унитаз густавсберг 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Выступали и агрономы, и ученые, и академики, и члены правительства.
«И я… и я буду говорить. Ну, разве я хуже их? Но что я скажу?» Мысли у Стеши бились, облекались в слова – крепкие, красочные, но тут же гасились страхом.
И вот кто-то подошел к ней. Это она услышала. И тот, кто подошел, проговорил с легким кавказским акцентом:
– Здравствуйте, товарищ Огнева.
«Не тот ли опять Мирзоян»? – вспомнила она тракториста, которому пришлось на письмо отвечать через печать.
– Здравствуйте, – проговорила она и, не поднимая глаз, не поворачиваясь, подала человеку руку и вся вспыхнула, ибо увидела перед собой Сталина, и в тот же миг спохватилась: «Хоть бы встать!» Она было и хотела встать, но Сталин уже сел рядом с ней.
– Почему в сторонке держитесь? Вам надо выступить. Вас вся страна знает, и страна ждет вашего слова, – сказал Сталин.
Стеша растерялась. Она смотрела на Сталина, а на них двоих фотографы наводили аппараты.
– Вы молодец, Стеша, – говорил Сталин. – Вы на своем примере показали, что вопрос женского равноправия у нас в стране разрешен и окончательно. Вы знаете, как долго шел – и теперь все еще идет – спор о том, давать или не давать женщине политические права? Сколько ученых, политиков сломали себе шею на этом вопросе. А у нас вот в стране этот вопрос разрешен и окончательно. Окончательно: трудодень разрешил его.
Слова Сталина были просты, но именно эти слова вдруг и осветили все перед Стешей.
«Да, да, это так, это так», – твердила она про себя и кивала головой и все порывалась что-то сказать, но что – не знала, и в то же время боялась, что вот Сталин смолкнет и она не сумеет сказать и одного слова.
– Раньше на женскую душу в деревне земли не давали – и даже говорили: «У женщины души нет, на месте души лапоть». А мы вот пробудили в женщине великую душу. Красивую душу, – проговорил Сталин и вдруг резким движением махнул на стаю фотографов, киносъемщиков, которые тянулись из-под сцены, как кобры. И все они скрылись. А Сталин продолжал говорить, отчеканивая каждое слово, повторяя главные слова, подчеркивая их. Он говорил то, что Стеша смутно чувствовала, понимала, что ее радовало, ставило крепко на ноги, и она все кивала головой и все боялась, как бы Сталин не смолкнул.
И Сталин, как будто зная об этом ее замешательстве, все говорил, говорил, тихо, спокойно, рассматривая людей в зале.
– Мне только что Сергей Петрович сказал, что вы здесь. И мне захотелось посмотреть на вас и поговорить с вами. Вот и поговорил. – Он улыбнулся и привстал, ибо в это время к нему подошел какой-то ученый.
После того как Сталин отошел от Стеши, она неожиданно очутилась в центре внимания: ее пересадили в первый ряд – рядом с Никитой, на нее налетели фоторепортеры, киносъемщики, корреспонденты.
– В гору мы с тобой пошли, – шепнул ей Никита. – Ты только гляди не споткнись где. На меня гляди. Я уж знаю, как нос держать… Товарищ Сталин Иосиф Виссарионович награду обещал. Велел взять у Михаила Ивановича. Рази к Михаилу Ивановичу на чаек попроситься? – Он перегнулся и через Стешу обратился к Калинину: – Михаил Иванович? Я говорю, на чаек бы, что ль, к тебе зайти? А-а-а? И о суданке поговорить. Хочу суданку развести. А-а-а?
– Да, приходи, приходи, – торопко ответил Михаил Иванович и, сняв очки, с большим интересом посмотрел на Никиту. – Приходи… Вот хорошо-то.
– Обязательно приду. Ну, вот. А теперь я заседание закрываю, как надо нам всем передышку сделать, – объявил Никита и хотел было погладить бороду, но вспомнил, что на курорте ему ее сбрили.
