https://wodolei.ru/brands/Rav-Slezak/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

У нее не находилось слова, подходящего к «Муссолини», пока не возникло «Метаксас». «Муссолини, Метаксас», – произнесла она и добавила: «Мандрас».
Как бы в ответ на свои мысли краем глаза она уловила движение. Внизу слева какое-то тело, похожее на человека-дельфина, ныряло в волнах. Она рассматривала загорелого рыбака с чисто эстетическим наслаждением, пока, слегка растерявшись, не поняла, что он совершенно голый. До него было метров сто, и она догадалась, что он приспосабливает мелкоячеистую сеть с поплавками для ловли сига. Он надолго заныривал, укладывая сеть полумесяцем, а вокруг него кружили и бросались за своей долей улова чайки. Без всякого чувства вины Пелагия коварно подкралась ближе, чтобы полюбоваться человеком – таким гладким, так заодно с морем, таким подобным рыбе, человеком, голым и диким, человеком, похожим на Адама.
Она смотрела, как свернута сеть на мелководье, и когда он, искрящийся, стоя на отмели, тащил ее, перехватывая руками с напрягшимися мускулами, ритмично Двигая плечами, она поняла, что это Мандрас. Она прижала руку ко рту, сдерживая потрясение и внезапно накативший стыд, но не уползла. Ее по-прежнему приковывала его красота, гармония и сила, и она не могла отказаться от мысли, что Бог подарил ей возможность сначала осмотреть то, чем она завладеет: стройные бедра, острые плечи, упругий живот, темную тень паха с его таинственной лепниной – предмет столь похотливой женской болтовни у колодца. Мандрас слишком молод, чтобы быть Посейдоном, в нем совсем нет злобы. Так может, он – морская нимфа мужского пола? А бывают вообще нереиды и потамиды мужского пола? Не следует ли принести в жертву мед, масло, молоко или козленка? Или себя? Видя, как Мандрас скользит в воде, трудно было не поверить, что подобное создание проживет, по словам Плутарха, 9720 лет. Но такое видение Мандраса казалось вечным, и назначенный Плутархом срок жизни был слишком произволен и слишком мал. Пелагии пришло в голову, что такие же сцены, наверное, поколение за поколением происходили с микенских времен; возможно, и во времена Одиссея были девушки, подобные ей, что приходили к морю подглядеть за наготой тех, кого любили. Она поежилась при мысли о таком слиянии с историей.
Мандрас смотал сеть и нагнулся, вытаскивая из ячеек маленьких рыбин, бросая их в ведра, выстроенные на песке в аккуратный ряд. Серебристые рыбы сверкали на солнце, как новые ножи, и удушье их превращалось в красивый спектакль, когда они трепыхались, подпрыгивали и умирали. Пелагия заметила, что плечи Мандраса обгорели и шелушатся, а не задубели под солнцем, хотя и были открыты целое лето. Она удивилась и даже огорчилась: значит, красивый мальчик – всего лишь из плоти, а не из вечного золота.
Он выпрямился, сунул в рот два пальца и свистнул. Пелагия увидела, что он смотрит в море и медленно размахивает руками над головой, подавая кому-то сигналы. Тщетно пыталась она разглядеть, кому именно. Озадаченная, она приподняла голову над камнем, за которым пряталась, и мельком увидела три темные тени, что согласованно выгибались в волнах ему навстречу. Она услышала его радостный крик: теперь Мандрас брел к ним по воде с тремя рыбинами в руках. Вот он подбросил их высоко в воздух, и три дельфина выпрыгнули, изогнув спины, чтобы поймать рыбу. Она увидела, как юноша схватился за спинной плавник одного животного и унесся в море.
Пелагия бегом спустилась к воде, сморщилась, отчаянно пытаясь прикрыться от искрящихся и мельтешащих солнечных бликов воды, но ничего не увидела. Наверняка Мандрас утонул. Неожиданно она вспомнила, что увидеть нимфу голой сулит ужасное несчастье – вызывает исступление. Что же происходит? Кусая губы, она заламывала руки, в тревоге прижимала их к груди. Солнце жгло так, будто мстило за что-то. Пометавшись немного по берегу, она повернулась и побежала домой. В своей комнате она обхватила Кискису и зарыдала. Мандрас утонул, он ушел с дельфинами, он никогда не вернется – это конец всему. Она жаловалась кунице на несправедливость и тщету жизни и уже покорилась шершавому язычку, смаковавшему соль ее слез, когда в дверь робко постучали.
Мандрас стоял с ведром сига в руке и неуверенно улыбался. Переминаясь с ноги на ногу, он торопливо заговорил:
– Прости, что не пришел раньше, просто я весь день хворал после праздника, понимаешь, это все вино, и мне нездоровилось, а вчера пришлось съездить в Аргостоли получить призывные документы, мне нужно отправляться на материк послезавтра, и я поговорил в кофейне с твоим отцом, он дал свое согласие, а я принес тебе немного рыбы. Вот, это сиг.
