https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/sifon-dlya-vanny/s-perelivom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Рубашка и брюки были его собственные; случалось, он живал в Клавкином доме и два, и три дня подряд, и у нее уже скопилась кое-какая его одежда. А тапочки Клавка купила ему на свои деньги, в подарок и чтоб он сильней чувствовал себя здесь как дома, как у жены.
Комната у Клавки была совсем маленькая, три на четыре метра, вся тесно заставленная: двуспальная никелированная кровать с горой подушек под кружевной накидкой, большой полированный гардероб, чешский сервант – за ним Клавка ездила в Воронеж, переплатила чуть не вдвое – со множеством посуды, хрустальными бокалами, рюмочками. Середину комнаты занимал круглый стол под цветистой скатертью; на стенах висели ковры; в углу, затиснутый между гардеробом и сервантом, поблескивал широким экраном телевизор «Горизонт».
Володьке нравилась Клавкина комната, ее тесный уют, наполнявшие ее вещи, красивые, дорогие – как в городских квартирах. Здесь ему всегда было покойно и удобно, Клавка кормила его вкусной едой, какую никогда не знал он в родительском доме и не умела готовить Люба. Не он создавал и построил этот уголок, не он вкладывал в него труд и деньги, кроме нескольких маек, рубашек и пары брюк, лежавших в шкафу, ничего ему здесь не принадлежало, он даже ни одного гвоздя не вбил тут в стены, но здесь у него было чувство хозяина, – так умела его принимать и держала себя с ним Клавка, чувство главного лица, которому тут все верно и преданно служит: и все эти приобретенные, накопленные Клавкой вещи, и сама она, готовно и предупредительно ловящая все его желания и запросы, даже самые мимолетные, незначительные. Он приходил – и Клавка тут же хлопотала подать, а зимой так и согреть для него на газовой плитке воду, чтобы он помылся; без всяких его просьб бросала в таз его грязные рубашки, чтоб простирать, пока он ест, спит или смотрит телевизор, и чтоб утром он надел на себя уже все чистое, выглаженное; он оставался ночевать – она всякий раз застилала постель свежим, крахмально-жестким, шуршащим бельем, потому что в первый раз сделала так и ему понравилась эта праздничность, белоснежная прохлада постели, располагающая к отдыху и покою, заставляющая потом о себе благодарно вспоминать. Из спиртного по деревенской своей привычке он любил простой самогон, «коньяк три свеколки», и Клавка, не переносившая даже его запаха, всегда имела его в припасе, добывая у местных бабок и при своих поездках в колхозы. Курил Володька все без разбора, но если заходила о куреве речь, говорил, что предпочитает ростовский «Беломор». Просто слышал однажды, как шофер одного начальника, приезжавшего в колхоз, сказал важно и гордо, отказываясь от папирос, которыми его хотели угостить: «Я курю только ростовские!» И Клавка знала эту Володькину прихоть, помнила и всегда припасала несколько пачек ростовского «Беломора», чтобы он мог всласть покурить у нее в доме и взять, уходя, с собой. Люба, например, никогда не проявляла к нему такого внимания; пойдет в магазин, сколько ни говори, обязательно купит что-нибудь не то или вовсе забудет… Из всех закусок к водке он предпочитал помидоры с луком и постным маслом, это было лакомство его детских голодноватых послевоенных лет, деревни пятидесятых годов; так у него и осталось это пристрастие, и Клавка даже зимой резала ему полные миски помидоров, неизвестно где, неизвестно каким путем их доставая…
Володька вытирался полотенцем, приглаживал перед зеркалом свои кудри, а Клавка уже хлопотала у стола, ставя тарелки, граненые стопки, готовя выпивку и закуску.
– Мы сейчас перекусим, лишь бы червячка заморить, я тоже голодная – ужас, за весь день куска не проглотила, а потом я тебя по-настоящему угощу. У меня мясо хорошее, повезло сегодня, тушку приличную завезли, – я тесто раскатаю, пельмени сделаю. А сейчас пока ветчинкой зажуем, сосиски отварю. Огурчики есть малосольные, ты любишь такие – в мизинчик, с хрустом…
Радостное волнение, приподнятость от Володькиных внезапных появлений всегда красили Клавку, делали ее привлекательной, очень даже недурной собой; скрадывались изъяны ее внешности – маленький вздернутый носик, мелкие редкие зубы, слишком выдвинутый вперед лоб, все искупали блеск ее темных, а при электричестве – совсем черных, круглых, как две вишни, глаз, ямочки на щеках и подбородке, глянцевитые, с каштановой искрой волосы, собранные в высокую, многоэтажную башню. Они были слишком густы и обильны, чтобы вырасти на одной человеческой голове, изощренный женский глаз мигом определил бы, что это парик, синтетическое волокно, модное в современной косметике. Но мужчины не постигали этой уловки. Не постигал ее и Володька. Для его глаз Клавка была совсем еще молодая, свежая женщина, хотя ей было уже за тридцать, дважды она выходила замуж, дважды разводилась и где-то в деревне, у матери, воспитывался ее семилетний сын. В жизни ее были еще какие-то мужчины, связанные с ними истории, неудачные попытки обзавестись семьей, склеить личную судьбу. Володька не вызнавал эти подробности. Все равно полной правды Клавка не расскажет, да и на что ему эту правду знать? Ему было вполне достаточно того, как Клавка каждый раз его встречает, того, что он находит у нее, как она старается ради него – как далеко не каждая законная жена старается для своего мужа. А больше ничего ему не надо было, ни о чем другом он не задумывался. Вот если бы он собирался на ней жениться! Тогда прошлое ее – замужества, связи, разрывы, ребенок – имело бы для него значение и интерес. Но жениться он не собирался, несмотря на то, что Клавка упорно этого добивалась, всё ее обихаживание происходило из-за этого, несмотря на все удобства и выгоды, которые он приобрел бы с такой женитьбой. Клавке же он об этом не говорил ни прямо, ни косвенно. Сказать – разрушить ее надежды, все оборвать. Пусть думает, что это у них еще может состояться.
