https://wodolei.ru/catalog/vanni/Villeroy-Boch/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И цветы, и травы, и деревья, казалось, замерли, утомленные жизнью, в покорном ожидании смерти.
Изгибы тропинки, дома, каждое деревце, все напоминало Рамунчо о прошлом, которое было неразрывно связано с Грациозой. И с каждым шагом, с каждым новым воспоминанием с мучительной ясностью врезался в его сознание не подлежащий обжалованию приговор: «Все кончено, ты навеки один, Грациозу у тебя похитили и заперли…» Каждый поворот дороги вызывал в памяти новые воспоминания и новую боль. А рядом с болью воспоминаний в глубине души глухо билась неотступная, тревожная мысль: его мать больна, очень больна, может быть, даже смертельно…
Встречные прохожие приветливо заговаривали с ним на милом его сердцу баскском языке, по-прежнему живом и звучном, несмотря на его весьма почтенный возраст, а седобородые старики в беретах не прочь были потолковать о лапте с этим лихим игроком, вернувшимся в отчий дом. Но после первых приветственных слов улыбки внезапно гасли, несмотря на сияющее в голубом небе солнце; собеседник смущенно замолкал, вспомнив об ушедшей в монастырь Грациозе и об умирающей Франките.
Кровь бросилась ему в лицо, когда он издали увидел возвращающуюся домой Долорес. Какой одряхлевшей и удрученной выглядела эта женщина! Она, конечно, тоже его узнала и тотчас отвернулась, прикрыв черной мантильей свое суровое и непреклонное лицо. Он почувствовал даже что-то вроде жалости, увидев, как она переменилась. «Эта женщина сразила себя тем же ударом, что и меня, – подумал он, – и теперь она будет одна и в старости и в смерти…»
На площади он встретил Маркоса Ираголу, который сказал ему, что он, как и Флорентино, женился, и, конечно, тоже на подружке своих детских лет.
– Мне не нужно было отбывать военную службу, – объяснил он, ты ведь знаешь, мы эмигрировали во Францию из Гипускоа; потому мы и смогли так быстро пожениться.
Маркосу двадцать один год, Пилар – восемнадцать; у обоих нет ни земли, ни денег, но, несмотря ни на что, они веселы, как воробушки, которые вьют свое гнездо.
И юный супруг добавляет, смеясь:
– Ничего не поделаешь! Отец сказал мне: «Ты у меня старший, и предупреждаю тебя, что, пока ты не женишься, я тебе буду дарить каждый год по братику». И знаешь, он бы так и сделал! Нас ведь уже четырнадцать, и все живехоньки!..
О, как наивны и простодушны эти люди! Как мудры в своей простоте и как немного им нужно для счастья! Этот разговор еще больше разбередил израненное сердце Раймона, и он поспешил распрощаться, от всей души пожелав счастья своему беззаботному, как пташка, другу.
Тут и там люди сидели у дверей своих домов под подстриженными на баскский манер чинарами, которые образуют нечто вроде атриума. Сквозь их кроны, летом смыкающиеся непроницаемым сводом, а сейчас ставшие ажурными, пробивались пучки света. Было что-то печальное и разрушительное в этих жгучих лучах, льющихся на пожелтевшие, засыхающие листья…
Продолжая свою первую после возвращения неторопливую прогулку по деревне, Раймон все острее ощущал, какие глубокие и неразрывные нити всегда будут связывать его с этим окруженным горами уголком земли, даже если он останется тут совсем один, без друзей, без жены и без матери…
…Церковный колокол сзывает к обедне! Его торжественные звуки незнакомым раньше волнением отзываются в душе Рамунчо. Прежде этот привычный звон звучал радостным и праздничным призывом…
И несмотря на свое теперешнее неверие и обиду на церковь, похитившую у него невесту, он в нерешительности останавливается. Колокол, кажется, зовет его как-то по-особому умиротворяюще и нежно, он словно говорит: «Иди, иди ко мне; позволь мне тебя убаюкать, как я убаюкивал твоих предков; иди ко мне, бедный страдалец, отдайся вновь сладостному обману, который утишит горечь твоих слез и поможет тебе умереть…»
Нерешительно, все еще сопротивляясь, он тем не менее идет к церкви, когда неожиданно появляется Аррошкоа.
Аррошкоа, чьи кошачьи усы стали еще длиннее и в лице которого появилось еще более кошачье выражение, с распростертыми объятьями бежит навстречу Рамунчо. Он, наверное, и сам не ожидал, что встреча с этим красавцем сержантом с ленточкой военной медали на груди, о приключениях которого толкует вся деревня, будет для него такой радостью.
– Рамунчо, дорогой, когда ты приехал? О, если бы я мог тогда помешать! А что ты скажешь о моей чертовой мамаше и всех этих церковных ханжах? О, ты ведь еще не знаешь: у меня сын, два месяца; славный малыш, честное слово! Нам столько надо друг другу рассказать, бедный ты мой, столько рассказать.