2
Совещание тянулось несколько дней – Никита потерял счет. К Михаилу Ивановичу на чай он сходил. Но поговорить за самоваром «вразвалку», как называл Никита, ему не удалось. Михаил Иванович куда-то торопился, да и народу за столом было много, и Никита удивленно сказал:
– А я ведь думал – чего, мол, Михаилу Иванычу не жить: хошь – чай пей, хошь – чего хошь. А ты вон как. Да ведь эдак тебя заездить могут.
– Жнитво, Никита Семеныч, жнитво идет.
– Какое жнитво? Жнитво давно кончилось, – не поняв Михаила Ивановича, поправил Никита.
– Не то жнитво, а людское: плоды трудов своих пожинаем.
Так он и расстался с Михаилом Ивановичем.
Поднимался Никита по привычке в самую рань, выходил из гостиницы и шатался по Москве. За эти дни он сдружился со стариком дворником Архипычем и с милиционером Саней Вахрамеевым. С Архипычем знакомство произошло просто. Архипыч мел сор с тротуара и ворчал:
– Идет человек – нет, чтобы окурок там аль грамотку в карман положить. Бросит. Мети. В своей избе не бросил бы!
– А у нас на полях не кидают, – вступился Никита. – Чисто. Какое стеклышко аль там камешек заметют, и в канавку его.
Так они познакомились.
Никита рассказывал про колхозы, Архипыч – про Москву. Он Москву знал так же, как Никита – Широкий Буерак.
– Вот есть у нас тут переулочек, Капельским называется, и церковь была «Божья мать на капельках». Отчего? Оттого – жил тут купец и держал трактир. И делал он так: придет компания, купит сообща бутылку, хозяин им разливает. Разливал он так – стакан, перед тем как налить, сполоснет и выплеснет в ведро. Ну, за день ведра три-четыре и соберет водки. С того в гору пошел, разбогател и церковь построил. А то есть Тимонин тупик. Это ямщик жил – Тимонин. Понимаешь? Он ухлопал раз барина одного, деньги забрал и жить с того пошел. Потом появились Тимонинский тупик, дома тимонинские… девки тимонинские… На все руки пошел.
Архипыч мел, рассказывал. Никита слушал или сам брал метлу, мел и рассказывал, а Архипыч слушал. В девять же часов Никита спешно бежал в кремлевскую столовую, сытно там ел и шел на совещание.
Но особенно крепко Никита сдружился с милиционером, которого москвичи ежедневно видели на посту, почти У самого Лобного места на Красной площади. Никита этого милиционера заметил в первый же день. Тот, пропуская мимо себя поток машин, ловко вскидывал руки, ловко и проворно вертелся на пятках. И Никите это очень понравилось.
– Вот это – мастак парень, – сказал он Стеше. – Ты ступай, а я малость погляжу на него, – и долго стоял на углу, затем расхрабрился, подошел к милиционеру. – Скажи-ка, милай…
Милиционер быстро отдал ему честь, что немало удивило Никиту, и скороговоркой проговорил:
– Я занят, отец. Вы бы обратились вон к тому милиционеру. Вон стоит – он расскажет, как и что.
– А я к тебе шел. Где ты, милай, учился такой науке?
– Какой?
– А вот… ловок ты, братец. У меня голова от машин закружилась, а ты, гляди чего.
– Ты, отец, откуда? – не переставая управлять движением, спросил милиционер, и строгое его лицо расплылось в улыбке.
– А ты разве не знаешь? Я же Никита Гурьянов.
– А-а-а. Читал. Вон ты какой!