Пелагия, сидя на краю кровати, вся онемела внутри – слишком много счастья, слишком много отчаяния. Она официально помолвлена с мужчиной, который собирался побороться с судьбой, мужчиной, который должен был утонуть в море, мужчиной, который перемешал женитьбу с войной и сигом, мужчиной, который был мальчиком, игравшим с дельфинами, слишком прекрасным, чтобы идти умирать в снега Чамурии. Казалось, он вдруг стал порождением сна, пугающе и бесконечно хрупким, чем-то слишком изысканным и эфемерным для человека. У нее затряслись руки.
– Не уходи, не уходи, – умоляла она, вспомнив, что это сулит несчастье – увидеть нимфу голой; вызывает исступление, а порою – и смерть.
14. Грации
В моей жизни было много такого, о чем стоило сожалеть, и я думаю, любой человек скажет о себе то же самое. Не то чтобы я сожалел о мелочах, детских шалостях, вроде прекословия отцу или флирта с чужой женой. Сожалею я о том, что мне пришлось получить самый горький урок того, как личные амбиции могут заставить человека, против его воли и природы, сыграть роль в событиях, которые покроют его позором и презрением истории.
У меня была очень хорошая работа; служить итальянским посланником в Афинах было приятно по той простой причине, что ни полковник Мондини, ни я до начала войны и представления не имели, что она вообще начнется. Можно было предположить, что или Чиано, или Бадольо, или Содду сказали бы нам об этом; можно было надеяться, что они дали бы нам месяц-другой на подготовку, но нет – они позволили нам вести дела по-прежнему, с обычной шутливостью дипломатии. Меня приводит в бешенство то, что я посещал приемы, ходил на спектакли, организовывал совместные проекты с министром просвещения, уверял своих греческих друзей, что у Дуче нет враждебных намерений, говорил итальянской общине, что нет необходимости паковать вещи, а затем обнаружил: никто не побеспокоился сказать мне, что происходит, и у меня самого нет времени на сборы.
Я располагал лишь нескончаемыми слухами и шутками. По крайней мере, я считал их шутками. Курцио Малапарте, этот спесивый идиот и ироничный сноб с извращенным чувством юмора и вожделением войны, что подкрепляло его журналистскую писанину, пришел ко мне и сказал: «Мой дорогой друг, граф Чиано просил передать вам, что вы можете делать все, что вам угодно, потому что он все равно собирается пойти войной на Грецию и в ближайшее время ввести албанцев Джакомони на греческую территорию». Он сказал это, кривляясь и насмешничая, – этот какаду скажет, что угодно, каким бы нелепым, лживым и нелогичным оно ни было, лишь бы показать, что он личный друг Чиано. И я воспринял его слова как шутку.
И еще один момент я должен отметить – когда Мондини вызвали на аэродром для встречи офицера разведки, который сообщил ему, что война начнется не позже чем через три дня и Болгария предпримет вторжение в те же сроки. Он сказал Мондини, что все греческие должностные лица подкуплены. Естественно, я телеграфировал в Рим и переговорил с болгарским послом. Рим не ответил, а болгарский посол заявил мне (как оказалось, справедливо), что у Болгарии нет каких-либо намерений объявлять войну. Я успокоился, но теперь думаю, что Чиано и Дуче просто старались сбить меня с толку и сохранить возможность выбора. Вероятно, они старались сбить с толку и друг друга. Мы сидели с полковником Мондини у меня в кабинете, подавленные настолько, насколько вообще можно себе представить, и обсуждали, не вернуться ли нам вновь к гражданской жизни.
Всё становилось еще непонятнее. Например, Рим просил прислать сотрудника нашей дипломатической миссии для получения «срочных конфиденциальных указаний», но у «Ala Littoria» не было ни одного авиарейса, так что поехать никто не мог. Затем телеграфировали из Palazzo Chigi, что специальным самолетом прибывает курьер, однако, кем бы он ни был, он не прилетел. Все в дипломатической миссии в Афинах заявляли мне о необходимости предпринять что-то для предотвращения войны, а я мог лишь краснеть и заикаться, потому что находился в уязвимом положении посла, который не имеет ни малейшего представления о том, что происходит. Муссолини и Чиано нанесли мне оскорбление – я никогда не прощу того, что они вынудили меня полагаться на пропаганду агентства «Стефани» как на единственный источник информации. Информации? Все это было ложью, и даже греки знали о надвигавшемся вторжении больше, чем я.
Происходило следующее. Греческий национальный театр дал специальное представление «Мадам Баттерфляй», гостями правительства пригласили сына Пуччини с женой. Красивый жест, благородный и типично греческий, а мы разослали приглашения на прием – на вечер 26 октября, после полуночи. Приемы после полуночи – греческий обычай, к которому, должен признаться, я никак не мог приспособиться.