– А у меня, между прочим, предчувствие про тебя было, – тараторила Клавка. – Правду говорят – сердце вещун. Сколько разов я про себя замечала: как с тобой свидеться, так я заранее как сама не своя хожу – и словно подо мною не земля, а пух лебяжий… Обратно едем, Витёк говорит – давай на этот хутор завернем, тут один дед из Воронежа с пасекой стал, я ему ульи перевозил, он не рассчитался еще, рамку с медом из улья даст… А я – ну вот чувствую, что надо мне домой скорей, словно мне на ухо кто нашептывает… Жми, говорю, Витёк, после к деду заедешь, мед еще слаже покажется, – милый мой меня дожидается, понимаешь, говорю, сердце мне весть подает…
Володька слушал рассеянно, со снисходительной улыбкой. Клавка, ясно, врала, каждый раз она рассказывала какую-нибудь схожую байку про свои предчувствия, ожидания, чтобы сделать ему приятное, показать, что она живет мыслями только о нем, мечтами о встречах.
Самогонка в этот раз была не простая – настоянная на тархуне. Целый пучок зеленых травинок просвечивал сквозь стекло большой литровой бутылки из-под молока.
Все на столе было уже готово, но прежде чем налить в стаканы, Клавка щелкнула кнопками радиолы, включила музыку, чтоб удовольствие было совсем полным, как в ресторане.
У Володьки уже слюна бежала из-под языка – так аппетитна была выставленная Клавкой на столе еда, так вожделенно-приманчив был прозрачный как слеза самогон.
– Ну, вздрогнем! – сказал он, беря граненый стакан, налитый Клавкой до краев. Себе она тоже налила, но не столько – половину.
Чокнулись. Володька на секунду задержал на весу руку со стаканом, выдохнул из себя воздух. Пить он не любил. Он любил то, что наступает спустя некоторое время после спиртного: ощущение легкости и силы во всем теле, беззаботности, уверенности, довольства собой, – когда отлетают все тягости жизни, только что, до стопки, до стакана, еще пригнетавшие своим присутствием, памятью о них, и сразу словно разгибаешься, приятно, освобожденно вырастаешь и чувствуешь себя таким, каким всегда хочется чувствовать и видеть: и умным, и безгрешным, и во всем правым. Но самый момент поглощения водки был ему отвратен, он преодолевал себя, насиловал – вздыхал, останавливал дыхание, как человек, который бросается в холодную воду или которому предстоит нечто донельзя противное его естеству, а выпив, зажмуривал глаза, сморщивался, еще шумней, во всю грудь, вздыхал и слепо тянулся рукой, искал закуску – огурец или помидор. И только через минуту-другую, когда внутри появлялось все сильнее разгорающееся тепло, для него наступало блаженство.
У Клавки мигом заалели щеки, красными пятнами покрылся лоб.
– Я уже пьяная, – смеясь, сказала она, блестя ярче прежнего глазами. – Я теперь и пельмени не слеплю.
Володька усмехался, – Клавка играла; сколько она в действительности может выпить и не запьянеть – это он знал.
– Что ж ты о себе ничего не расскажешь? Как жизнь идет, как работа? Приехал-то чего, дела какие иль по мне соскучился?
Последнюю фразу Клавка произнесла с вызовом, ей хотелось слышать от Володьки о его чувствах к ней. Как многие женщины, про себя она не верила в такие слова, но тем не менее хотела их слышать, хотела, чтобы их произносили почаще, ворковали над ее ухом нежно, ласкательно, как в некоторых кинофильмах; Клавка млела и умилялась от таких сцен, даже слезы капали из ее глаз. Володька же не баловал ее ласковыми словами, он вообще их не говорил, будто не знал ни одного такого слова, – даже в постели, когда самое время для нежности, воркования. Эта его сухость вызывала у Клавки досаду, порою даже злость.
