропадавший в Дворянском клубе, проживал во дворе, во флигеле.
Литературные вкусы его были ветхозаветные, но Блок его чем-то пленил. Он приходил ежедневно, сидел, а потом долгие годы вспоминал: «Вот Саша Блок: поэт – так поэт! Стоит провести с ним пару дней, чтоб понять, что – поэт… Бывало, выйдем на улицу – и все заметит: какой цвет неба, и какая заря, и какие оттенки на тучах, не ускользнет ничего… Не надо его и читать: сразу видно – поэт…»
В первый же день Блок встретился с Андреем Белым. Оба они долго ждали встречи – и оба были изрядно обескуражены.
Белый на всю жизнь запомнил, как в морозный пылающий день к нему явилась «прекрасная пара» – нарядная златоволосая, очень строгая юная дама в меховой шапочке и с громадной муфтой и очень корректный, очень светский молодой человек, в котором все – и одежда, и манеры – было «самого хорошего тона».
Белый заочно создал серафический образ своего Блока, – создал по его же стихам: «Брожу в стенах монастыря, безрадостный и темный инок…», «Ах, сам я бледен, как снега, в упорной думе сердцем беден…», «Я, изнуренный и премудрый…».
У забытых могил пробивалась трава.
Мы забыли вчера.. И забыли слова…
И настала кругом тишина..,
Этой смертью отшедших, сгоревших дотла,
Разве Ты не жива? Разве Ты не светла?
Разве сердце Твое – не весна?
Только здесь и дышать, у подножья могил,
Где когда-то я нежные песни сложил
О свиданьи, быть может, с Тобой…
Где впервые в мои восковые черты
Отдаленною жизнью повеяла Ты,
Пробиваясь могильной травой…
Белый и его друзья с ума сходили от этого стихотворения с его умиротворенно-молитвенным тоном и внятным намеком на трагическую смерть супругов Соловьевых (не случайно стихотворение и посвящено Сергею Соловьеву). Они находили в этих стихах самую суть поэзии Блока, считали, что в них наиболее открывался лик его музы. Что и говорить, стихи несравненные, но в них не весь даже тогдашний Блок, а лишь то, что ценили и любили в нем соловьевцы.
Белый воображал автора этих стихов человеком малорослым и тщедушным, с постным лицом послушника и зачесанными назад небогатыми волосами. А перед ним стоял статный и широкоплечий, с военной выправкой кудрявый здоровяк с равномерно обветренным, без вспышек румянца, но как бы загорелым лицом, напоминающий доброго молодца русских сказок. Где же «мои восковые черты»?
«Нет, все это было не Блоком, давно уже жившим во мне, „Блоком“ писем интимнейших, „Блоком“ любимых стихов… Скажу: впечатления реального Блока застало врасплох; что-то подобное разочарованию подымалось… Характеризую редчайшую разность между нами, которую мы ощутили при первом свидании, – в темпераментах, в стиле и в такте», – писал Белый впоследствии.
Справедливо сказано. В самом деле, трудно представить себе большее несоответствие человеческих натур. Один – воплощение сдержанности («…взволнованность и Блок были две вещи несовместимые»), при всей своей неслыханной любезности умевший каменно промолчать в знак несогласия. Другой – весь порыв и суета, вечно взвинченный говорун, находящийся в состоянии беспрерывного вибрирования, не способный ни на минуту отрешиться от нервной жестикуляции и обрести неподвижность. Если Блок туго сходился с людьми, то Белый непредставим вне общения с первым встречным. Отсюда и разность отношения к ним. Зинаида Гиппиус верно заметила, что если Белого трудно было называть иначе как «Борей», то Блока и в голову бы не пришло звать «Сашей».
Блоку тоже, с первого же взгляда, Белый предстал в обличий неожиданном. Он написал матери: «Бугаев совсем не такой». Но оба они своевременно не сделали должных выводов из своих ощущений.
… Две недели промелькнули в непрерывном кружении. Белый и Сергей Соловьев, что называется, забрали Блоков в свои руки и порядком затаскали их. Гостей повезли на Воробьевы горы, откуда Москва открылась сразу и вся целиком, во всем великолепии золота, белизны и киновари, с Новодевичьим монастырем во главе. Потом пошли прогулки по городу и за городом, визиты, панихиды на могилах всех Соловьевых, обеды у Тестова и в «Славянском базаре», хождение на поклон к епископу Антонию, жившему на покое в Донском монастыре, Художественный театр, «вывоз Иверской»… И ежедневные бесконечные, до глубокой ночи, разговоры – то на Спиридоновке, в марконетовом доме, то у Андрея Белого на Арбате, то у Сергея Соловьева – в маленькой квартирке на Поварской, куда он переселился после смерти родителей.
Иногда, нагулявшись по морозной и солнечной Москве, обедали по-домашнему, своей тесной компанией, на Спиридоновке. Любовь Дмитриевна училась хозяйничать, Блок бегал в лавочку за пивом и сардинками. Само собой, кроме мистических разговоров было немало и непринужденного, шумного, молодого веселья.
Сергей Соловьев при всем своем богословском экстремизме и железной догматичности, перенимая двусмысленную манеру знаменитого дяди, бурно шутил и сыпал юмористическими стихами.
Мережковскому отдыха нет:
С Зинаидой трепещут, как листики.
Зимней ночью, в дому Марконет,
Собрались христианские мистики.
«Сердце подымем гор !
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100


А-П

П-Я