– Читал? Еще бы. Меня теперь Никитой Семенычем зовут, а был я Никитка Гурьянов. Верно, я в былые времена глоткой брал. Мы, примерно, братья Гурьяновы, драчуны были… Вот на кого ежели злы, кто не угодит нам, примерно землю там не уступят аль делянку в лесу, так мы что делали: на масленицу полюбовный бой был на селе, мы вот и сговаривались, мы, то есть братья, вложить ныне полюбовно такому-то – ну, там Ваське Герасимову… и ударялись на него. Скулы выворачивали. И знали нас. А теперь меня Никитой Семенычем величают и со Сталиным я за ручку здороваюсь, – похвастался он и вдруг впервые за всю свою жизнь почувствовал, что от такого хвастовства ему стало стыдно. – Заврался малость, – поправился он. – Оно, конечно, со Сталиным я разговор имел, да ведь он не только со мной говорит… со многими, со Стешей с той же.
Милиционер оказался комсомольцем, и вечером они с Никитой сидели в кафе и пили чай. От кофе Никита решительно отказался. И сегодня, расставаясь с милиционером, Никита сказал:
– Саня! Я завтра должен перед народом слово держать. Посоветуй, как и что. Оно, конешно, ежели бы племяш, Кирилл Сенафонтыч, тут был, я бы не тревожил тебя.
И они долго советовались о том, что должен сказать Никита.
А когда Никите предоставили слово и когда угомонились аплодисменты, он раскрыл рот и так же, как Костя Каблев, первые секунды ничего сказать не мог: слова куда-то вылетели, в глазах появился туман, дух сперло, и он долго хлопал губами, затем тяжело вздохнул:
– Пахать легче. – А пока люди смеялись, он хотел было начать с того, с чего начинали почти все, – с приветствия вождям, но тут же одернул себя: «Ты, старый дурак, чужую песенку не запевай. Свою давай», – и начал по-своему: – Что есть социализм? – начал он и поднял руку. – Социализм – это мы с вами. Если нашу Ра-сею наперед взять, какая она была, то мы можем сказать одно – там все принадлежало барьям, а нам с вами горе-беда. А теперь мы с вами вот этими руками, – он высунул вперед обе руки, и потряс ими, – что наделали? Мы мечту людскую в факт превратили.
Сталин: – Верно.
Никита: – Правда, нет ли, но мне сказывали, когда я на Днепре был… – Никита улыбнулся. – На Днепр плавал, в Сухум плавал. А зачем? Страну искал. Мура-вию. Где, стало быть, нет коллективизации. Видите, как клоп от порошка бегал. Да-а. – Он опять повременил. Когда смолк хохот в зале, продолжал: – Вот мне и сказали, что плотину на Днепре люди думали еще при Екатерине, великой… блуднице, поставить. С той поры одних бумаг накопилось девятьсот пудов. А вот они пришли, – Никита показал на президиум, – и построили… и мечту в факт превратили, – Зал тут не вытерпел, грохнул аплодисментами, а Никита продолжал, уже довольный своей речью: – Али вот племяш мой, Кирилл Сенафонтыч Ждаркин, – что наделал в урочище «Чертов угол»? Заводы такие отгрохал – ахнешь. Или те же колхозы. Ученые раньше, как мне вчера сказывал Саня… милиционер – тут против нас на посту он стоит – ученые, слышь, говорили: колхозы – это утопизм какой-то, дескать…
Но тут Никите говорить не дали: зал взорвался хохотом. Одни смеялись, поняв «утопизм» по-своему: как «утопиться», другие – удивленные тем, что Никита произнес такое слово.
– Да, утопизм, – не смущаясь, продолжал Никита. – Дескать, люди сразу из грязи в рай хотят мырнуть. А мы вот мырнули и, гляди, где вымырнули. Я вот с своими ребятами дал на полях урожай пшеницы сам-сорок. Сам-сорок, это подсчитай-ка, центнеров пятьдесят. Вот вам и утопизм, дуй вас горой!
Что такое? Сталин поднялся и громко захлопал в ладоши. И люди – семь тысяч человек, – поняв Сталина, зааплодировали Никите, бурно приветствуя его криками.