Колокол все звонит и звонит, наполняя воздух своим суровым и даже властным призывом.
– Я думаю, ты туда не пойдешь? – спрашивает Аррошкоа, указывая на церковь.
– О нет! Нет! – решительно и мрачно отвечает Рамунчо.
– Ну тогда пойдем выпьем по кружке молодого сидра, нашего, баскского.
Он ведет его в трактир, где обычно собираются контрабандисты. Они, как и раньше, садятся у открытого окна. Здесь тоже и сам трактир, и старые скамьи, и выстроившиеся вдоль стен бочки, и знакомые картины на стенах, все напоминает Рамунчо то восхитительное время, которое, увы, прошло окончательно и безвозвратно.
Погода стоит дивная, небо сияет прозрачной голубизной, воздух напоен особыми осенними ароматами, в которых сливаются запахи облетающих деревьев и разогретых солнцем опавших листьев на земле. Утреннее затишье сменяется легким осенним ветром, дуновением ноября, которое с какой-то чарующей печалью явственно напоминает о приближении зимы, правда, зимы южной, лишь ненадолго приостанавливающей жизнь природы. А пока еще и сады, и старые стены сплошь покрыты цветущими розами.
Потягивая сидр, они болтают о том о сем, о путешествиях Раймона, о том, что произошло в деревне за время его отсутствия, о состоявшихся и несостоявшихся свадьбах. И в беседу этих двух бунтовщиков, избегающих церкви, то и дело врываются звуки мессы, звон колоколов, гудение органа, старинные песнопения, раздающиеся под гулкими сводами храма.
Наконец Аррошкоа снова возвращается к волнующей их обоих теме:
– О, если бы ты был тогда здесь, этого бы не произошло! Да и теперь еще, если бы она тебя увидела…
Раймон вздрагивает, не решаясь поверить услышанному.
– И теперь еще? Что ты хочешь этим сказать?
– О, дорогой мой, женщины… никогда не знаешь, чего от них ожидать! А что она тебя любила, и очень, это я точно знаю… И черт побери, в наше время нет закона, который бы мог ее удерживать! Что до меня, так мне плевать, если она сбежит из монастыря!
Рамунчо отворачивается и, молча постукивая ногой, смотрит в пол. И пока длится это молчание, то, что казалось ему святотатством, то, в чем он едва осмеливался признаться самому себе, понемногу начинает представляться ему не таким уж безумным, даже осуществимым, почти легким… Нет, право же, это совсем не так уж невозможно повидать ее. А при необходимости ее брат, сидящий вот тут рядом с ним Аррошкоа, конечно же поможет ему. О Боже! какое искушение и какое смятение снова охватывает его душу!
– Где она? Далеко отсюда?
– Довольно далеко. Часов пять-шесть езды в сторону Наварры. Они даже два раза перевозили ее с тех пор, как завладели ею. Сейчас она живет в Амескете, по ту сторону больших дубовых лесов Ойансабала. Туда надо ехать через Мендичоко; мы один раз там были с Ичуа, по нашим делам.
Mecca окончена… люди выходят из церкви: женщины, девушки, хорошенькие и изящные, но среди которых больше нет Грациозы, загорелые мужчины в надвинутых на лоб беретах. И все они оборачиваются, чтобы взглянуть на сидящих у открытого окна трактира молодых людей. Ветер усилился, и вокруг их стаканов танцуют залетевшие в окно большие листья чинар.
Какая-то уже старая женщина, проходя мимо, бросает на них из-под черной шерстяной мантильи тяжелый и печальный взгляд.
– А вот и мамаша! – говорит Аррошкоа. – Опять она на нас злобится. Хорошенькое дельце она тогда обделала! Есть чем гордиться! И себя же первую наказала… будет теперь на старости лет одна… Днем ей прислуживает Катрин – знаешь, та, что работает у Эльсагаррэ, – а вечером ей и поговорить не с кем.
Их беседу прерывает приветствие, произнесенное по-баскски низким и гулким голосом, и на плечо Рамунчо опускается чья-то тяжелая и цепкая рука: Ичуа, Ичуа, который только что кончил петь литургию! Вот уж кто совсем не переменился: все то же не имеющее возраста лицо, все та же маска, в которой есть что-то от монаха и от грабителя, те же глубоко посаженные, будто спрятанные, отсутствующие глаза. Такова же, должно быть, и его душа, одновременно способная и на хладнокровное убийство, и на пылкое благочестие.
– А! – говорит он почти добродушным тоном, – вот ты и опять с нами, Рамунчо! Ну что, будем работать вместе? Дела с Испанией сейчас идут неплохо, и лишний человек на границе не помешает. Ну так что, по рукам?
– Может быть, – отвечает Рамунчо, – да мы еще вернемся к этому и обо всем договоримся.