Метаксас и король не пришли, но все равно вечер прошел чудесно. У нас был огромный gateau с надписью сахарной глазурью «Да здравствует Греция», столы покрывали сплетенные греческие и итальянские флажки, что символизировало нашу дружбу. Присутствовали поэты, драматурги, профессора, интеллигенция, а также представители общественности и дипломатической миссии. Мондини выглядел прекрасно – при полном параде, в орденах, но я заметил: когда хлынул поток телеграмм из Рима, он начал бледнеть и явно съеживаться под своим кителем, пока не стало казаться, будто он отрекается от него или взял у кого-то поносить.
Ситуация была ужасной. Те, кто приносил телеграммы, делали вид, что они – гости, и пока я читал их одну за другой, душа у меня уходила в пятки. Приходилось вести светские беседы, а меня неуклонно затопляла волна ужаса и отвращения. Я испытывал стыд за свое правительство, гнев оттого, что меня держали в неведении, чувствовал растерянность перед своими греческими друзьями; снова и снова в голове звучал один и тот же вопрос: «Разве они не понимают, что такое война?» Один писатель спросил меня, хорошо ли я себя чувствую, потому что я сильно побледнел и руки у меня дрожали. Я переводил взгляд с одного лица на другое и видел, что все в нашей дипломатической миссии испытывают то же самое; мы были псами, услышавшими команду кусать руку, что кормила нас.
Первая часть ультиматума Дуче поступила последней, и я точно не представлял того, что стало известно к пяти часам утра. Я был усталым и разбитым, и даже не знаю, почувствовал облегчение или боль, получив указание не доставлять ультиматум раньше 3 часов ночи 28-го и ждать ответа до 6 утра. Похоже, «недремлющий диктатор» (который, насколько я знаю, обычно спал весьма прилично) был полон решимости не только развязать хаос, но и не дать нам выспаться.
27-го начальник греческого генерального штаба вызвал Мондини и заявил, что Греция не имеет никакого отношения к инцидентам на границе и взрыву в Санта-Кваранта. Мондини вернулся очень подавленным и рассказал мне, как Папагос унизил его, задав единственный уместный вопрос: «Каким чудом вам стало известно, что это сделали мы, когда никто не знает, кто это был, и никого не задержали?» Мондини старался успокоить его, сказав, что, возможно, это были британцы, на что Папагос рассмеялся и ответил: «Полагаю, вам известно, что каждый метр границы охраняется греческими патриотами, которые будут сражаться до последней капли крови?» Мондини, как и я, испытывал стыд и беспомощность, Бадольо не информировал его. Позже Бадольо говорил мне, что он сам не был информирован, несмотря на то, что являлся начальником нашего Генерального штаба. Была ли еще где-нибудь подобная война, о начале которой не знал главнокомандующий? Мы с Мондини снова обсудили прошение об отставке, а тем временем на улице афиняне занимались своими обычными шумными делами. Стоял прекрасный, теплый, по-осеннему чудесный день, а мы оба знали, что скоро эти красота и покой будут разорваны сиренами и бомбами; просто кощунственно, отвратительно думать об этом.
Мы начали принимать делегатов от итальянской общины в Афинах с пепельно-серыми лицами – они опасались гибели и гонений в случае войны. Мне приходилось лгать им всем, я отсылал их прочь, а сердце мое обливалось кровью. Как выяснилось, греки благородно пытались их эвакуировать, но в Салониках их по ошибке разбомбила наша авиация.
Встреча с Метаксасом стала самым болезненным событием моей жизни; позже меня репатриировали, но я не виделся с Чиано до 8 ноября. Понимаете, кампания уже потерпела фиаско, и Чиано не хотел, чтобы я говорил ему: «Я же предупреждал». На самом деле ему вообще не хотелось встречаться со мной, и он все время перебивал меня, перескакивал с одной темы на другую. При мне он позвонил Дуче и передал, что я сказал ему то, чего я не говорил, а затем поведал мне, что албанская кампания будет закончена в две недели. Позже, когда я поднял шум по поводу этого дела, он подослал ко мне Анфузо с предложением уйти в отпуск. Я полагаю, это было концом моей карьеры.
Вы хотите узнать о моей встрече с Метаксасом? Разве об этом не достаточно известно? Мне бы не хотелось об этом много говорить. Понимаете, я восхищался Метаксасом, и дело в том, что мы были друзьями. Нет, это неправда, что Метаксас просто сказал «нет». Ладно, так и быть – расскажу.
У нас был шофер-грек, не помню его имени, но мы отправили его домой, поэтому на виллу Кифисия нас отвез Мондини. Переводить поехал де Санто, хотя этого не требовалось. Мы отбыли в 2.30 ночи; звезды, как алмазы, сияли над нами, и было так тепло, что я даже не застегивал пальто.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70


А-П

П-Я