– Допустим, соскучился, – с не сходящей с его губ усмешкой ответил Володька, будто говоря это только в шутку и не скрывая ее. С Клавкой он всегда держался так – без серьезности, свысока, снисходительно, точно одаривая ее своими посещениями и тем, что позволял Клавке любить себя, угощать, хлопотать возле него. Чтоб не зазнавалась, не вообразила, что он уже у нее в плену. С женщинами, как учили его товарищи постарше, только так и надо, не то сразу попадешь в капкан. – А жизнь, работа… – с ленцой, неохотно, растягивая слова, проговорил он медленно, с набитым ртом. – Чего про это рассказывать? Жизнь как жизнь, работа как работа, – нормально. Уборка вот скоро, придется вкалывать… Тогда уж не вырвешься, до самого конца.
– Я сама к тебе приеду! – смеясь, пообещала раскрасневшаяся Клавка.
– Я те приеду! – хмуро сказал Володька. – И так языками молотят больше, чем след…
– Ну и пусть молотят. Чего тебе бояться? Иль ты не вольный казак, жена с тебя отчета может спросить?
– Спроса с меня никому нет, а только соваться туда на глаза людям нечего!
– Я ж по своим делам приеду, не прямо вот к тебе.
– Все равно.
– А я приеду! – Клавка разыгралась, шутила.
– Давай, вали. А вот это – видала? – Володька поднял здоровенный кулак с черной шерстью на запястье. – Мигом назад вылетишь.
Володька понимал, что это только веселый разговор. Клавка, конечно, не поедет в Бобылевку. И все-таки не мог сдержать себя, злился, зная, что выглядит глупо и этим еще больше подзадоривает Клавку.
– Ух ты, какой грозный! Посмотрите на него – огонь из глаз и дым из ушей! – Клавка игриво ударила его по руке. – А, знаю, ты там себе кралю завел, потому и не пускаешь! На два фронта действуешь? Смотри, дознаюсь! Я ей, вражине, перья-то выщиплю! Такого красавчика, такого мужика отменного – да кому-нибудь отдать? Да никакая лиходейка от меня такого подарка не дождется. Я лучше в Хавке утоплюсь, чем без моего милого, любимого остаться…
Вскочив со стула, Клавка обежала стол, упала Володьке на плечо, обняла его, прижалась головой.
– Володенька, счастье мое… Кругом мужиков столько, один другого лучше, все липнут, чисто кобели, за подол чуть не хватают, а я тебя, золотце, выбрала, ни на какого больше смотреть не хочу, потому что ты для меня милей всех, лучше тебя во всем свете не найти…
Она терлась щекой, лицом о его плечо, руку. Потом стала порывисто целовать его – в губы, нос, брови, глаза, лоб, ухо, – куда только попадал ее рот. Она разом и ревновала Володьку, и изливала свою будто бы неистовую, безграничную любовь, и льстила ему, хваля, возвышая его качества. Губы ее сильно пахли луком, от громких чмокающих, вприсос, поцелуев все лицо Володьки стало мокрым, он отстранялся, но Клавка ловила его руки, зажимала, чтоб он не мешал ей целовать. Черт ее разберет, эту Клавку, сколько во всем этом настоящего, а сколько деланного, пьяного, все той же ее не слишком искусной, однако же могущей действовать на мужское сердце игры…
Два часа спустя Клавка уже не играла нисколько, в каждом слове, в каждом движении своих чувств, сопровождавших ночной их разговор, полностью была сама собой, настоящей, подлинной Клавкой.
Они лежали в темноте на кровати, устало-удовлетворенные друг другом, на смятых простынях и подушках. Оставалось только спать. «Ригонда» едва слышно мурлыкала полуночной музыкой. Клавка поглаживала Володьку по груди, потеребливая густые, жесткие волосы. Володька уже плыл куда-то на зыбких, укачивающих волнах. Вдруг она спросила, совершенно трезво, деловито, как будто ни капли не пила и долгие их ласки, объятия нисколько ее не разнежили, не погрузили в сладкое, туманное полузабытье:
– Твоя жена на развод подала, я слышала?
Володька почувствовал, что это известие она держала в себе весь вечер, – смеялась, пела даже, веселила Володьку, кокетничала, замирала в его объятиях, а сама каждую секунду помнила про этот слух и обдумывала, выбирала, когда лучше всего приступить к Володьке с разговором.
– Ну? – невнятно, полусонно, буркнул он, лицам в пуховую подушку.
– Подала?
– Кто тебе говорил?
– Люди. Так подала?
– Ну, подала.
– И ты мне об этом не говоришь?
– А чего говорить?
– Володенька, милый, мы ж с тобой так долго этого ждали!
Володька засопел, ответил не сразу:
– Еще неизвестно, разведут или нет.
– Почему же нет? Жена сама заявление написала. Два года вы уже как не живете, всем известно. Она тебя не ценит, не уважает…
Володька заворочался в постели. Ему хотелось одного – спать, он нагрузился и водкой, и едой, Клавкин допрос его только раздражал, и тем, что не вовремя, и своей назойливостью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я