Несколько последних минут все перевернули в душе Рамунчо, и отъезд в Южную Америку отодвинулся на задний план… Нет, нужно остаться здесь, вернуться к прежней жизни, думать и упорно ждать. Теперь, когда он знает, где она, его мысли с опасным упорством возвращаются к этой деревне Амескета в пяти или шести часах езды отсюда, и он невольно строит святотатственные планы, о которых до сегодняшнего дня он вряд ли осмелился бы подумать.
4
В полдень Рамунчо вернулся домой к матери. Она чувствовала себя не хуже, чем утром. Несколько искусственное, вызванное радостным возбуждением улучшение сохранялось. При ней была старуха Дойамбуру. Франкита уверила сына, что поправляется, и, опасаясь, что, сидя дома, он снова отдастся своим невеселым размышлениям, заставила его вернуться на площадь, чтобы посмотреть на воскресную игру в лапту.
Дыхание ветра становилось горячим, он опять дул с юга; только что набегавших холодных волн не было и в помине, все дышало летом: и солнце, и воздух, и порыжевшие леса, и ржавые папоротники, и дороги, устланные печально слетающими с деревьев листьями. Но небо затягивалось плотными облаками, внезапно выплывшими из-за гор, где они, казалось, сидели в засаде, готовые появиться все как один по первому сигналу.
Когда Рамунчо пришел на площадь, игра еще не начиналась и между различными группами шел яростный спор. Все тотчас же радостно окружили его. Было единодушно решено, что он должен играть, чтобы поддержать честь своей деревни. Он отказывался, боясь, что за те три года, что не играл, рука его утратила силу и ловкость. В конце концов он уступил и пошел раздеваться. Но кому отдать теперь свою куртку? И снова перед ним внезапно возник образ Грациозы, сидящей на передних ступенях и протягивающей руки, чтобы взять его куртку. Кому же бросить ее теперь? Обычно, как тореадоры свой шелковый плащ, ее отдают кому-нибудь из друзей. Рамунчо, не глядя, бросил куртку на старые каменные ступени, среди которых пробивались запоздалые цветы скабиоз.
Игра началась. Поначалу немного неуверенный и растерянный, он несколько раз промахнулся, не сумев поймать на лету этот шальной прыгающий шарик. Но он продолжал яростно играть, и постепенно к нему вернулась прежняя легкость и точность движений. Мышцы его, отчасти утратившие гибкость и легкость, налились новой силой. Он снова слышал бурные приветствия зрителей, бегал, прыгал, опьяненный упругой мощью всех своих членов, наслаждался восторженным гулом толпы.
Но вот наступил момент передышки, необходимой в слишком затянувшихся партиях. Момент, когда можно сесть, перевести дыхание, успокоить стучащую в виски кровь, дать отдохнуть покрасневшим дрожащим рукам и вернуться к прерванным игрой мыслям.
И тогда снова его охватило отчаяние одиночества.
Над головами собравшихся, над шерстяными беретами и над прелестными шиньонами, повязанными шелковыми шарфами, собирались грозовые тучи, которые обычно нагоняют южные ветры. Воздух стал абсолютно прозрачным, словно разреженным до пустоты. Горы будто приблизились вплотную, готовые раздавить деревню; испанские и французские вершины были одинаково близкими, словно налепленными одна на другую, отчего коричневые тона переходили в угольно-черные, а фиолетовые обретали особую густоту и интенсивность. Огромные тучи, казалось, обладающие плотностью земных предметов, ширились, изгибались полукругом, закрывая солнце и окутывая все мраком затмения. А кое-где в разрывах окаймленных яркой серебряной полосой туч проглядывало голубовато-зеленое, почти африканское небо. И весь этот край с его капризным климатом, где утром нельзя сказать, какая погода будет вечером, на несколько часов становится удивительно южным по своим краскам, теплу и свету.
Рамунчо вдыхал этот сухой, сладостный, живительный воздух юга. Таким всегда бывал воздух его родины в эту пору, которую он особенно любил раньше и которая теперь наполняла его физическим блаженством и душевным смятением, потому что в сгущающихся в вышине тучах таилась свирепая угроза, и казалось, что небо глухо к молитвам, что в нем, как и в его властителе, нет мысли, что оно – лишь источник оплодотворяющих гроз и слепых сил, созидающих, разрушающих и вновь созидающих, не ведая зачем и для чего. Еще не отдышавшись, он сидел, погруженный в задумчивость, не отвечая на поздравления окружавших его мужчин в беретах, которым были неведомы волновавшие его порывы. Он ничего не слышал, он только всем своим существом ощущал в это мгновение бьющую через край молодость, силу и волю; он говорил себе, что будет яростно и отчаянно наслаждаться жизнью, что ни пустые страхи, ни религиозные запреты не помешают ему вернуть себе эту девушку, к которой он так давно стремится всей душой и всем телом, свою единственную, свою невесту.
Игра блистательно закончилась, и Рамунчо, полный печальной решимости, одиноко пошел к дому. Он был горд своей победой, горд тем, что сохранил и ловкость и силу: ведь положение одного из лучших игроков в стране басков давало ему средства к существованию, было источником заработка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я