А с Никиты уже лил пот. Он присел на стул рядом со Стешей и тяжело задышал. А когда узнал, что скоро и ей выступать, шепнул на ухо:
– Ты только не робей. Как вот я. Говори – и все.
– А чего ж у тебя рубашка мокрая?
– Узопрел малость. Эх, тебе бы надо с Саней поговорить. С милиционером. Вот башка-парень. Весь земной шар знает. Где чего в мире делается – все знает.
– Ты м «е не мешай, Никита. Думаю я, – попросила Стеша, и глаза у нее стали стеклянные.
3
Прыжок с обрыва в реку как-то «омыл душу» Кирилла: ему было и стыдно за такой поступок, и в то же время ему казалось, что это была единственная мера, чтобы «вылечить душу». Когда перед ним вставал какой-либо крупный политический вопрос, он, если не в силах был разрешить его один, обращался к Богданову, к коллективу коммунистов или, наконец, к Сталину. Но вопросы «душевного порядка», как называл Кирилл все свои интимные переживания, он никому открыть не мог, тем более что в те времена вопросы такого порядка многим казались пустяковыми, присущими переживаниям только «мягкотелой интеллигенции». И Кирилл эти вопросы носил в себе как тайну, переваливая ими скрыто, как позорнейшей болезнью, и это мучило его. Значит, выход один – с обрыва в реку… И вот ныне «душа посвежела». И он снова с головой ушел в работу.
Одна черта, давно заложенная в Кирилле, теперь с каждым днем все сильнее развивалась – он не мог останавливаться на достигнутом, не мог почивать на лаврах и наращивать жирок; он всегда искал того, что еще не сделано, но что надо обязательно сделать, сделать так, чтоб еще на какой-то уровень поднять людей, которыми он руководит.
И тут – после пикника – он решил прибрать к рукам «всех этих тёть». Он подумал и создал общество, назвав его «Обществом жен ответственных работников», поставив во главе этого общества Стефу, а в помощники ей дав Феню, предполагая, что Феня и поведет все дело.
Подобную организацию некоторые, особенно мужья, встретили со скрытым упреком по адресу Кирилла. Но протестовать громко никто не решался, ибо за эти годы, особенно после дела Подволоцкого и Жаркова, Кирилл приобрел большой авторитет на заводе, и многие шли за Кириллом просто с полной уверенностью, что то, что предлагает Кирилл, – хорошо. Женщины подобрали себе бригады, отправились в рабочие поселки и занялись там культурным обслуживанием – устройством детских яслей, детских домов, кружков самодеятельности, и этим самым подняли на ноги жен рабочих. Кирилл получил письмо, в котором его благодарили за то, что он «подумал о тех женщинах, которые совершенно оторвались от общественной жизни». «Многие из нас – жен ответственных работников – замкнулись в семейном кругу, и дела наши контролируем только мы сами, а не общество. И это в свою очередь толкнуло многих из нас в хаос сплетен, пересудов, в обывательское болото. Вы думаете, среди нас нет таких, кто когда-то был в первых рядах борцов за рабочее дело? Есть и такие. Я вот, например, несколько лет работала в политотделе армии, ходила вместе с красноармейцами на Деникина… и вдруг я занялась только кухней, только тряпками, только фокстротами. Я теперь с ужасом вспоминаю, что мои интересы укладывались только в то, как бы мне не потолстеть, как бы мне не прозевать новые фасоны платьев. А теперь я снова окунулась в общественную работу. Вы понимаете, я снова стала считать себя человеком», – так писала Кириллу жена одного ответственного работника.
Читая это письмо, Кирилл понял всю глубину своей вины. Он понял, что вина его перед Стешей заключается не только в том, что он «изменил» ей, и даже не в том отвратительном поступке, который он совершил накануне ухода Стеши, а в гораздо большем – в том, что он, замкнув ее в кругу кухонных дел, превратил ее в такую же самую «тетю», каких он видел на пикнике.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я